Десять световых лет

Горячая работа
NC-17
Завершён
155
1
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
72 страницы, 20 977 слов, 10 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
155 Нравится 22 Отзывы 37 В сборник

8. я — мразь

Настройки

ничего мне не значит, кто ты —

люби, не люби.

свои слёзы оставляй тем,

кто похожи на людей.

я — мразь,

никого не жаль, никого не жаль.

tmnv — мразь

Жизнь кардинально отличается от картинки в фильмах. Нет сценария и расписанного по кадрам сюжета, случаются неудачные дубли без шанса их переснять, из жанров — либо не поддающийся вменяемой трактовке артхаус, либо бессюжетная комедия с тупейшими героями, либо дешёвая мелодрама для выжимания слёз. В этих мелодрамах персонажи после проведённой вместе ночи просыпаются в тесных объятиях друг друга, затем обязательным пунктом следует завтрак в постель, ленивые поцелуи, прочая ванильная херня. Жизнь — вовсе не фильм, и в реальности Чуя просыпается первым. С резью тревоги в животе и привкусом крови в глотке, не зная, страшнее ощутить тяжесть чужого веса на рёбрах или нащупать пальцами пустую остывшую постель. Нитевидный пульс — аккуратные шаги по минному полю. Вдохнуть его запах, почти коснуться волос, ощутить ровное тёплое дыхание, впитать присутствие измождённым сознанием. Чуя бесшумно, чтобы не разбудить, садится на постели, и поясница отзывается характерной ноющей болью — немного стыдно, самую малость хочется умереть. Горло саднит, и нужно было просить Дазая давить на шею сильнее, до смачного хруста. После того, как хватка ослабла, Чуя хрипел его имя по слогам. Упразднённый словарь, в котором существовали слова лишь на буквы «л» и «н». Часы на экране блокировки показывают пять утра, — петухи просыпаются ни свет ни заря, самоуничижительная шутка из этого разряда? — и Чуя нашаривает одежду, вцепляясь пальцами в ткань слишком сильно, идёт на кухню, с оглушительным шелестом фольги выгоняет таблетки из блистеров, запивает водой из-под крана. Стены собственной квартиры кажутся кривыми и незнакомыми, пока Чуя проходит на балкон, обжигая босые ноги о плиточный пол — пожалуй, нужно кинуть возле окна коврик из ванной. Распахивает окно, устало опирается запястьями на раму. Подворачивает слишком длинные рукава рубашки, которая велика ему и по росту, и по длине, и по ширине плеч. Рассветная прохлада густая, словно смородиновый джем, и отполированными пустотой улицами гораздо проще дышать. Перед пустотой падения асбестовые кости обращаются в персиковую мякоть. Дышать токсичным едким дымом, вулканическим пеплом, липким запахом табака на сухой коже, собственным прахом. Чуя зажимает сигарету в зубах, щёлкает зажигалкой, вновь и вновь высекая огонь перед глазами, но не поднося к лицу, взгляд расслаивается, выпадает на тысячу миль — вдаль и вглубь. Разрушение — это контролируемый сокрушительный распад, негаснущее пламя созидания, что разочаровалось в сути мира. За линией панелек с грохотом проезжает дежурный трамвай, светофор на безлюдном переходе подмигивает жёлтым, — и всё в порядке с приставкой «почти», будто небо сейчас рухнет чугунным гонгом, и цирк солнца не выкатится из-за кулис. Плитка шоколада не излечивает от депрессии, пропавшего на неделю не ищут с собаками и фонарями. Я же огонь — я ведь агония. Мысли тяжёлые, как Сизифов валун, скомканные, гонимые по круговому маршруту одного нескончаемого цикла. Отжатая скоба гранаты с вытянутой чекой, один шаг от опасного «если я вдруг исчезну — никто не заметит». Бесполезный крик в чужую ладонь, зажимающую рот, растущее пятно крови на груди, — мольба сердца, упрямо сокращающегося в путах колючей проволоки. У бетонной мозаики нет души, — асфальт