***
Ночь в казарме была особенной. Не тишиной — тишины здесь никогда не было, всегда кто-то ворочался, кто-то бормотал во сне, кто-то скрипел койкой. Особенной она была тем напряжением, которое висело в воздухе после слов Тэхена. Чонгук лежал на спине, уставившись в потолок, где лунный свет через зарешеченное окно рисовал причудливые узоры. Слева от него дышал Тэхен — ровно, глубоко, но Чонгук знал, что тот не спит. Знал по тому, как иногда дыхание сбивалось, как пальцы теребили край одеяла. Между ними было всего полтора метра — расстояние между армейскими койками, но сейчас оно казалось пропастью. Я люблю тебя. Эти слова звучали в голове Чонгука, как заезженная пластинка. Он пытался их прогнать, думать о чем-то другом — о завтрашнем патруле, о письме от матери, которое пришло на прошлой неделе, о свадьбе с Рахель, которая должна состояться через полгода. Но мысли возвращались к Тэхену, к тому, как тот смотрел на него под оливковым деревом, к персику, который они делили. Чонгук повернулся на бок, лицом к стене. На побелке виднелись пятна сырости — казарма была старой, построенной еще при британском мандате. Сколько солдат спало в этих стенах? Сколько из них мучилось теми же вопросами, что и он сейчас? В религиозной семье Чонгука о таких вещах не говорили. Вообще. Существовали мужчины и женщины, существовал брак, существовали дети — все остальное было грехом, отклонением, чем-то, что нужно было подавлять молитвами и изучением Торы. Но здесь, в армии, где мужчины жили бок о бок месяцами, где смерть могла прийти в любой момент, где каждый день был борьбой за выживание, — здесь все было по-другому. Чонгук видел, как некоторые солдаты смотрели друг на друга. Видел, как Джимин и Юнги исчезали вместе на перекурах, как возвращались с красными губами и взъерошенными волосами. Видел, но делал вид, что не замечает. Потому что замечать означало признать, что такое возможно. А признать — значит задуматься о себе. — Гук, — тихо позвал Тэхен. Чонгук замер. Притворяться спящим или ответить? — Что? — прошептал он. — Ты не спишь. — И ты не спишь. Тэхен помолчал. Потом Чонгук услышал, как тот встает с койки. Босые ноги мягко коснулись холодного бетонного пола. Чонгук повернулся и увидел силуэт Тэхена в лунном свете — высокий, худощавый, в одних трусах и майке. Тэхен подошел к окну, встал так, что свет падал на его лицо. — Знаешь, о чем я думаю? — спросил он, не оборачиваясь. — О чем? — О том, что мы можем умереть завтра. Или послезавтра. Или через неделю. — Тэхен положил ладонь на решетку окна. — И тогда все эти правила, все эти "должен" и "нельзя" — они не будут иметь никакого значения. Чонгук сел на койке. В горле пересохло. — Тэхен... — Нет, послушай. — Тэхен повернулся к нему. В лунном свете его глаза казались почти серебряными. — Я не прошу тебя бросить невесту. Не прошу менять всю жизнь. Я просто... я просто хочу, чтобы ты знал. Чтобы, если что-то случится, ты знал, что кто-то тебя любил. По-настоящему. Сердце Чонгука билось так громко, что он боялся — вся казарма услышит. Он встал, подошел к Тэхену. Между ними было всего несколько сантиметров, и Чонгук чувствовал тепло, исходящее от его тела, запах — мыло, пот, что-то еще, что-то очень личное, очень интимное. — А если я скажу, что тоже... — Чонгук запнулся. Слова застряли в горле, как кость. — Что тоже что? — тихо спросил Тэхен. — Что тоже думаю о тебе. По ночам. Когда лежу и слушаю, как ты дышишь. Тэхен закрыл глаза, как будто эти слова причинили ему боль. — Не говори так, если не имеешь в виду. — Я имею в виду. — Чонгук поднял руку, почти коснулся щеки Тэхена, но в последний момент остановился. — Я схожу с ума от того, что имею в виду. Они стояли так, не касаясь друг друга, но чувствуя каждый вздох, каждое движение. Лунный свет играл на их лицах, превращая обычную казарму в какое-то нереальное место, где время остановилось. — Что мы делаем? — прошептал Чонгук. — Не знаю, — ответил Тэхен. — Но я больше