Почему деревья дышат?

R
Завершён
12
автор
naomi yalla соавтор
Серия:
Размер:
75 страниц, 29 051 слово, 9 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Глава 4. Пули

Настройки
      Ангел гуляет пальцами по клавишам пианино, что цветами своими вторят её волосам. Плечи обдувает раннезимняя морось — промежуточный этап между снегом и дождём. Анлу никак не спасает свою плоть от холода, сидит босиком, в одном лишь молочном платье-ночнушке, которое по приезду в город станет очередным арт-объектом — на его ткани отпечатается здешняя грязь, песок, пыль, порох, гарь от буржуйки, жир пресных супов и сок травы, по которой тащится подол. От мороза болят и немеют мизинцы, но телесные страдания, в отличие от душевных, ближе к драгоценным камням в плане ценовой системы — чем сильнее они у других, тем менее они ценны у тебя. Поэтому боль Анлу, вероятно, здесь, на передовой оперативной базе, самый дешёвый товар.              Почти неслышны звуки войны за гудящими генераторами. Самые активные бои идут за несколько километров отсюда. Ангела с пианино окольцевали солдаты, что сейчас не сидят на карауле, штабные офицеры и боевые медики с повязками вокруг плеча, на которых вышит маковый крест. Кто-то стоя, кто-то сидит на коробке, кто-то стучит треморной ногой и обнимает автомат. Она играет девятую симфонию Маллера.              — Помнишь, Несса? — шепчет своей рыжей коллеге, курящей сигарету, небритый долговязый медик со славянским акцентом. — Дэнни наш под эту музыку всегда готовился к экзаменам.              — Ещё бы, бля, помню. Все пять курсов от этого «брынь-брынь» башка гудела.              Коробка-медпункт. Коробка-коробка. Коробка-коробка. Коробка-коробка. Коробка-коробка. Коробка-коробка. Коробка-коробка. Коробка-коробка. Коробка-коробка. Коробка-коробка. Дальше — поворот, и коробка-коробка-коробка. Коробка-коробка-коробка. Коробка-коробка-коробка. Коробка-коробка-коробка. Коробка-коробка-коробка. Дерево-дерево-дерево-дерево-дерево-дерево-дерево-дерево-дерево-дерево-дерево-дерево-дерево. Горчичное поле. Горизонт.              Пейзаж на ПОБ по большей части супрематичен. Простирающаяся до горизонта череда бледно-бирюзовых коробок зданий с плоскими крышами, почти симметричная по своему орнаменту за исключением нескольких несовершенств, навевающих ассоциации с телефонным проводом, который в одном месте спутался и теперь репетативный узор его спирали навсегда нарушен. Ближайший из них — медпункт. Оливковые палатки. Флора здесь состоит из валяющихся канатов, ящиков и проволоки, а настоящие растения словно и не растения. Деревья, кусты, цикории и горчичная трава будто ненастоящие. Бетонные или, может, чугунные. Не считывает разум их за флору никак, словно ребёнок из приёмной семьи не сможет считать биологическую мать за мать. Когда здешние вернутся домой, им будет казаться, что на войне не было ни трав, ни цветов, ни птиц.              Карма ненавязчиво, без запала, но всё же отговаривал ангела от идеи ехать выступать для солдат. Твердил, что во времена, когда такое свежее явление, как шоу-бизнес, успело застать уже множество крупных войн, в каждой из которых находились такие же благодетели, этот ход стал уже попросту избитым. Он не даст медийному образу Анлу столько баллов, чтобы это было соразмерно тем заморочкам, которые этот перформанс требует. Даже если она совершит нечто уникальное и выступит, как планировала, прямо на передовой.              — Дорогая, поймите: в мире, где всем уже осточертел луковый суп, Вы никого не сможете поразить тем, что приготовите самый вкусный луковый суп в истории!              