***
Карантин превратил их крыло госпиталя в подобие заточения. Они и раньше не покидали его часто, но, казалось, что возможность сделать это делала их свободными. И вдруг лишившись ее, они оказались такими же зависимыми пленниками, как все прикованные к койкам раненые. Воздух, и без того тяжелый, стал густым от запаха лизола и тревоги. Перемещения были сведены к минимуму, тишину нарушали лишь приглушенные стоны да отрывистые команды доктора Мансфельда. Именно в эти дни доктор начал обращаться к Фрейе иначе. Сначала это был простой приказ: «сестра Флер, держи». Он зашивал того парня, который, как и было предсказано, следующим утром потерял возможность цепляться за свое ружье и уже почти — за жизнь. Фрейя держала тампоны, подавала инструменты, пока другие были заняты удерживанием изрыгающего, казалось, собственные легкие солдата, доживающего свои последние дни или, может, часы. После того случая, когда ассистировать пришлось Фрейе, а не старшей сестре Мари или Энн, которой доктор Мансфельд очень доверял, он стал обращать на нее внимание чаще. И тогда последовали вопросы. — Что ты видишь? — Спросил он однажды, указывая скальпелем на края раны, где здоровая ткань встречалась с отмирающей. Фрейя на секунду споткнулась в мыслях, услышав как эхо собственный голос. Потом сосредоточилась и, осмотрев, ответила — Розовые, бугристые. Заживает. Мансфельд лишь хмыкнул, но в его усталых глазах мелькнуло нечто, отдаленно напоминающее одобрение. Он стал ее учителем поневоле, а она — его невольной ученицей. Примерить эту роль оказалось неожиданно приятно. Это сладкой болью напомнило Фрейе далекое, трепетно спрятанное в сердце детство, времена, когда отец показывал ей основы, раскрашивая мир в его настоящие цвета. В долгие часы дежурств, когда остальной персонал дремал на матрасах в кладовой, Мансфельд показывал ей то, что не доверял бы другим. Не из доброты, а из холодного прагматизма. Еще одна пара глаз, еще один ум, способный видеть и запоминать, была бесценна в этой череде отрезаемых конечностей, вскрытий, зашиваний и уборки. — Смотри. — Его голос был хриплым от усталости. Он стоял над солдатом с проникающим ранением в грудь. Фрейя смотрела, как он действовал — быстрыми, точными движениями. Игла, шприц, эвакуация крови. В своем длинном халате с неаккуратно закатанными рукавами, он ловко и умеючи играл в шахматы со смертью на чьем-то теле. Его победы, пусть не такие уж многочисленные, ощущались великими, они были его заслугой, его искусством. И он учил ему Фрейю, увидев что-то, чего в других сестрах даже не искал. Это было иным чаровничеством. Более грубым, прямым, поверхностным, отчасти несущем в себе ошибки и странные, лишние решения. Но в своей отчаянной дерзости оно было столь же могущественным, как сейд, что был привычен. Фрейя под этим чутким руководством училась читать по пульсу, цвету кожи, блеску в глазах и оттенку губ. Постоянное напряжение, чтобы видеть поток и связывать его с новыми знаниями, сказывалось на ней истощением и уже почти хронической болью в предплечьях. Руны, проступающие через кожу, были надежно скрыты под одеждой, даже их сияния не было видно никому вокруг, и постепенно Фрейя научилась игнорировать их, забывать об их существовании, пока боль не становилась невыносимой. Как-то раз, когда они вместе с Мансфельдом обрабатывали сложный перелом, он, не глядя на нее, бросил: — Как ты тут очутилась, Флер? — Как и все, думаю. Больше некуда было пойти и нечего делать, вот и все. Мансфельд принял ее ответ с неоднозначным мычанием и больше об этом не спрашивал. В ее словах была та же отстраненность, что и в нем самом. Возможно, именно это он нашел привлекательным, когда позже, спустя несколько недель после снятия карантина уже определенной и зафиксированной краснухи, попытался поцеловать ее. Это был удивительно незагруженный вечер, потому что армию переводили глубже в Бельгию, и их госпиталь больше не был ближайшим для доставки тяжело раненных. Фрейя позволила себе немного посидеть наедине с мыслями в сестринской, проверяя заполнение карт по распоряжению сестры Мари. Энн и Бернадетт пропадали на