***
— Дура… Почему ты меня спасаешь? — Это первое, что мямлит ангелу белоснежное тело, в котором жила Война, после того, как в госпитале из него изъяли пулю, забинтовали туго рану и уложили на трухлявую койку. Подол его платья оказался столь длинным, что не уместился на матрасе. Так и стелется по полу. Ангел стоит у койки и гладит тело по щеке, убирает с неё климтовскую спираль кудряшки: — Потому что я тоже не имею права вершить судьбу чьей-то плоти. Койки здесь, в госпитале с огромными зарешеченными окнами, стоят почти по такому же алгоритму, что и коробки зданий на ПОБ. Удивительно, что телами заполнена едва ли половина. И то, ни одного бодрствующего. Ни одного солдата, чьё лицо было бы досягаемо зрением. Все сплошь обмотанные бинтами, так плотно, что головы их по форме и размерам напоминают ульи. Джоан Батчелор, единственная медсестра, которую тут повстречала Анлу, объяснила такое небольшое количество пациентов тем, что с менее серьёзными ранениями тут не задерживаются, а с более серьёзными — быстро умирают. Шепнула по секрету: вон тот, у кого из конечностей осталась только левая нога, протянет, скорее всего, еще от силы два дня. С бандажом на шее — возможно, чуточку дольше. Тот, кому оторвало всю нижнюю челюсть, уже вряд ли проснётся. Анлу уже понимала концепт сакральности плоти, но не могла его на себя применить, поэтому рассказы мисс Батчелор не отзывались в ней тошнотой или холодными мурашками. Только объективным пониманием того, насколько ужасны они для человечества. А ещё наблюдением, что война каждую душу сводит до синекдохи. Обобщает, склеивает всех граждан в единую массу, компоненты в которой зовутся не по именам, а по увечьям или способам смерти. Максимум — бинарным категориям. Мужчина, женщина, взрослый, ребёнок. Ангел присаживается на койку рядом, что так удачно свободна. Матрас сырой и закоченелый. С холодами он подмёрз, став совсем каменным. Грязь и глина, облепившие ступни, из-за влажности воздуха всё никак не высохнут до конца. Но уже ощутимо стягивают кожу. На осмотр пациентов по графику приходит та самая мисс Батчелор. С пациентами, которых до этого в разговоре окрестила самыми безнадёжными, она уже и не старается. Её усилий стоит только тело Войны, ибо оно ещё живо и даже сознательно. — Пора менять тебе бинты, крошка, — говорит Джоан, разматывая моток новых. Её голос, пожалуй, самый тихий из всех, что слышала сегодня Анлу. Ласковый. — Не волнуйся, это совсем не страшно. Поболит совсем немножечко — как сдёртая коленка… Она помогает телу приподняться, придерживает за шею. Старый бинт, напитанный кровью, летит на пол. Анлу в мыслях сравнивает его внешний вид с плацентой. Процесс перевязки и дезинфекции для неё заслоняет спина Джоан. Ангел может лишь слышать то, как тоненько стонет белоснежное тело, а медсестра приглаживает его кудри и убаюкивает: — Чш-ш… Всё будет хорошо… Сейчас сделаем укольчик — и от боли не останется и следа… А после уколов мисс Батчелор садится на край койки и гладит тело по потному лбу, пока оно не погружается в мирный сон. Веки тела слегка дрожат, дышит оно тяжело и медленно. По-человечески. — Вам точно не нужна помощь? — спрашивает она у Анлу, всё это время занимающей роль наблюдателя. Та мотает головой. Завершив с осмотром остальных, медсестра приглашает ангела на перекур. Ангел не курит, но знает, что это слово с людских уст далеко не всегда подразумевает наличие сигарет — по крайней мере, у всех участников действа, — поэтому соглашается. Они садятся на скамейку у входа. Бирюзовая краска так сильно потрескана, что её уже почти целиком вытеснил настоящий цвет нагой древесины. Солнце уже почти село. Краски заката смылись вместе с кровью на руках ангела. Ветер усиливается. — Вы ведь не