не прольёт слёзы, если вдребезги об него разбиться. Чуя прижимается виском к грязному оконному стеклу, вдыхает сигаретные смолы до рези, и глубоко внутри, позади гнилого сердца с дикой скоростью разрастается нечто тёмное, склизкое, ядовитое. Чёрное, будто невыводимая плесень. Разлив нефти, огнеопасного топлива. Порыв штормового ветра, влекущего за собой ураган. Ярость пожара выкашивает леса, обращая жизнь в прах, и деревья не способны подняться из пепла, — но человек, чья плоть обожжена до костей, раз за разом встаёт на ноги, впиваясь в землю пальцами, мокрыми и блестящими от крови. Сплошной открытый ожог. — Тебе идёт моя рубашка, — хриплый голос за спиной. Чуя сглатывает сигаретный дым, поворачивается. Разбивается. Мир кажется простым и понятным, как детский конструктор, но в нём неизбежно не хватает ключевых деталей — исковерканных, видоизменённых. Набор слов — я, люблю, тебя, ненавижу, себя — из которых нужно собрать верные предложения. Красота способна рассекать плоть одним взмахом, хотя лезвие даже не показалось из ножен. Любовь может быть оглушительно громкой, но всё равно лишённой языка. Дазай стоит на пороге балконной двери. В трусах, растрёпанный, с косой складкой от подушки на щеке. Настолько домашний, что щемит в груди. Чуя пожимает плечами, сминая в пальцах фильтр тлеющей сигареты. Под кутикулой указательного темнеет засохшая кровь. — В ней теплее. Привычный холод, как и выученная наизусть усталость, касается острых лопаток, едва Дазай делает шаг к нему. Коротко вздыхает, потирая ладонью голое плечо. — Почему ты меня не разбудил? Чуя хмурится в квадрат дремлющих перед рассветом улиц. Делает глубокую затяжку и не ощущает ни вкуса, ни запаха, ни температуры. Хлопья пепла невесомо кружатся в воздухе перед лицом. Пустота наполняет его сигаретным дымом. — Хотел побыть в одиночестве. Не видит, а чувствует кожей, как Дазай удивлённо поднимает брови, и с этой секунды каждое крошечное движение обретает льдистый вес заряженного пистолета. Пахнет нагретой медью и порохом, шипит брошенной в лужу керосина спичкой. — Настолько не понравилось? — Дазай усмехается невесомо, но колко. Россыпь швейных иголок в зефирной мякоти. Режет вскользь по рёбрам, царапает внезапно и гадко. Подло бьёт в спину, отчего Чуя стискивает зубы до скрипа, и брезгливо дёргает уголком губ. — Понравилось, — выговаривает с зеркальной усмешкой. — Если это всё, что тебя волнует. Побитая злая собака уже не кидается с порога, гремя тяжёлой цепью, пристёгнутой к ошейнику, — приникает к земле, пускает кровавую пену из уродливой пасти. Укусы не заживают под слоем бинтов, не затягиваются в стежках наложенных швов. Травмы слишком глубокие — вросшие в костную ткань, шрапнелью засевшие среди мякоти внутренних органов. Мучительно больно от любого движения. — Знаешь, меня уже давно интересует, волнует ли хоть что-нибудь тебя, — Дазай делает явный акцент на последнем слове, и Чуя дёргается, словно от пощёчины. Коротко шипит, как перекись при контакте с раной, и боль разливается подобно кислоте. — Ты шутишь? — резко, вышвыривая окурок в окно. — Я что, по-твоему, бесчувственное бревно? В голове ревёт разбуженный хаос, состоящий сплошь из обломков, густо покрытых копотью, но они вспыхивают вновь — тление, выгорание, разложение. Дазай смотрит на него в упор, как человек, победивший все страхи. Как человек, который умеет и нападать, и защищаться. — Точно не бревно, — качает головой, и в крошечную ямочку на его щеке хочется ткнуться носом. — Как минимум в постели. Направленный прямиком в грудь нож, лезвие которого Чуя перехватывает голой ладонью. Невидимая кровь струится между пальцев. — Утверждаешь с авторитетом человека, который