Но Анлу всё равно настаивала на этой идее, ибо слова Кармы в её глазах разбивались об аргумент, что искусство уже много веков подобно кубику Рубика — одни и те же компоненты постоянно крутятся, складываясь каждый раз в разные головоломки. «Всё придумано до нас» — так пишут все искусствоведы. И никого, тем не менее, эти слова не заставляют отрекаться от творчества. Карма согласился с ангелом нехотя, ведь по причинам, которые Анлу так и не поняла, этот аргумент весомым не считал. Правда, уговорил её ехать всё же не на передовую, а хотя бы на ПОБ. Не потому, что там безопаснее, а потому что там гораздо легче — и дешевле — это организовать. Анлу пришла к выводу, что по законам людской морали должна ценить этот подход. Мало кто из рядовых людей относился бы к Анлу и её искусству столь прагматично. А только в полном отрыве от нравственности и страха за собственную безопасность можно обрести полную свободу. И только творчество, созданное в полёте свободы, способно изменить мир.              Карма сам договорился обо всём. Отыскал грузчиков, что привезли бы на ПОБ Анлу и её пианино. Музыка — самое надобное, что она может подарить военным, явно не готовым к излишне высокому искусству. Ангел стала учиться её играть. Не было переживаний насчёт того, что ввиду отсутствия врождённого таланта обретённые ею навыки будут крайне механичными, не ровня великим музыкантам. В её перформансе контексты важнее качества исполнения. Она перебрала множество инструментов, от гитары до гармоники, но Карма настоял на том, чтобы ангел остановилась на пианино. Она согласилась, хоть и объяснить себе этот его выбор не смогла. Если попытаться судить так же материально, как и господин, можно предположить, что причина в размере. Пианино гораздо больше любой гитары, а люди испокон веков трепещут перед большим. Размер означает силу. Уже даже ангелы позабыли, откуда в головах людских эта установка, настолько она вечна и невольна. Возможно, когда Карма говорил Анлу «Охо-хо, дорогая, Вы такая видная, что как творец точно никого равнодушным не оставите», он сознательно или нет имел в виду также и её редкий для человека рост.              От предложения поехать вместе с ней Карма почему-то отказался. Обосновал это столь туманно, что не только ангел, но и те, кто человеческую шкуру носит с рождения, вряд ли бы вычленили из его слов причину:              — В эту зиму, милая моя, всё слишком стремительно теряет смысл.              Он сказал это перед сном, когда гладил по плечу. Анлу проснулась с острым, прям-таки ноющим в животе желанием переспросить, что же это значило, но утром Кармы в доме уже не оказалось.              Закончив симфонию, Анлу смахивает с клавиш принесённые ветром листья. Звучат нескладные аплодисменты. Солдат, чьи дёсна спереди полностью голы, пытается присвистнуть, и все по-доброму смеются с его ироничной неудачи. Опускается клап.              Подходит грузчик и накидывает на плечи Анлу тёплую шинель, а на голову — фуражку в клетку, раз перформанс завершён и сидеть столь раздетой уже нет смысла. Ей объясняют всякие математические мелочи о том, сколько людей понадобится, чтобы загрузить пианино обратно, и сколько времени добираться до города. Ангел постепенно приучает себя не распылять душевные силы попусту, потому всю эту информацию никак в голове не обрабатывает.              К ней подходит тот самый медик со славянским акцентом. Волосы его, полумазутные-полуседые, отросшие до того, что собираются в короткий хвост, лезут в глаза, выдающие своей формой восточноазиатскую кровь.              — У нас тут пикник под деревом грядёт. Не хотите с нами? Мы пряники для Вас достанем. Не марципаны, конечно, но чем богаты… — улыбается он ангелу, и морщины в уголках глаз рисуют контуры птичьих лапок. — Хоть как-то Вам спасибо скажем. Здесь каждый день на одной ноте играет. А Вы такую отдушину нам подарили…              — Какой пикник? Через двадцать минут уже едем, — вмешивается грузчик.              Но Анлу на него смотрит:              — Этого будет достаточно, — и кивает медику.              Грузчик предсказуемо ворчит, но не перечит, только машет рукой. Отказаться от этого предложения было бы сродни тому, чтобы пустить в печать рукопись, где в последнем абзаце пропущена точка. Искусство рождается из душ и для душ. Чем ближе душа — творца — к душе — потребителя, — тем мощней его сила. Тем скорее, по ниточке, по рисинке, оно изменит людские сердца до того, что все разом опустят автоматы.       

