14. Жертвы
5 декабря 2025 г., 01:38
Фрейя оказалась тут по случайности, вынужденно. После разрушения университетского общежития негде было спрятаться, а на дворе была промозглая осень, и гнусные воспоминания вцепились в ее разум, собираясь подчинить его страху снова. Нашелся один добрый, хороший человек, подобравший ее как промерзшего котенка, он увел за собой, инстинктивно уже пригибаясь от громких звуков в отдалении. Фрейя последовала за ним, потому что привыкла пользоваться возможностями, покуда они были. И так оказалась здесь.
В самом деле, ей было тут не место, но… здесь тоже нужна была помощь, причем довольно много помощи. И вместо спирта и смерти, которые ждали ее в больнице, где она могла найти пристанище своим навыкам, здесь в основном пахло сухой травой, стоячей водой и хрупкой надеждой, которая согревала недостаточно.
Всего этого всегда было недостаточно, и все же каждый, включая нее цеплялся за эти крохи и хранил их у сердца как сокровенную искру, которой, быть может, могло бы посчастливиться однажды стать костром.
С последней войны прошло до смешного мало времени. Так мало, будто все враз лишились памяти, будто только отстраивавшимся городам и странам было недостаточно потерь и они все выли в жажде снова испить крови сполна.
Смертная жажда власти поражала Фрейю своим масштабом, своей необузданной силой перед любыми преградами. Эти слабые маленькие существа готовы были лишить себя всего, потерять всю армию за спиной, лишь бы достичь могущества. Они, в действительности, ничего не знали о войне, играли с этим словом как неразумные дети.
Фрейя потерла предплечье через кофту. Быть может, в этом заключалось наказание — отправить богиню войны в бесконечную череду битв, в которых ей не стать ни значимой фигурой, ни случайной жертвой, лишь наблюдателем, бегущим с одного фронта на другой — всегда в ожидании, всегда в напряжении. Всегда чудом уцелевшая, до глупости везучая. Эдакая пытка без конца, беспощадно бессмысленная.
Зима постепенно отступала, неохотно и медлительно, и люди провожали ее, испытывая страх и отчаяние. Как бы ни было холодно и трудно в городе, занесенном снегом, обдуваемым ветрами, казалось, со всех сторон, зима, толстым льдом укатавшая реку, была спасением, тонкой ниточкой, ведущей к жизни. С ее уходом нужно было готовиться выживать без помощи извне. Какое-то неизвестное количество времени.
Когда ворота зоосада закрылись с началом зимы, они все стали жить в своем маленьком замкнутом социуме, словно игнорируя творившийся вокруг ужас. Вынужденные оставаться на территории отныне круглосуточно, они разбили во львятнике, в крытой его части, что-то на подобие палаточного лагеря из старых тряпок, брезента и веревок. Щели были заткнуты соломой, окна занавешены — внутри сохранялось тепло, спать там спиной к спине было даже почти комфортно, если не думать о том, какой ценой освободилось это помещение.
Наверное, мало кто задумывался об этом из граждан, беспокоившихся о собственных жизнях, о своих близких, о стране и мире в целом. Но гибли не только люди, и причиной тому были даже не голод и холод.
Это случилось тогда же, когда Фрейя оказалась здесь, буквально несколькими днями позже, ранним ноябрьским утром, снежным и стылым, один из орнитологов, высокий хмурый мужчина прошел мимо Фрейи, только осваивающейся на новом месте, с ружьем в направлении загонов хищников. Его шаг был твердым и быстрым, а пальцы крепко сжимали ствол. Фрейя проводила его взглядом, задумавшись, и уже через несколько минут, замершая, удивленная, наблюдала, как Настя, молодая и очень увлеченная девчонка из юннатов, дочка кого-то из сотрудников, с криком бежала в ту сторону, откуда один за другим слышались выстрелы. За ней следом бежали еще несколько человек, кто-то пытался схватить ее, остановить, но она, маленькая и хрупкая, вырывалась с таким остервенением и силой, словно сама была тигрицей.
Позже, завершив свою работу, Фрейя со смешанными чувствами все же посетила львятник. Туши мертвых зверей на снегу истекали алой кровью ужасающе красиво. Словно это было чем-то ненастоящим, инсталляцией или пугающе реалистичной картиной. Настя, укрытая кем-то пледом с головой, сидела рядом с ограждающей решеткой и плакала совсем одна. Ее пальцы с мороза и ветра были красными, с трещинками, свойственными скорее старухам, чем детям. Наверняка они уже потеряли чувствительность и гибкость от того, как долго эта девочка сжимала прутья решетки. Плед, прятавший ее маленькое дрожащее тело, был припорошен снегом ровным полотном, что говорило о том, что она не двигалась с того момента, как села здесь.