против поболтать? — Джоан, в отличие от Анлу, действительно закуривает. Тонкую, дамскую сигарету. Элегантно кладёт ногу на ногу. — Не имею причин быть против. — Это чудесно. Здесь, как видите, совсем не с кем поговорить… Из внешнего мира так тем более. А Вы, ах, и вовсе из того мира, о котором я всегда могла лишь мечтать. Если бы не война — вероятно, мечтала бы и дальше… — Вы о мире искусства? — Именно. Мисс Батчелор уже не молода. Анлу предполагает, что ей около пятидесяти, но в чертах сквозь морщины и недостаток сна легко читается, что она весьма красива. В городе, до войны, её типаж наверняка сравнивали с актрисами немного кино. То же французское каре, повторяющее моду флэпперов, тонкие подвижные брови, выразительная мушка над губой. — Вы мечтали стать частью этого мира? — продолжает разговор ангел. Джоан улыбается полутонно, с неким вдохновением: — Как пел Фрэнк Синатра: я был марионеткой, бедняком, пиратом, поэтом, пешкой и королём… — Это слова она и правда пропевает на знакомый мотив. Нетрудно заметить, как хорошо поставлен её мурчащий голос, красиво оттенённый накуренной хрипотцой. — Сперва я отучилась в театральном колледже. В самой столице! И в ней же немного поиграла. Театр, правда, был крошечным, зато роли — большими. Я успела двенадцать раз побывать Салли Боулз из «Кабаре». Я прошла кастинг на Рокси из «Чикаго», хоть и гораздо больше мечтала быть Вэлмой, но постановку в итоге отменили… А потом осознала, что если останусь в этой сфере, то, ах, никогда не добьюсь уважения. И поэтому пошла учиться заново, в медицину. Там фееричной карьеры тоже, стоит признать, не сложилось. До самого конца четвёртого десятка я работала обыкновенной медсестрой в психлечебнице. Даже не столичной, а здешней, которая уже вскоре после моего ухода сгорела в прах. В драматургии моей жизни это выглядело словно намёк, что у той лечебницы предназначение было лишь одно — выразительно подсветить то, какова же я неудачница. Джоан нежно, мелодично смеётся между затяжками. Поглаживает колено сквозь белый фартук и того же цвета плотную юбку. Анлу понимает, что, скорее всего, речь идёт именно о той лечебнице со статуей трехглазого ангела, к которой её возил Карма. — Затем я сменила ещё один сценический костюм — экспрессом перепрофилировалась в констебля. А со временем и вовсе в детектива, — продолжает мисс Батчелор. — Уж более уважаемую должность, достижимую для такой леди, сложно было представить. Возможно, с ней бы у меня и задалось… Но к несчастью, война добралась и до наших земель. А там, где вместе с невинными душами гибнет мораль, детективы стали нужны гораздо меньше… А медики — гораздо больше. — И всё же, в какой среди всех примеренных ролей Вы больше всего видели себя? — Такой роли, в какой я себя видела, боюсь, попросту не существовало. — Смех, теряющийся в шорохе ветра. — Почему? — Понимаете… Я бы желала быть личностью творческой. Подобной той, которой была во времена театральной юности. Но чтобы при этом меня уважали, словно констебля. И чтобы так же, как в медицине, я могла дарить людям спасение. — Возможно, Вы попросту желали быть крупной звездой. Ведь их, в отличие от крошечных — фигурально — актрис, в обществе поистине уважают. И искусство тоже имеет свойство исцелять. Только не плоть, а души. — Ах, наверное, Вы правы. Только вот кто бы мне это позволил? Посмеявшись, Джоан поднимается и раздавливает скуренную сигарету каблуком: — Темнеет. Уже будете ехать? — Думаю, не сейчас. Ближе к ночи. — Ангел кутается в шинели поверх ночнушки. — Пока буду оставаться здесь. — Как пожелаете. — В каком состоянии та женщина, которую я вам принесла? — Кассандра? — Оказывается, тело Войны представилось перед Джоан именно так. Возможно, это имя она носила