в меня кончил? — хмыкает Чуя, царапая ногтями тыльную сторону запястья. — Как мило. По телу прокатывается жар от свежих воспоминаний, и мем с самураем «я себя захуярил» вмиг становится потрясающе актуален. Чуя позволил — он фактически умолял, и просьба с мокрых губ звучала, как раскалённый приказ. Дазай комично поднимает брови, моргает несколько раз. — Что с тобой происходит? Его лицо вдруг затемняется до неимоверно уставшего, настолько изнурённого, что Чуе хочется со свистом вскрыть себе вены от локтей до запястий. Рухнуть перед ним на колени, моля о прощении. Жалкий, как выброшенная в лужу грязи плюшевая игрушка. Вспоротая по швам, раздавленная тоннами безразличия. Руки уже невозможно отмыть от грязи и крови — у вырытой себе могилы нет дна. — С момента нашего знакомства или с рождения? — уточняет Чуя, пока тектоника в границах грудной клетки нарастает до десяти баллов. — В последнее время, — терпению Дазая могут позавидовать святые. Воздвигнуть памятник нерукотворный. Бессилие ощущается хлёстко лопнувшей истрёпанной струной, обманчиво принятой за крепкий стержень. Бесконечным падением в пропасть, когда конечности — клок ваты, мокрая бумага. Всё ломается, — и ничего нельзя предпринять, чтобы остановить крушение. Падает ниже пола, через все этажи, сквозь землю. Оставляя пыльный шлейф: ты всё равно не сможешь мне помочь. Осколочные ранения изнутри: я сам в этом виноват, потому что был слишком слаб. В секунду, как по щелчку, Чуя чувствует себя уродливым, глупым, неправильным, бесполезным, отвратительным, грязным, лживым — сосредоточением всей мирской гнили. Это привычно, но циклично больно. Он хочет лишь покоя и пустоты — либо силы, способной разорвать его в клочья. Навсегда исцелить мир от скверны. Дазай знакомым жестом наклоняет голову, и Чуя прикипает размытым взглядом к углублению тугой впадины его ключицы — твёрдой, гладкой, словно мрамор без единой щербинки. Под кожей растекается жар, который способно породить лишь разрушение. Катастрофический взрыв, взбухшей шапкой затмевающий солнце. Кровь — керосин, сухожилия — хворост. Ярость — антидот против бесконечной боли. Дазай стоит напротив почти без движения, наблюдает с тревогой, которую можно нащупать дрожащими пальцами, но Чуя видит наяву, как вмазывается в его грудь, целясь в сердце, по-звериному впивается зубами, а затем собственное безвольное тело тащит вверх, позвоночником в штукатуренную стену, и Дазай входит в него без подготовки — влажно, глубоко, грубо. Вдавливает пальцы в бёдра до гематом, кусает губы до кровоточащих трещин, вбивает в стену сквозь ругань и сопротивление, а гул ревущего пламени резонирует с рваными частыми стонами. Танец на грани болевого порога. Руки дрожат мелко до иллюзорного, кажутся нарисованными. Квадраты кафельной плитки под босыми ногами идут беспокойной рябью, и пульсары боли впаиваются в меридианы шрамов. Цветы зла сором прорастают из плоти. — Отрыл что-то, что тебя не устраивает? — ядовито улыбается Чуя. — Ты с самого начала узнаёшь, выискиваешь, самовольно копаешься в моей жизни. Гороскоп для тельцов. Две пачки Чапмана. Аптечный пакет с леденцами от кашля. — Но стоит мне открыться, довериться, — Чуя взмахивает рукой, больно ударяясь костяшками о подоконник. — Тебе насрать. «Я люблю тебя». «Ты пьяный?». Сброшенный вызов. — Не надо строить из себя благородного героя, мы не в книге! — распахнутый настежь город глотает его выкрик, как горький сигаретный дым. — Я не просил, блять, меня спасать! Ударяется в стекло падающей с неба птицей, выворачивает угольные крылья, и вязко сочащаяся из разлома кровь — чёрная в тон сломанных вороньих перьев. Маленький принц плачет навзрыд в лунном