улице посменно, делая вид, что ходят на склад. Но Фрейя знала, что дело было в красивом санитаре, которого они обсуждали уже несколько дней шепотом. Доктор Мансфельд зашел в сестринскую тихо и по обыкновению спокойно. Фрейя не придала этому значения, даже когда он опустился на стул рядом с ней и наклонился ближе, задумчиво осмотрев. — Все в порядке? — Его голос прозвучал глухо, слишком близко. — Да, — ответила Фрейя, не отрываясь от бумаг. — Проверяю дозировки морфия. Он молчал секунду, а затем его пальцы легли на ее запястье. Пыльцы были чуть влажные, будто от волнения, но главным был сам факт прикосновения — слишком личное и откровенное, то, чего раньше не происходило. Фрейя замерла, обдумывая это. Прежде чужие руки на ее теле редко приводили к чему-то хорошему. — Ты никогда не дрожишь, — прошептал он. — Даже когда все вокруг теряют голову. Прежде чем она успела отреагировать, сказать хоть что-то или отстраниться, он наклонился и прижался губами к ее губам. Поцелуй был сухим, каким-то вымученным и пах лизолом и табаком, который курили здесь практически все. Губы Мансфельда были шершавыми от потрескавшейся кожи, ненастойчивыми. В поцелуе не было страсти, только отчаянная попытка получить немного тепла и ласки. Фрейя не ответила на поцелуй и не оттолкнула. Осталась на месте с открытыми глазами и напряженным телом. Ей нужно было быть готовой сорваться и побежать, нужно было видеть опасность каждую секунду. Ее разум, всегда работавший быстрее сердца, пронес за эти секунды целую череду мыслей. Доктор отстранился, сел прямо, опустив глаза. Он потер пальцами подбородок и вытер и так сухие губы с досадой. — Прости, Флер, — пробормотал он. — Это было… непрофессионально. — Да, — согласилась она, не зная, как следовало реагировать, что говорить. Тело подсказывало убегать, разум искал возможности выкрутиться, а сердце сжималось в странном предвкушении. — Было. — Ты ведь не скажешь… — Начал он и замолк, взмахнув рукой. Не смог подобрать слов. — Не скажу. — Фрейя отложила ручку, переложила карты, лежавшие на коленях, на стол. Неловкость сгущалась в воздухе с каждой секундой, а фигура доктора Мансфельда все больше горбилась. — Это не имеет значения. — Что же тогда имеет значение? — Он поджал губы. Выглядел задетым, но не злым. Больше даже разочарованным. Думал ли он, что Фрейя с пылом откликнется на его смелый шаг? Принимал ли профессиональный интерес за влечение? — Работа, — ответила она, глядя на него прямым, не моргающим взглядом. — То, чему вы меня учите. То, что позволяет людям выживать. Давайте не будем портить это ненужным и неважным, Эмиль. Мансфельд выдохнул, будто сдулся весь. Он закрыл глаза, покачал головой и снова посмотрел Фрейе в глаза, тонко улыбнувшись. — Я прошу у тебя прощения за свою слабость, Флер. Смею надеяться, ты не откажешься и дальше работать со мной. Я пойму, если ты напишешь заявление о переводе. — Не напишу. — Фрейя встала вместе с ним, ответила кивком на кивок. — Доброй ночи, доктор. — Доброй, сестра. Он вышел, оставив ее одну. Фрейя провела языком по губам, коснулась их пальцами. Не было вкуса, да и запаха уже не ощущалось. Только фантомное ощущение тепла и чужого дыхания на лице. Как давно это было? Она снова села на стул и стянула с головы шапочку, запустив руку в волосы. Неуместный смешок сорвался с губ, а после Фрейя, не сдерживаясь, позволила себе негромко рассмеяться. Доктор Мансфельд… Эмиль был хорошим человеком, он был умен и привлекателен, несмотря на жестокий отпечаток, оставленный на нем нервной изматывающей работой. Он пытался сделать из Фрейи равную, не думая о ее компетенции и поле, и даже после отказа остался вежлив и понимающ. Трудно было не признать, что такого мужчину хотелось рядом. В конце концов, как и ему, Фрейе хотелось хотя бы на мгновение ощутить что-то согревающее и нежное среди безумия, творившегося вокруг. Но это было бы опасной, рискованной слабостью — подпустить кого-то, даже на время, так близко. Это не стоило ее жизни, ее цели. Фрейя открыла карту, которую не закончила проверять, и вернулась к чтению, игнорируя собственные мысли.***