тогда, когда ещё имела плоть. — Ох, буду честна — в довольно скверном. У неё сильный сепсис. Рана слишком глубока и слишком долго находилась в нестерильной среде. Если пойдут хоть малейшие усложнения… Мы её не вытащим. — Вздох. — Что ж, по крайней мере, они застанут её, скорее всего, под обезболивающим. Возможно, и вовсе во сне. А поверьте, здесь нет большей награды, чем умереть безболезненно… Анлу остаётся на скамейке. Затем, когда становится столь темно, что на территории включаются фонари, прогуливается в радиусе сотни-другой метров. Единственное, что растёт среди низкой травы — цикорий. Тоже ненастоящий в её глазах. Мысли переливаются перламутром. Их непрерывный поток, стоит сказать, утомляет гораздо меньше, чем плотское существование, хотя для людей, как известно Анлу, обычно всё наоборот. Множество поэм и полотен было написано о том, как невыносимы мысли. Очень редко в искусстве говорили о том, как невыносимо тело. Возможно, для Анлу мыслепоток не столь тяжек потому, что происходит, в отличие от телодвижения, непроизвольно. Говорят, некоторые люди умеют опустошать от него голову. Но у ангела не получается. Чаще всего в этом потоке плескаются мысли о Карме. Мыслям о «Кассандре» и успешности-неуспешности перформанса ещё стоит дозреть, принять форму. А вот мысли о Карме были уже столь спелы, что падали с метафорических веток. За эти несколько месяцев некоторые земные концепты Анлу так и не поняла, некоторые — зазубрила, как догму, а к некоторым просто привыкла, как привыкла к процессу ходьбы, что уже почти перестал требовать усилий. И одним из концептов, относящимся к последним, было одиночество. Вся его соль оказалась в том, что не всегда больно быть одному — нет, ранит обычно именно чувство, возникающее, когда в твоей жизни числится человек, но сейчас его рядом нет. И вот так же с Кармой. Анлу заметила, как тяжелее с каждым разом переживалось его отсутствие. Переживалось телом где-то в районе между животом и грудной клеткой. Похожее чувство возникало, когда голод хотелось удовлетворить каким-то определенным продуктом, но в холодильнике его не оказывалось. Чувство… незавершенности. Нецельности. Словно в животе метафизической статуи собственного «я» выросла дырка, сквозь которую свистит сквозняк. Анлу испытывает желание увидеть господина Карму снова. Увидеть именно в том амплуа, в котором её мозг хранит господина Карму как концепт — ироничным, нечитаемым и ужасно прагматичным. Из-за того, что со вчерашнего вечера они так и не виделись, у Анлу чувство, словно она пропустила завтрак. И обед. Люди это обычно называют «скучать по кому-то». Периодически Джоан посещает так званую Кассандру. Не только по графику, но и просто от скуки. Ангел несколько раз наблюдает за ними из-за приоткрытой двери. Имя для всякого смертного тела необходимо, потому в голове ангел называет тело Войны именно так, как то представилось единственному на этой территории человеку. Когда Кассандра бодра, мисс Батчелор развлекает её разговорами об искусстве, о глупых любовных сплетнях и своих бывших кавалерах, о том, как недалёки всегда были мужчины, а сейчас, когда все без исключения духовно мельчают, и подавно. Когда той ненадолго становится лучше, делится с ней тёплым — не горячим — чаем и печеньем. Кассандра, оказывается, очень любит печенье. Правда, жалуется, что оно недостаточно сладкое. И сахарная посыпка почти растаяла. Медсестра смеётся с того, как та называет её Йоанной, и поэтому предполагает, что пациентка родом из восточной Европы. В какой-то момент Кассандра сонно бубнит ей: — Йоанна… Зачем ты со мной так нежна? И мисс Батчелор, скрывая от наивной умирающей иностранки, что это просто её обязанность, отвечает между поглаживаниями вдоль руки: — Потому