***

      На холме под совсем голым деревом постелено колючее одеяло. На пикник собрались далеко не все, кто был у Анлу зрителем. Только несколько солдат и те двое медиков, славянин и его рыжая напарница, которую он прозвал Нессой. Глухие взрывы смешаны с шумом ветра, как мёд с водой — как единая субстанция, которую никак не разделить. С высоты холма едва-едва, но видно сам фронт, и отсюда он напоминает тканый ковёр, рябящий коричневыми мандалами и бусинами взрывов. Трупы рассыпаны по нему словно гранатовые зёрнышки. А поскольку с такого расстояния единичные трупы не разглядеть, эти зёрнышки — целые человеческие груды, которые, возможно, до сих пор живы или частично живы и всё ещё ленно дёргаются, словно раки в кипятке.              Ветер пролазит под юбку, как уж, и волоски на кипенных ногах встают дыбом.              На обед — консервы, крохкие хлебцы и запеченная, слегка обугленная картошка со слезающей кожей. Анлу это даже не предлагают, угощают сразу пряниками с сахарной посыпкой. А также чаем из засаленного самовара, который Леонид — так зовут медика — привёз с родины.              — И не лень же тебе было, дурнина, с собой это тащить, — бурчит та Несса, жуя хлебец. Так же, как ветер смешался со взрывами, неразрывно смешались с веснушками её пигментные пятна. Они засыпали одинаково густо и светлобровое лицо, и худощавые, дряблые руки. Сквозь рыжизну, напоминающую оттенком ржавчину, которой плачут в доме Кармы швы старой плитки, Несса такая же полуседая, как Леонид. По людским меркам она явно не стара. Просто высушена. Измотана.              — На этих землях таких механизмов в жизни не видали! Пусть полюбуются люди, — смеётся Леонид. — Вот же дивно, правда? Ничто, оказывается, не объединяет народ так, как война. Не будь войны — никто бы и из самовара не попил. И гляньте вон… — Обратившись к Анлу, он распахивает своё пальто, накинутое поверх белого халата — на внутренней стороне, рядом с небольшой плешью, висит тканевый треугольник из трех слоёв: красный, жёлтый, синий. — Знаете, что это такое?              Ангел мотает головой.              — Это техпь называется. Если б не пришлось латать саамов, то и не узнали бы, что такое есть. А эти треугольнички, оказывается, от лиха оберегают!              Все солдаты и медики здесь говорят по-английски. Кто-то ломано, кто-то лучше. Есть здесь, по рассказу Леонида, не только восточноевропейцы, но и немцы, итальянцы, даже скандинавы, разнеженные тем, что война давным-давно не трогала их земли — до них напасть добралась чуть ли не в последнюю очередь. Коренные британцы, разумеется, тоже служат. Вон, даже Ванесса, которая ласковой Нессой стала только на его языке, хоть и по крови немка, но чуть ли не с пелёнок принадлежит этим землям. Леонид тоже. Оказывается, свела их отнюдь не война. Сначала росли в одном интернате, потом в одну академию поступили, и оба на медицинский — так уж привыкли в этой чужой и туманной стране держаться друг за друга, как за хлипкую опору. Потом поженились, пусть и желанием не горели, но вынудила беременность Нессы. А потом, ещё лет двадцать назад, Леонид поехал на войну, что тогда была лишь в стадии эмбриона. Не призвали, не поманили деньгами — нет, просто из чувства долга. Ведь началась война именно с его родины, как гражданская. Той родины, что выгнала его мать, как драную кошку, мать, от которой в памяти остались уже только напечатанные кириллицей на старых жёлтых документах буквы «М-и-л-а-н-а».              — Я как узнала, что Лёня на ту войну попёрся, убить была готова. — Ванесса, чьё тело помнит мышечно всю злость, что в тот момент её пронзала, вся напрягается, сжимает кулак. — Альтруист хренов. Бросил меня одну с двумя молокососами. А теперь вон, видите, самой приходится с ним работать рука об руку.              — А война-то всё та же… — вздыхает Леонид, свесив руку на согнутое колено.              — И мозги у тебя те же. Я бы в жизни сюда не сунулась, если б не призвали. А ты ж, дурное, второй раз вызвался! Сам! Нет же, чтобы на пенсии угомониться.              — Нам, Несса, больше нечего терять, — сипит он скорбно, пожав плечами, и кусает хлебец с намазанной на нём консервой. — Даже если мир крошится уже безвозвратно… Лучше погибать зная, что ты сделал всё, что мог, чтобы это предотвратить. Тогда умрёшь человеком.              