не могу притворяться. Он поднял руку, коснулся пальцами запястья Чонгука — там, где пульс бился быстро и неровно. Прикосновение было легким, почти невесомым, но Чонгук почувствовал его всем телом. — Тэхен... — Тише. — Тэхен приложил палец к его губам. — Кто-то может проснуться. Но никто не просыпался. Казарма спала, погруженная в тяжелый сон усталых солдат. Только они двое стояли у окна, освещенные лунным светом, и мир за пределами этого момента перестал существовать. Чонгук взял руку Тэхена в свою. Пальцы были теплыми, чуть шершавыми от постоянной работы с оружием. На безымянном пальце — тонкий шрам от детской травмы. Чонгук провел по нему большим пальцем, и Тэхен тихо вздохнул. — Мне страшно, — признался Чонгук. — Мне тоже. — Что будет, если кто-то узнает? — Не знаю. — Тэхен сжал его руку. — Но я знаю, что будет, если мы будем продолжать притворяться. Мы сойдем с ума. Где-то в дальнем углу казармы кто-то заворочался во сне, пробормотал что-то неразборчивое. Оба замерли, но солдат успокоился, и тишина вернулась. — Завтра снова патруль, — сказал Тэхен. — Да. — Будем идти рядом, как всегда. Будем делать вид, что ничего не изменилось. — А что изменилось? Тэхен посмотрел на него долгим взглядом. — Все, — тихо сказал он. — Изменилось все. Он отпустил руку Чонгука, отошел от окна. Чонгук смотрел, как тот возвращается к своей койке, как ложится, как натягивает одеяло до подбородка. Потом и сам вернулся на свое место. Но сон не шел. Чонгук лежал и думал о прикосновении пальцев Тэхена к своему запястью, о том, как тот сказал "все изменилось". И понимал, что это правда. Что-то сломалось в нем сегодня, какая-то стена, которую он строил всю жизнь. И теперь он не знал, как жить с этими обломками. За окном начинало светать. Скоро подъем, завтрак, построение. Еще один день в армии, еще один день войны. Но теперь все будет по-другому. Теперь, когда они будут идти рядом по пыльным улицам Хайфы, между ними будет эта тайна, это признание, эта любовь, которая не должна существовать, но существует. Чонгук повернулся на бок, лицом к койке Тэхена. Тот лежал спиной к нему, но по дыханию было понятно, что не спит. И Чонгук подумал, что, может быть, любовь — это не то, что выбирают. Может быть, она просто приходит, как рассвет, как дождь, как война. И остается только решить — бороться с ней или принять. А пока он лежал в темноте и слушал дыхание человека, которого любил, не зная, что с этой любовью делать.***
Письма домой
Утро началось с того, что Чонгук проснулся от звука дождя. Не обычного израильского ливня, который обрушивается внезапно и так же внезапно заканчивается, а мелкой, настойчивой мороси, которая превращала пыльные улицы Хайфы в грязное месиво. Капли стучали по жестяной крыше казармы монотонно, как пальцы по столу — нервно, бесконечно. Он лежал на койке и слушал, как другие солдаты ворочаются во сне. Кто-то бормотал что-то на арабском — наверное, Ахмед, единственный араб в их отделении, который служил в ЦАХАЛе, чтобы доказать свою лояльность государству. Кто-то скрипел пружинами — это Юнги, который никак не мог найти удобное положение на узкой армейской койке. А Тэхен... Тэхен молчал, но Чонгук знал, что тот не спит. Знал по тому особому качеству тишины, которое окружает бодрствующего человека. После вчерашнего разговора у окна между ними повисла странная атмосфера. Не неловкость — нет, скорее ожидание. Как будто они стояли на краю пропасти и решали, прыгать или отступить. Чонгук чувствовал это ожидание кожей, каждой клеточкой тела. Подъем объявили в шесть утра, как всегда. Сержант Коэн ворвался в казарму с таким видом, будто лично отвечал за то, чтобы каждый солдат проснулся в дурном настроении. — Подъем, сони! — заорал он, стуча ботинком по металлической ножке ближайшей койки. — Сегодня у нас особый день. Письма домой! Чонгук сел, потирая глаза. Письма домой — это была традиция, которую поддерживали в их части. Раз в месяц солдатам давали время написать