что такая очаровательная девочка этого заслуживает. — Разве? Разве я заслужила, чтобы меня так сильно любили?.. — Ну конечно, сладкая. Все заслуживают любви… Абсолютно все. Один раз, когда медсестра уже покинула палату, к Кассандре заглядывает и сама Анлу. Она вот-вот должна задремать после очередного укола, и сейчас её сознание подобно запотевшему стеклу. Это состояние обычно называют бредом, и ангел помнит, что для людей этот термин давно стал нарицательным для любых не имеющих смысла словосплетений. Или тех словосплетений, с которыми они не согласны. В этом состоянии Кассандра, едва держа взгляд на ангеле (смотрит почему-то не в глаза, а на волосы) и, возможно, даже не осознавая её присутствия, бормочет: — Знаешь… Ха… Когда-то я подобрала его и сделала похожим на себя… А потом наши дороги разошлись… И вот, уже он тебя подобрал… И сделал похожим на себя…. Как забавно… Анлу не придаёт значения начинке этих слов. Их произносит уже не Война, не могущественная нечисть, а обычное тело. Причина, по которой оно их произносит, сугубо физиологическая. Отклик на вколотые препараты. В таком случае не стоит искать в них смысл. Добираться до города придётся пешком. Уже ближе к обочине, вероятно, удастся поймать какой-либо транспорт. Пройти несколько миль — занятие долгое, но не слишком. Обожжённые морозом пальцы ног (оксюморон, как говорят люди, но ангел в этот момент понимает, что с точки зрения ощущений мороз и правда способен обжигать) болят уже почти до невыносимости, и приходится одолжить у госпиталя снятые с мертвого солдата берцы. Джоан вместе с прощанием вновь благодарит Анлу за то, что составила ей мимолётную компанию. Уходя, ангел в последний раз заглядывает к Кассандре. Не в палату, даже не подарив слов прощания — просто наблюдает за ней сквозь зарешеченное окно. На лбу у неё лежит влажное полотенце, сбивающее температуру. Кипенные щёки словно вымазаны в гранатовом соке. Если препараты не действуют — вероятно, ей совсем плохо. Джоан сидит на краю койки, уложив её кудрявую голову себе на колени. Держит за руку, с нежностью массируя её ладонь большим пальцем. Возможно, таким образом также щупает пульс. Слышно, как в продолжающемся состоянии бреда Кассандра шепчет: — Я люблю тебя, Йоанна… Ох… Я надеюсь, мы обязательно встретимся в следующем эоне… Обещаю, я буду тебя искать… Выловлю из любого кусочка мира… — И я тебя люблю, крошка, — с улыбкой подыгрывает ей медсестра. Через пару минут мисс Батчелор, снова пощупав пульс, тяжело вздыхает. На её лице — эмоция, которую Анлу читает как очередное, набившее оскомину своей рутинностью разочарование. Судя по нему, Кассандра только что умерла на её руках. Телесно. Любовь — тоже один из исконно-человеческих аспектов бытия, который соседствует со смертью. Если плоть Войны смогла произнести без лукавства «Я тебя люблю», значит, биологию людской души она всё-таки поняла, и свою смерть встретила в шкуре человека. Не только телесной шкуре, но и душевной.Глава 5. Цветы
7 февраля 2026 г., 17:37
Ангел играет симфонию на баяне до конца. Вопреки тому, что последние слушатели пали замертво, распластавшись на земле и маринуясь в лужах крови. Просто нет смысла её обрывать. Ни прагматичного — спешить совершенно некуда, — ни нравственного — искусство выше смерти. Покинув баян под голым деревом, Анлу бежит обратно, в поле светло-бирюзовых коробок. На ПОБ тоже ни одной живой души. Мертвые солдаты, сливающиеся с жухлой травой, мертвые грузчики с водителем, погубленные, видно, их же пулями. Затащить пианино в грузовой отсек они так и не успели. Безумие, звериное, тупое, прожорливое безумие, навеянное пением лунной дочери, прочервило разум всем. То безумие, что заставляло их предков пить кровь убитых врагов.