Следующие несколько дней прошли в натянутой вежливости. Доктор Мансфельд был корректен и сдержан, его прикосновения, когда он передавал инструменты, стали абсолютно безликими. Но что-то изменилось. Теперь, когда их взгляды встречались над операционным столом или над очередной койкой, в его глазах было больше, чем прежде. К изнуренности добавилась печаль, а циничная отстраненность иногда сменялась задумчивостью. Однажды вечером, когда палата погрузилась в тревожный предрассветный сон, он подошел к ней, пока она поправляла капельницу раненому с сепсисом. — Сестра, — сказал он тихо. — Когда закончишь, зайди в перевязочную. Фрейя кивнула, но на встречу пришла позже, чем рассчитывала. После капельницы сестра Мари нагрузила ее еще несколькими делами, в том числе отправила на склад, где Фрейя пробыла слишком много времени в поисках затерявшихся куда-то колб. Поэтому в перевязочную она пришла спустя несколько часов и доктора там ожидаемо не обнаружила. Он нашелся в сестринской, смотрел на чашку чая, остывающую достаточно стремительно. Подмышкой он держал книгу. — Ты долго. — Простите, доктор, было много дел. — Разумеется. — Он поднялся и открыл Фрейе дверь — сначала из сестринской, потом в смотровую. — Прошу, присаживайся. Фрейя опустилась на стул, и Мансфельд вручил ей книгу, которую нес. Это оказался анатомический атлас, потрепанный, явно из личной коллекции, может даже тот самый, по которому доктор сам обучался в университете. Фрейя подняла голову, озадаченная. — Ты быстро учишься. Быстрее, чем кто-либо, кого я видел. Но скорость без фундамента — путь к ошибке. Он подошел к ней и, не забирая книги из рук, открыл ее на иллюстрации человеческого торса, где мышцы и сосуды были изображены послойно, с выносками и описаниями по краям страниц. Все свободное место было исписано пометками, и в почерке угадывался Мансфельд. Значит, книга действительно принадлежала ему. Фрейя сжала атлас чуть крепче. — Ты знаешь, где резать, что пережать, чтобы остановить кровь. Но не всегда понимаешь, почему именно там и почему так. Я собираюсь это исправить. — Его улыбка неожиданно сильно задела Фрейю. Все здесь отвыкли от его жизнерадостного вида, уже почти забыли, что он вообще прибыл сюда улыбчивым и полным сил. Не обратив внимания на растерянность ученицы, Мансфельд начал свой настоящий урок. Это больше не было практикой, не было ни спешки, ни отвлекающих факторов. Только ровный голос, ночь за окном и поток информации, ухватываемой Фрейей с непривычным трудом. Он объяснял ей ход крупных артерий, показывал на костях, как крепятся мышцы, где проходят нервы. Фрейе не к чему было привязывать эти знания, поток перед глазами был однородным, стабильным, и потому приходилось стыковать слова друг к другу, запоминать их вот так, вслепую. Это был новый язык, описывающий ту же реальность, которую она знала всегда, но на котором она теперь могла бы говорить с этими смертными на равных. Эмиль делился с ней той медициной, которую Фрейя еще не знала, и это был очень щедрый дар. — Почему я? — Спросила она наконец, глядя на него поверх раскрытого атласа, когда его речь стала наполняться паузами и зевками все больше. Мансфельд отложил в сторону бедренную кость, о которой говорил. — Потому что, когда эта война закончится — а она когда-нибудь закончится, — это останется с тобой навсегда. Знания всегда найдут свое применение, Флер. Фрейя промолчала, глядя в чужие глаза пристально и прямо. Мансфельд выглядел усталым и сонным, но отчего-то довольным. От него не чувствовалось той досады и неловкости, что преследовала его по пятам после поцелуя. Впервые за сотни лет здесь, кто-то давал что-то Фрейе просто так, в дар, без выгоды и без обратной услуги. Прежде встречаемая доброта была понятной — люди проявляли ее и получали что-то в ответ. Томас получил заботу и компанию, мадам Лару получила работницу, другие люди, множество людей, получали что-то еще или то же самое. Мансфельд, отдавая свое знание, не получит выгоды: Фрейя не пойдет за ним, когда война закончится, не отблагодарит своим телом, не заплатит и не расскажет чего-то ценного взамен. — Спасибо. — Сказала она.