письма родным. Не электронные сообщения, не звонки по скайпу — именно письма, от руки, на бумаге. Командование считало, что это поддерживает боевой дух и связь с домом. Для Чонгука эти письма всегда были пыткой. Что писать? Как рассказать родителям о том, что происходит здесь, не напугав их? Как объяснить, что он каждый день ходит с автоматом по улицам, где любой камень может скрывать взрывчатку, где любой прохожий может оказаться террористом? А теперь к этим вопросам добавился еще один, самый страшный: как скрыть то, что происходит в его сердце? После завтрака — овсянка с изюмом и стакан горячего чая, который больше походил на подкрашенную воду — их отвели в комнату отдыха. Длинный стол, пластиковые стулья, стопка бумаги и коробка с ручками. За окном продолжал моросить дождь, превращая мир в серую акварель. Чонгук сел за стол, взял лист бумаги. Белый, чистый, как снег в горах Иерусалима зимой. Он долго смотрел на этот лист, не зная, с чего начать. Рядом сел Тэхен, и Чонгук почувствовал знакомое тепло, исходящее от его тела. — Кому пишешь? — тихо спросил Тэхен, склоняясь над своим листом. — Родителям, — ответил Чонгук. — А ты? — Отцу. — Тэхен пожал плечами. — Хотя не знаю, дойдет ли. Он переехал в прошлом месяце, новый адрес не оставил. В голосе Тэхена прозвучала боль, которую он пытался скрыть за равнодушием. Чонгук знал эту историю — отец Тэхена спился после развода, потерял работу, скитался по съемным квартирам. Иногда звонил сыну, пьяный, плакал в трубку, просил прощения. Иногда исчезал на месяцы. Чонгук взял ручку, начал писать: "Дорогие мама и папа, У нас все хорошо. Служба идет своим чередом. Вчера был дождь — первый за два месяца. Все радовались, как дети. Даже сержант Коэн улыбался, а это случается редко. Мама, помнишь, как ты говорила, что дождь смывает все плохое? Здесь это особенно чувствуется. После дождя воздух становится чище, и даже пыль на дорогах не такая удушающая. Как дела дома? Как Юнги? Передай ему, что я скучаю по нашим вечерним прогулкам в парке. Помнишь, мы всегда ходили туда после ужина, и ты покупала нам мороженое у дядюшки Моше? Здесь мороженого нет, только армейские пайки. Папа, как твоя спина? Не поднимай тяжести в магазине, пожалуйста. Знаю, что ты не любишь просить помощи, но здоровье важнее гордости. Рахель писала мне на прошлой неделе. Она хорошая девочка, мама. Ты была права, когда говорила, что она подходит нашей семье. Она изучает педагогику, хочет работать с детьми. Думаю, из нее получится хорошая жена и мать." Чонгук остановился, ручка замерла над бумагой. Последние строчки далились ему с трудом, каждое слово было как камень в горле. Хорошая жена и мать. Да, наверное, из Рахель действительно получится хорошая жена. Для кого-то другого. Для человека, который сможет любить ее так, как она заслуживает. Он украдкой посмотрел на Тэхена. Тот сидел, склонившись над своим письмом, и писал быстро, нервно. Темные волосы падали на лоб, и Чонгук с трудом удержался от желания отвести их назад. "Скоро у нас будет увольнительная. Я приеду домой на Рош ха-Шана. Мама, приготовь, пожалуйста, свой яблочный пирог. Я так по нему скучаю. И халу. Твоя хала — лучшая в мире. Целую вас крепко. Ваш сын Чонгук. P.S. Не волнуйтесь за меня. Я осторожен и всегда помню ваши наставления." Он отложил ручку, перечитал письмо. Обычные слова, обычные фразы. Ничего о том, что творится в его душе. Ничего о Тэхене, о бессонных ночах, о том, что он больше не знает, кто он такой. — Закончил? — спросил Тэхен. — Да. А ты? Тэхен показал свой лист. Письмо было коротким, всего несколько строчек: "Папа, Надеюсь, у тебя все хорошо. Я служу, все нормально. Денег хватает. Не пей, пожалуйста. Тэхен." Чонгук прочитал и почувствовал, как сжимается сердце. Так мало слов, но в них была целая жизнь боли. — Тэхен... — Не надо, — тихо сказал Тэхен. — Я привык. Но Чонгук видел, что он не привык. Видел, как дрожат пальцы, когда Тэхен складывает письмо. Видел боль в