Людей определяет смерть и голод к ней. Кто-то его боится в себе, а кто-то упирается. Всё самое человеческое — любовь, свобода, секс, наслаждения — всегда соседствует со смертью. Нужны усилия, чтобы не перешагнуть эту грань. Сила духа, который в перманентном горе непременно изнашивается.
Дорогу назад Анлу придётся преодолеть пешком. Но ей никогда не было жалко земной плоти. Она так и не приучила себя к её сакральности, за которую так цепляются смертные. И поэтому сейчас, когда линия фронта за пару километров отсюда омывается закатом, таким матовым, как лепесток, и чужеродно красным в этом серо-оливковом пейзаже (а поскольку ни трава, ни деревья, ни птицы не кажутся настоящими — более правильно будет, возможно, назвать это натюрмортом), ангел бежит к ней. Бежит, теряя фуражку, бежит, держа на плечах шинель, бежит, рассекая босые пятки о камни и забивая раны дорожной пылью.
Тело — механизм, и исправно выполняет поставленную задачу. Не сдаётся, несмотря на жжение в носоглотке, истерзанной жадным и рваным вдыханием морозного воздуха. Несмотря на то, что запёкшаяся кровь на ступнях образовывает хлипкую подошву. Несмотря на то, что мышцы ног не всесильны. И когда начинается настоящая линия фронта, — с бугорками окопов, следами гусениц, сизым дымом, за которым едва видно алость неба, и колючей проволокой, натянутой между низкими столбцами под стать проводам-сухожилиям городского техногностического Бога, — ноги сдаются. Анлу падает коленями в грязь, и на её ночнушке остаётся самый жирный отпечаток войны.
Шум, напоминающий непрерывный поток грома во время грозы, сшит воедино с писком. Ровным-ровным, играющим на одной ноте. Возможно, этот писк находится только в ушах ангела.
Волосы ангела рассыпаны по лицу и затягивают взор паутиной. Глаза, и без того напряжённые по своей природе из-за вечной нужды в фокусе, утомляются ещё сильнее. Почва фронта цветёт мясом. Багровым, чёрным, лососевым, обугленным и пузырящимся. Бесформенным. Завёрнутым в форму словно в котомку. Ленты кишок напоминают мертвых червей. Под коленом — деформированная пуля. Ангел видит вокруг себя черепа с вытекшими глазами, видит и целые глаза — такие живые светло-зелёные, что при взгляде на них почти рисовался портрет их бывшего хозяина, гладкие, словно из новенькой пластмассы, только уже не принадлежащие телу. Оторванные кисти, матово обугленные. Зарытый в почве жемчуг зубов. Трава здесь вытоптана берцами, выполота взрывами и выдавлена танками. Цветёт буйными красками только мясо. И алые розы.
Три пса, не похожие своей породой ни на каких земных, обгладывают кости солдат.
Пули не свистят, ведь здесь их некому выпускать. Все солдаты мертвы. И только она, лунная дочь, белокожая и белобрысая Война — или её дух, — продолжает петь и плыть по земле неспешным шагом.
Ангел не видит её лица, ведь его скрывает алая шаль. И воображение дорисовывать его не желает, упрямится. Видны лишь недлинные, касающиеся плеч кудри. Черное платье своим кроем вторит тому, как изображали люди средиземноморских богинь — широкие рукава, стекающие вдоль грудей два лоскута ткани, подпоясанные терновником, и подол, столь длинный, волочащийся за ней, увязший в грязи, что не сказать, где находится его тлеющий край и начинается земля. Белокожая Война обнимает, словно младенца, плетеную корзину. Урожай в ней богат, аж ломится через край, но однообразен: вываленные в земле, словно только вырытые из грядки, желтоватые черепа, внутри которых полость для мозга занимает очищенный плод граната. Лунная дочь грызёт их по зёрнышку, выковыривая через глазницы.
Там, где она ступает, расцветают кровавые розы.