кратере, потому что прирученный питомец оказался голодным монстром. В пасти червоточины заперт маленький ребёнок — немой, слепой, глухой, — который просто хотел, чтобы его любили. Мир был способен любить, но выбрал ненавидеть. — Я мразь, — Чуя вскрывает собственную грудную клетку, вытряхивая из неё пепел и хлопья грязи, словно из пыльного мешка. — Это не лечится. Безупречно красивое лицо Дазая уродуют широкие мазки досады, обиды и разочарования — современное искусство, картина на миллион долларов. Мир тлеет на языке пламени его молчания. Чуя опускает взгляд на свои ладони, изрезанные до мяса обломками руин, которые он разгребает снова и снова в попытках отыскать что-то уцелевшее. Под ногтями — кровь, земля, щепки. На глазах — непроницаемое бельмо невыплаканных за годы слёз. Оставь свои слёзы тому, кто похож на человека. Дазай закусывает губы, словно сдерживает крик, и Чуе хочется зажмуриться от излучаемого им света — солнце выжигает глаза. Я устал, устал, устал. Отрава сидит в его костях, словно остеогенная саркома — лучевая терапия не даёт положительной динамики, опухоль не удалить хирургическим путём. Дазай протягивает руку, и Чуя отшатывается, едва не падая из-за слабости в фарфоровых коленях. Не трогай меня, мне больно от прикосновений, моё тело обожжено до черноты. Но Дазай лишь указывает куда-то ему в плечо, сжимая длинные пальцы в кулак — самым правильным решением с его стороны было бы ударить Чую по лицу. Вогнать костяшки в его скулу, в солнечное сплетение, оставить выхаркивать безвкусную кровь на холодный пол. Но Дазай уже облучён смертельной дозой — касаниями, поцелуями, глубокими поступательными. — Верни рубашку, пожалуйста, — голос Дазая мягкий, как рассветные облака на излучине апреля. — У меня нет с собой другой одежды. Жаль, что у меня с собой нет другого «я». Руки трясутся бешеной амплитудой, отчего пуговицы с трудом протискиваются в петли, и Чуя стаскивает рубашку через голову. В ушах звучит противный писк кардиомонитора, на финальной ноте которого останавливается сердце. Реальность тягучая, фальшивая, рябящая по краям, когда Дазай забирает рубашку, чья измятая ткань хранит остаточное тепло — его бы бережно поместить в золотой медальон и носить на шее. Ранним утром общественный транспорт ещё не вышел на маршруты, поэтому краем воспалённого сознания Чуя задумывается, придётся ли Дазаю вновь вызвать такси, и эта бытовая мысль почти провоцирует истерику. Дазай обувается, стоя у входной двери. Чуя наблюдает бессильно, загоняя в глотку кислую тошноту, и последний шанс обернуть катастрофу вспять утекает сквозь холодные ослабшие пальцы. Они уже не в крови — в крупицах золы. Дазай поворачивает дверную ручку и застывает. Пока ещё на расстоянии нескольких шагов, но он — сплетение света, которое нереально догнать, потому что ничто во вселенной не способно развить такую скорость. Чёрная дыра без остатка поглощает любой свет, нежно её коснувшийся. У тьмы нет оттенков, градаций, полутонов. Её лицо скрыто вуалью смутной печали. — Тебе не жаль? — Дазай оборачивается на пороге. Больно так, что хочется выть и сколачивать уродливое тело о стены. — Не жаль, — хрипло лжёт Чуя, прикусывая внутреннюю сторону щеки до крови. Был готов и буду гореть в аду. Проходит секунда, или полчаса, или десять лет, прежде чем Дазай кивает в ответ. Тихий щелчок закрывшейся двери звучит выстрелом, прошившим тело насквозь — прискорбно, что не в голову. На последней строчке истории с несчастливым финалом Чуя натыкается на серебряный ободок забытого в раковине кольца и смеётся до тех пор, пока солёное жжение не начинает рвать горло. Разрушение — это призвание.
155 Нравится 22 Отзывы 37 В сборник
Отзывы (1)