глазах, которую тот пытался скрыть. Остальные солдаты уже заканчивали свои письма. Джимин писал девушке в Сеуле — длинное, романтичное послание, полное признаний в любви. Юнги строчил родителям о том, как хочется домой, к маминому борщу и папиным рассказам о войне. Ахмед писал сестре на арабском — единственной в семье, кто не отвернулся от него после того, как он пошел служить в еврейскую армию. — Время! — объявил сержант Коэн. — Складываем письма в конверты, подписываем адреса. Завтра отправим почтой. Чонгук написал адрес родителей в Бней-Браке знакомым почерком. Улица Рабби Акивы, дом 15, квартира 3. Маленькая квартирка в религиозном районе, где по субботам не ездят машины, а женщины ходят в длинных юбках и париках. Мир, который казался сейчас таким далеким, как другая планета. Тэхен долго думал над адресом, потом написал какую-то улицу в Тель-Авиве. Чонгук не был уверен, что письмо дойдет до адресата. Когда они выходили из комнаты отдыха, Тэхен задержался, дождался, пока остальные уйдут. — Чонгук, — позвал он тихо. — Да? — Ты написал о свадьбе. Это не был вопрос. Тэхен видел, как он писал, читал через плечо. — Да, — честно ответил Чонгук. — Написал. — И что ты чувствовал, когда писал эти слова? Чонгук закрыл глаза. Что он чувствовал? Боль. Пустоту. Ощущение, что предает самого себя. — Чувствовал, что лгу, — тихо сказал он. — Себе или родителям? — И себе, и им. И ей. Тэхен кивнул, как будто ожидал такого ответа. — Знаешь, что я написал отцу? — спросил он. — Что? — Что не пью. — Тэхен горько улыбнулся. — А ведь вчера после нашего разговора я выпил полбутылки водки, которую Джимин прячет под койкой. Напился так, что едва не блевал всю ночь. Чонгук посмотрел на него с удивлением. Он не заметил, не почувствовал запаха алкоголя. — Почему? — Потому что боюсь, — просто ответил Тэхен. — Боюсь того, что чувствую к тебе. Боюсь того, что ты можешь почувствовать ко мне. Боюсь, что мы оба разрушим свои жизни из-за этого. Они стояли в пустом коридоре, и дождь за окном усиливался. Где-то вдалеке играло радио — арабская музыка, печальная и красивая. Чонгук слушал эту музыку и думал о том, что они оба лгут в своих письмах. Он — родителям, Тэхен — отцу. Лгут, потому что правда слишком сложная, слишком болезненная. — А что, если не лгать? — вдруг спросил он. — Что ты имеешь в виду? — Что, если сказать правду? Родителям, себе, всем? Тэхен посмотрел на него долгим взглядом. — Ты готов потерять все? — спросил он. — Семью, невесту, будущее, которое для тебя запланировали? Чонгук молчал. Был ли он готов? Мог ли он представить себе жизнь без родительского благословения, без религиозной общины, без того мира, в котором вырос? — Не знаю, — честно признался он. — Тогда лучше продолжать лгать, — сказал Тэхен. — Пока не будешь готов к правде. Он пошел к выходу, но у двери обернулся. — Но знай одно, Чонгук. Когда ты будешь готов — я буду ждать. Сколько угодно. И он ушел, оставив Чонгука одного в пустом коридоре, где эхом отдавались его слова. *Я буду ждать. Сколько угодно.* За окном дождь превратился в ливень, и Чонгук подумал о том, что мама была права — дождь действительно смывает все плохое. Но что делать, если плохое находится не снаружи, а внутри? Если оно въелось в душу так глубоко, что никакой дождь его не отмоет? Он достал из кармана письмо родителям, перечитал еще раз. Обычные слова о службе, о погоде, о невесте. Ни слова о том, что он влюбляется в своего сослуживца. Ни слова о том, что каждую ночь лежит и думает не о Рахель, а о Тэхене. Может быть, Тэхен прав. Может быть, лучше продолжать лгать, пока не найдешь в себе силы для правды. Но как долго можно жить во лжи? И что остается от человека, когда ложь становится его второй натурой? Чонгук сложил письмо обратно в карман и пошел к выходу. За окном бушевал ливень, превращая мир в серую акварель. И где-то в этой серости терялись границы между правдой и ложью, между тем, кем он должен быть, и тем, кем хочет стать.