Следуя мифу о Медузе, её лицо тоже, стало быть, скрыто потому, что тьма её слишком густа, и никому смертному не под силу заглянуть ей в глаза. Даже ангелу. Ведь плотски ангел сейчас ничем не отличается от смертного своей биологией. И уже, возможно, не только плотски.
А лунная дочь — нет. Её персть — обман.
И Война, словно читая мысли, идёт навстречу, возвышается над обессиленным ангелом и заливисто хохочет:
— Как же неприятно иметь тело, правда?
Правда, ведь Анлу, прежде чем голосовые связки сплетут ответ, приходится сперва накопить слюны в иссохшем рту и смочить ею горло:
— Зачем ты несёшь смерть?
— Потому что так суждено, дорогуша.
— Ты не из Сада. Кем бы ты ни была, тебя породила Земля. И потому сеять смерть — не высшая прихоть, а твоя личная.
— А я что, дурочка? Разве я не понимаю, в чём нуждается эта Земля? — Шаг, рокочущий смех. — Ах, ангелочек, только не говори, что всё ещё думаешь, что этот эон можно спасти.
Эон… Земной нечисти, как бы она ни классифицировалась по-людскому, знакомы концепты из Сада. Но не всякой. Только самой могущественной.
Голос Войны льётся мёдом, чисто, словно в оперной арии, и по земным понятиям для ангела сейчас безмерно унизительно хрипеть, едва справляясь с кашлем и тем, как сухое горло всё норовит слипнуться:
— В людских книгах по истории нет ни одной строчки, что не повторяла бы дословно уже существовавшую до неё. Земля всегда питалась невинной кровью. Это её плата за то, что она жива — ничто живое не совершенно. Земля захлёбывалась в войне не раз… И никогда не тонула. Люди всегда находили путь, как себя спасти. Найдут и в этот раз.
— Ах, солнышко, но у людей ещё никогда прежде не было ядерной бомбы. Понимаешь? Она шандарахнет уже в считанные дни. Это очевидно даже простым смертным. Людская жестокость никогда не стоит на месте. Так же, как всё на этом свете, а особенно созданное человеческими руками, она эволюционирует. Как Сад расцветает всё пышнее, пока не отцветёт — так и человечество в каждом эоне, навеки обречено на конечное саморазрушение.
— Эон не должен кончиться столь рано. Никогда ещё он не кончался столь рано.
— Всё когда-нибудь случается впервые, не так ли?
— Ты не имеешь право решать судьбу эона.
Под кожей неприятно горит чувство, которое люди, скорее всего, классифицировали бы как ярость. И опять, запрокинув назад голову, Война тянет хохот, который перебивает гром взрывов и писк сирен:
— А кто сказал, что такое право имеешь ты?..
С ответом Анлу не колеблется:
— Человечество хочет спасения.
— Да-а?.. — Шаг навстречу, ещё одно гранатовое зёрнышко во рту. — А я почему-то этого совсем не вижу…
— Потому что ты не понимаешь биологию людской души. И не сможешь понять, пока не проживёшь хотя бы дня в людской плоти.
— Ах, поверь, я знаю, что такое плоть. И ни за что не хочу в неё возвращаться…
— Ничто из того, что не имеет своей плоти, не должно вершить судьбу людской.
— Тогда, коль желаешь, можешь попытаться мне помешать. — Такой же босой, как у ангела, ножкой Война наступает на валяющийся череп, ещё не очищенный от покрытого волдырями мяса. — Что, думаешь, это всё моя вина? Что из-за меня они слетели с катушек? Да ты посмотри в эти глаза! — Её палец указывает на тело, располовиненное в области брюха, чьё лицо с перекошенным ртом и закатанными глазами, к удивлению, почти не изуродовано механически — только естественным путём. — Посмотри, сколько в них голода к крови… Они все этого хотели. Только и мечтали взяться за пушки и стрелять без разбору, в своих и чужих, в людей и зверей — просто стрелять! Ещё немножко — и они сдохли бы сами по себе, от гранаты или мины. Только ску-учно, так и не предавшись напоследок своему чревоугодию! Не вкусив всю ту сладость, которую дарит такое простенькое занятие, как убийство! Убийство тебе подобных, сильных и умных, когда-то полностью тебе равных… Их сердца уже не спасти искусством, понимаешь? Потому что их просто не осталось.