У Анлу последние слова застревают в голове и начинают крутиться, крутиться, крутиться, как вещи в стиральной машине. Она знает, что у людей такое происходит часто — мимолётное заедание мозга, необъяснимое, как необъяснимо порой людское поведение, потому что мозг — тоже организм. Но ангел на своей плоти испытывает это заедание впервые.              «Даже если мир крошится уже безвозвратно… Лучше погибать зная, что ты сделал всё, что мог, чтобы это предотвратить. Тогда умрёшь человеком.» — именно оно, именно голосом Леонида со всеми его акцентами, по-славянски выразительными «р» и коротким кашлем между слов, именно так оно звучит в мыслях по кругу, когда Ванесса полушёпотом обращается уже к самой Анлу:              — Лёня всегда таким был. Балбес, каких на всём свете не сыскать… Хорошо, что на старости лет хоть перестал писать письма Дэнни. Тому гандону, с которым мы в универе учились. — Она отряхивает фартук от крошек. Слова смазываются в попытках прожевать обед. — Представляешь? Двадцать лет хранил те ссаные стишки, которые наш очкарик когда-то комкал и выбрасывал. Наизусть их все знал. Хранил под подушкой как зеницу ока. Даже когда вернулся первый раз домой с фронта, бывало, вот так вот бормочет что-то, пока дрыхнет на боку, прислушаешься — а там эти стишки! Лёня прямо на них, на бумажках с ними, и писал Дэнни письма. А тот козёл ни на одно не ответил. Ну ясен красен! У него там жена богатая, двое мелких. Нахрен мы ему уже сдались?              «…Тогда умрёшь человеком.»              — Получается, его моральной опорой в какой-то степени стало искусство?              — Да пофиг ему было на искусство. Он этим очкариком болел. И из-под его пера любую каракулю боготворил.              — Не зря молвят, что искусство в глазах смотрящего. — Ангел греет о кружку ладони, раскрасневшиеся, как спелые яблочки, и зашелушившиеся. — Но как же так вышло, что он не разлюбил эти стихи, когда ассоциироваться они стали лишь с болью от того, что друг ему не отвечает?              — А вот у него и спросите, на кой ляд он так долго сохнул по этому дебилу.              И Анлу бы спросила. Но ей мешает то, что Леонид сейчас добродушно смеётся над байками, что травят ему солдаты — и это значит, что он счастлив. А счастье здесь ввиду своей редкости — очень ценный товар. И по логике, диктуемой людской моралью, это говорит о том, что не стоит задавать вопросы, которые потенциально способны это счастье сбить. Счастье, как и любая другая эмоция — крайне сложно выводимая химическая реакция.              «…Тогда умрёшь человеком.»              Солдат — судя по акценту, испанский — пытается сыграть на баяне, но всё без толку, ведь на правой руке осталось лишь три пальца, а на левой — два. Он и не хотел, в целом, играть — затеял это, чтобы своей неудачей повеселить сослуживцев, как делал тот беззубый вояга, что после выступления Анлу попытался присвистнуть вдобавок к аплодисментам.              — Да шо ж ты! Смотри как надо.              Баян у него под общий смех забирает другой солдат. У того наиграть связную мелодию тоже не выходит. Пальцы все на месте, кроме одной фаланги на левом мизинце, только со зрением беда, вот и никак не попадает по клавишам. На одном глазу — чёрная гифема. Она перетекает на стыке с белком в ярко-оранжевый ободок и этим напоминающая ангелу тот горелый след, что обычно оставляет спичка на краю бумаги. Другой глаз — наоборот, помутнённый в зрачке, как восковой, и именно с его стороны на лице лежат складки шрамов, находящие продолжение в искривленном носе с рваной ноздрёй и оторванном наполовину ухе.              — А ты-то куда лезешь? Музычист нашёлся! С такими-то зенками! — Говорят ему, конечно, не со зла. — Мадемуазель, может, хоть Вы тут играть могёте?              Анлу пронаблюдала и мысленно подметила драматургию шутки: начатая одним, подхваченная другим с той же идеей, и в качестве кульминации — трансформировавшаяся в лёгкое, смешливое, но уже вполне серьёзное предложение, адресованное ей самой. Для того, чтобы финальный акт поставил верную точку, ангел должна принять это предложение и сыграть что-то, что завершит этот этюд глубоко и, возможно, даже элегийно.              — Вообще, видел я как-то Ваши эти перформансы по телеку. Как раз когда Несса обезболы колола, — говорит изначальный владелец баяна, тот, кто лишён пальцев (у ангела в мыслям промелькает, что по законам людской морали весьма стыдно идентифицировать человека в своей голове по таким отнюдь не нейтральным особенностям, сводя всё его естество исключительно до отрезанных пальцев — и поэтому она сожалеет, что так и не запомнила его чужеземное имя). — Про Вашу эту кучу лука… Было как-то с месяц или два назад, что пришлось с целой кучи дохляков снимать ботинки. А там уже такой гниляк шёл — ботинки, считайте, в мясо вросли. И вонища такая, что зенки вытекали — ух, слезами поумывались как от самого ядрёного лука!              Анлу принимает баян и играет ту же девятую симфонию Маллера. Как оказалось, не зря перебрала столько инструментов прежде чем остановиться на пианино. Фуражка чуть сползает на лоб. Леонид, улыбнувшись так щемяще нежно, поднимается и протягивает руку Ванессе — так обычно приглашают на танец. Та супится. Думает, ёжится, но приглашение принимает. Не позволяет, правда, потянуть себя за руку, чтобы помочь подняться — выпрямляется сама.              — У нас же так и не было свадебного танца, — тихо говорит её Лёня. — Да и в целом… Уже седые, а ни разу за всю жизнь не станцевали. Давай хоть сейчас. Когда ещё в следующий раз услышим в этой глуши музыку?              — Заебала меня эта мелодия. Ещё в универе. Но сейчас уже хрен с ней.              Их танец мало похож на то, что всплывает рефлекторно в голове, когда слышишь это слово. Они просто обнимаются и совсем слегка, словно не по своей воле, а по воле ветра, покачиваются из стороны в сторону. Перемещаются по траве мелкими и редкими шагами. Ещё тише, чем прежде, Леонид говорит своей женщине на ухо, что так удачно оказалось прям у его губ:              — Я люблю тебя, родная.              И та, шмыгнув носом, хрипит:              — И я люблю тебя, дурьё.              Как ветер смешан с грохотом пушек, так и к музыке баяна примешивается чьё-то пение. Такое же глухое и далёкое. Женское. На языке, неизвестном даже ангелу.              На ковре далёкого фронта, на самом горизонте, что-то светится. Не взрыв и не гранатовое зёрнышко груды трупов. Что-то иное. И вопреки расстоянию в не один километр оно видится чётко, как на ладони. Не глазами — мозгом. Он сам дорисовывает картину, подлинность которой не оспоришь так же, как и то, что небо над головой совсем не малиновое. И так же неоспоримо то, что пение исходит именно оттуда. Из этой сияющей точки.              В разуме ангела из неё рисуется картина: женщина, такая же белая, как и сама Анлу до осквернения. Таких нынче зовут альбиносами, а пару веков назад — лунными детьми. Она волочит за собой тлеющий подол чёрного платья. Её голова накрыта, словно фатой, алой шалью и увенчана иконописным колючим венком. За ней идут трое псов, клыки их омывает пенистая слюна. Они голодны. Женщина идёт медленно, словно павлин, продолжая свою песню. Там, где она ступает, прорастают розы. Сперва их бутоны черны, как уголь, но стоит им распуститься — и по прожилкам пускается кровавый алый. Женщина идёт, и там, где она ступает, солдаты впадают в безумие. Остатки их сердец и разумов сгнивают. Из лексикона смываются все слова, кроме «смерть». Сетчатка глаза больше не улавливает никаких оттенков, кроме красного. Они стреляют друг в друга бешено, забыв о тактике, стреляют потому, что кровопролитие стало надобнее кислорода. Они рычат как звери, голоднее этих трёх псов, смеются, захлёбываются собственной кровью и дырявят пулями чужие лбы.              Не долетают пули только до неё, лунной дочери.              Один выстрел рявкает слишком близко. Рявкает, как пёс. Анлу прогоняет из разума картину, что слишком далеко, и переключает его на то, что гораздо ближе. Полуслепой солдат выстрелил в пару медиков. Они так и падают, — Ванесса на Леонида, — сшитые друг с другом своим первым и последним танцем.              И слова Леонида больше не заедают в голове.              Это выстрел не последний. Следующим пулю ловит тот, кто первый её пустил. А за ним — тот, кто пустил уже вторую.              Секунда — пуля.              Секунда — пуля.              Секунда — пуля.              Спустя пять секунд Анлу остаётся на пикнике совершенно одна.