Обернувшись, Фрейя заметила мужчину, которого прежде не видела — он стоял под козырьком, сложив руки на груди, и с печалью смотрел в спину Насти. Наверняка он был ее отцом, который, не сумев забрать дочь, остался стоять с ней над ее горем.
Чуть позже стало очевидно, что горе принадлежало не только маленькой натуралистке, оно было всеобъемлющим, задевало каждого, кто работал здесь, кто годами ухаживал, кормил и лечил этих зверей, которых пришлось убить из опасения, что, обезумев от голода, они могли бы вырваться на волю в случае разрушения защитных сооружений и растерзать кого-то в городе. Орнитолог Сафонов просто стал тем, чьи руки не дрогнули, спуская курок раз за разом, тем, кто согласился на ненависть и муки совести. Он не был тем, кто хотел сделать это, но стал тем, кто смог. И не снискал за это ни благодарности, ни понимания, несмотря на то, что все знали, что к этому все и шло. Город не мог себе позволить опасность еще и изнутри.
Лишившись львов, медведей и тигров, зоосад погрузился в апатию, в первые сутки было много споров и ругани, касательно того, что делать с телами животных дальше. Не смотря на протесты, директор приказал поступать по-умному, и следующим вечером кухарки разделывали освежеванные туши, заготавливая их для мелких хищников. Постоянно работая с едой, эти женщины ни куска не брали себе, и Фрейя считала их потрясающими. Все они, кто трудился ради того, чтобы зоосад оставался открытым для посещений, чтобы животные жили, словно не было пожаров, не было грохота батарей и свиста пролетающих над головой снарядов, были удивительными людьми, буквально приносившими свою жизнь в жертву служению, долгу, самостоятельно взятому на душу.
Фрейя, оказавшись в этой среде, втянутая в круг этих людей, не могла вести себя иначе. Нужно было отплатить за кров и хлеб, и меньшее, что можно было сделать — это взять на себя заботу о здоровье этих самоотверженный, безусловно верящих в спасение людей, все свое время и силы отдававших братьям меньшим.
Александр, тот добрый мужчина, что привел Фрейю сюда, настоял, чтобы ей вручили ключи от коморки ветеринара, погибшего в начале войны. Там был запас расходников и препаратов, которые могли сгодиться не только животным, но и людям. Там были и записи, толстые карты, заполненные аккуратным почерком буква к букве, описывающим особенности зверей, их болезни, травмы и нормальное поведение, свойственное виду и характеру. Фрейя читала все записи вечерами после завершения обхода. Обычно она брала какую-нибудь из карт и шла к животному, чтобы пронаблюдать и запомнить, как оно должно выглядеть, что есть, как себя вести. Иногда, сосредоточившись, она рассматривала шероховатости нитей, окружавших чью-то сросшуюся после перелома лапу или надрывы, скользящие по обезображенной порезом шкуре.
Фрейю не учили лечить животных ни в Эш-сюр-Альзетт, ни в Брашове, ни в Санкт-Петербурге. Кафедра ветеринарии была всегда где-то на периферии, маленькой, узконаправленной, многие не воспринимали ее всерьез. Отчего-то лечить тех, кто даже не мог подсказать, где болит, что болит, как сильно, казалось многим молодым, неопытным студентам клинических кафедр неразумным выбором, тратой времени.
Но в отличие от них, ветеринары себе быть надменными не позволяли. И вместо одного человеческого тела изучали десятки самых разных, гигантских и крошечных. Теперь, оказавшись здесь, Фрейя думала, что, быть может, имело бы смысл получить образование и в этой области тоже. Может быть, это позволило бы ей избежать блуждания вслепую со старыми заметками и библиотечными справочниками.
Несмотря на численное превосходство, животных приходилось лечить значительно реже, чем людей, которые не жалея себя создавали иллюзию безопасности и стабильности, обмораживали пальцы, натирали ноги, царапали руки, ударялись, падали, натыкались на острые края и страдали от болей из-за недоедания и плохого сна.
Фрейя лечила эти разной степени неприятности мелочи простыми повязками, мазями, настойками и сиропами, пока они еще были. Здесь была рутинная, ежедневная битва за жизнь — за то, чтобы палец не отняли, чтобы кашель не перешел в чахотку, чтобы простая царапина не загноилась. Эта обычность и постоянность создавали иллюзию стабильности, какого-то мира. Когда не сталкиваешься с развороченной брюшиной или оторванной ногой, соблазн забыть о том, что в самом деле происходит, становится слишком велик.