Подбегает пёс, чтобы обглодать череп, на который наступила хозяйка. Война гладит его, чешет за ушком, и кивком головы, сокрытой под шалью, указывает Анлу на автомат, оставшийся без владельца. Заряженный.
— Давай, ангелок, останови меня! Мне не жалко. Эону и так уже крышка. Главное, что в следующем я обязательно возрожусь — ах, ещё более могущественной и красивой… Ты знаешь, что мы обе с тобой вечны.
Люди бесконечно стремятся стать чем-то бо́льшим, чем простой человек, и навеки обречены на неудачу. Потому что из кожи не выбраться. И сейчас, в клетке людского тела, ангел может поступить только как человек. Когда людям нужно остановить всевышнее — по их меркам — зло, они всегда берутся за оружие. Так гласят любые пергаменты, документировавшие в виде сухих тезисов исторические хронологии. Ни один диктатор не был свергнут мирно. Ни одна земля не добилась независимости без океана пролитой крови. Ни одна страна не добилась благополучия одними лишь мирными протестами.
Иногда усилия нужны не только для того, чтобы не перешагнуть границу смерти, но и наоборот — чтобы осмелиться посмотреть ей в глаза. И вкусить её, как Война вкушает гранатовые зёрна.
Ангел берёт в руки автомат. Поднимается на ноги. Кусает обветренные губы. В её теле, наравне с условными рефлексами и биоритмами, бурлит встроенный природой голод к смерти. Предаться ему — ещё сильней приблизиться к человечности.
Она целится лунной дочери в грудь — так всегда делают в кинолентах, на разносортных постерах. И выстреливает.
Всё слишком по-настоящему. Автомат в её руках рявкает так же оглушительно, как делал в руках солдатов. И Война так же, как и убитые солдаты, падает пред ангелом на колени, роняет корзину, пошатывается, истекая человеческой кровью. Анлу медленно стягивает с неё алую шаль — и лицо её, совершенно обыкновенное девчачье, с обесцвеченными ресницами, маковыми губками, вздёрнутым носом и круглыми щеками, сейчас обессилено болью, удушьем и кровопотерей. Никакой больше опасности в том, чтобы посмотреть ей в глаза. Её сила утекла так же, как однажды белизна утекла с волос Анлу.
По земле катятся черепа с гранатовыми мозгами, а по щекам лунной дочери — кровавые слёзы. Почти немые, ведь дыхание слабеет. Ангелы не плачут и не дышат. Нечисть — тоже. Значит, к какому бы её роду ни принадлежала Война, перед Анлу больше не она, а обычная плоть-кровь. Такая же, как у неё. Стылая на ощупь, если погладить по щеке и смазать кровавые капельки слёз. С эхом пульса, ощутимым под пальцами.
Анлу обнимает это тело, прижимает к своим коленям, гладит по кудрям цвета извести. Её человеческий голод к смерти сыт. Прелого послевкусия на языке нет, ведь появляется оно преимущественно лишь тогда, когда разум не находит убийству соизмеримого оправдания. У ангела оправдание есть. Из-за выпущенной ею пули умерла Война, убившая и искалечившая душ гораздо больше.
Но сейчас перед ангелом не она, а тело. Обычное людское. Безгрешное. И если из-за той же пули погибнет оно, этому оправданий уже не будет.
Анлу это осознаёт. Поэтому алой шалью перевязывает рану, в которой застряла пуля, дабы кровь больше не стекала на землю и хоть немного задержалась в плоти, а затем берёт по-людски тяжёлое тело на руки и идёт туда, где ещё в начале своего пути к фронту заметила коробку госпиталя.