Но она видела, как лица людей, с которыми она жила, с каждым днем худели, серели, старели не по годам, и это не позволяло игнорировать контекст. Однажды в ветеринарную каморку зашел орнитолог Сафонов. Он пришел не как пациент, а тихо, почти крадучись, и поставил на грубый стол маленькую пузатую баночку с зеленой крышкой. На ней была затертая этикетка, которую уже было и не прочесть.
— Варенье. — пробормотал он, не глядя ей в глаза. Его лицо, всегда хмурое, теперь казалось высеченным из камня. Фрейя с недоумением посмотрела на него.
— Варенье?
Сафонов кивнул, вздохнул как-то совсем жалко, вымученно. Сел на железный хлипкий стул с продавленной сидушкой, тот скрипнул, проскрежетал по плитке на полу, сдвинувшись.
— Фрось Никалавна, — начал он. — я эту банку давно припрятал, хотел открыть, когда все кончится. — Как и многие, Михаил избегал называть вещи своими именами, ни разу при Фрейе он не назвал войну по имени.
— Зачем же вы принесли ее мне?
— Не вам. — Он нахмурил свои густые седые брови и взялся за банку правой рукой, слегка прикрыв ее, словно защищал даже от взглядов. — Надо у вас спрятать, Фрось Никалавна, у вас в кабинете никто не найдет, даже если станет искать.
— А кто-то ищет варенье?
Вопрос был глупым. Конечно, никто не искал варенья, но, обнаружь кто его, ни за что бы не отказался. Еды катастрофически не хватало, а такую баночку можно было растянуть на несколько недель. Отчего же Сафонов прятал ее ото всех?
— Настёна недавно чуть не обнаружила. — Неохотно сознался он. — Пожалуйста, Фрось Никалавна, дай спрячу у вас.
— Разрешу, если расскажете, почему я должна прятать варенье от голодного ребенка.
Сафонов поежился, поджал губы. Его седые, пышные брови почти закрывали его маленькие серые глазки, до того они разрослись без стрижки. Из-за ссутуленных плеч его долговязая худая фигура казалась маленькой, растворяющейся серостью на фоне серых стен.
— Это варенье надо открыть в самом конце. — С упрямством повторил он. — На праздник, на победу.
На победу.
Фрейя посмотрела на него несколько мгновений, не моргая, и Сафонов не отвел взгляда. Несмотря на жалкий, болезненный вид, на свои теперь хронические боли, он выглядел очень уверенно, словно глубоко верующий человек. Такой взгляд обычно был у них, у тех, кому в тягость была политика партии и кто находил поддержку в эфемерном ощущении поддержки от высших сил. Сафонов не был верующим, даже теперь, когда многие возвращались к истокам и искали утешения у церкви, он оставался верен идее, что все в мире делают люди и зависит все лишь от людей.
Он был в значительной степени рационален, не поддавался панике, когда начинали стрелять, выполнял грязную работу, от которой другие шарахались, поддерживал те идеи, которые принесли бы пользу, даже если этичности в них не было ни на грош. Что сейчас было в его голове? Почему он смотрел так, почему говорил, словно в этой банке был не крыжовник, а его собственная душа? Где он находил силы в своем изможденном теле, чтобы верить в победу?
Фрейя встала и, покопавшись в шкафу за своей спиной, вытащила оттуда большую металлическую аптечку с наполовину облезлым красным крестом. Она открыла ее маленьким ключиком со своей связки ключей и вытащила оттуда все бутыльки и упаковки с бинтами.
— Вот. Положите сюда. — Сафонов, окаменевший, моргнув, сбросил с себя оцепенение и осторожно поставил варенье в аптечку, словно толстобокая банка могла разбиться даже от касания о стенки коробки.
Фрейя захлопнула крышку аптечки, застегнула на ней маленький замочек и протянула ключ Сафонову.
— Нет-нет. Я вам верю, Фрось Никалавна, вы не обманете. — Он махнул рукой, отказываясь. Поднялся, оперевшись о стол, и запахнул свой бушлат поплотнее. Не смотря на стремительно теплеющую погоду, как и большинство других, Сафонов мерз из-за недоедания.
Когда он ушел, Фрейя снова взглянула на аптечку с запертой в ней банкой варенья из крыжовника. В этот день, с этими условиями — это было настоящее сокровище. Может быть, кому-то оно бы даже могло спасти жизнь или хотя бы продлить ее ненадолго. И, возможно, этого ненадолго хватило бы, чтобы дожить до мирного неба.
Подняв аптечку, Фрейя убрала ее назад в шкаф, в дальний угол, и заставила баночками со спиртом и бинтами. Даже сидя к шкафу спиной, она с того дня ощущала это странное, выдуманное тепло. Будто совсем рядом, в ветеринарной каморке, лежала обещанная награда за все тяжбы и мытарства, которую они собирались разделить между собой одним праздничным, знаменательным днем.
Однако знаменательный день все не приходил. Вместо него месяц за месяцем тянулись дни безнадежно длинные, страшные, порой трагичные больше, чем другие.
Осенью, когда бомба влетела в здание входа, полыхнул обезьянник. Погода стояла по-летнему теплая и сухая, и деревянные стены схватились огнем как спичка. Дело было ночью, и привыкших к свисту артиллерии сотрудники проснулись от истошного вопля, сопровождавшего грохот и треск разрушающейся кровли.
Из образовавшегося провала в стене сбежали несколько юрких некрупных макак и трое павианов. Тем, кто не смог выбраться, повезло меньше — пока таскали из пруда воду, многие погорели. Когда пожар потушили, в углу одного из вольеров нашли самку гамадрила, обнимавшую детеныша, жаром их тела сплавило вместе, и хоронить пришлось так же, резать не стали.
Это событие здорово подкосило здоровье Насти. Чуткость девочки к страданиям животных играла против нее, она тратила слишком много своих жизненных сил на нервные переживания, и ее тонкая белая кожа, казалось, истлевала на костях, пока она заходилась в рыданиях в отцовских руках. В такие моменты она не замечала ничего вокруг и часто травмировалась, падая от слабости или царапая собственные руки. Обрабатывая ссадины и порезы, Фрейя всегда старалась не сжимать ее запястья, избегая оставлять больше синяков.
Из пропавших животных найти удалось только трех макак. Это не стали обсуждать, но ясно было, что всех, кого не вышло вернуть, очевидно, съели те, кто поймал раньше. Трудно было винить людей за жажду выжить, и Фрейя не винила, только пусто и устало смотрела на растущую стопку с картами животных, которых больше не было в зоосаде.
Но жизнь, хрупкая и упрямая, продолжалась. Через несколько недель родился жеребенок у пони. Вылупились птенцы у пары лебедей. И Фрейя, стирая с рук кровь и грязь после трудных родов у лани, выменявшей себя на потомство, смотрела на это новое, источающее жизнь дрожащим склизким тельцем существо и чувствовала нечто очень далекое от ярости войны. Это была как никогда ощутимая надежда, о которой говорили все вокруг как о последнем, что держало их на плаву.
Ощущать надежду было почти оскорбительно. Фрейя ощущала себя жалкой от того, что все еще полагалась на это чувство после стольких лет, когда надежда не спасала ее. Все, что Фрейя получала от нее прежде, это ложь и блажь, в которую отчаянно хотелось верить, чтобы испытания и боль обрели хоть какую-то ценность, хоть что-то значили. Ведь если они не значили ничего, если не вели к светлому будущему, то зачем все это было? За что?
Фрейя остановилась, не дойдя до двери. Рев стих неожиданно резко, и прежде чем раздались голоса, несколько секунд тишины прозвучали как выстрел.
— Отмучилась. — Было первым, что Фрейя услышала, войдя в слоновник. Александр и Женечка, дежурившие у вольера Минни последние четыре часа, улыбались. Эти улыбки были печальными, но в них ощущалось облегчение. Женечка держала на своих коленях непривычно неподвижный хобот, поглаживая его обеими руками, спиной прижималась к груди, которая больше не вздымалась. Александр стоял неподалеку с ковшом воды.
Фрейя закрыла глаза, выдохнув. После нескольких недель мучительных стонов было странно их не слышать, но несмотря на прискорбный итог, так было лучше. Мучить Минни так долго было ошибкой. Но она была символом стойкости, и потерять ее казалось немыслимым, хотя те раны, что она получила после обрушения крыши, были слишком серьезными для ее старого замученного второй на ее веку войной тела.
— Как же Настёне-то сказать… — Донеслось до Фрейи вздохом Александра.
— Зато теперь Минни снова будет с Лешкой. — Улыбка у Женечки вздрогнула, она сказала это, не подняв головы, продолжала гладить еще теплое крупное тело, окутавшее ее со всех сторон перед кончиной. — А он уж о ней позаботится.
Это было правдой. Лучше Алексея, смотрителя слоновника, о Минни никто не заботился. Зачастую казалось, что между ними была какая-то связь, словно они понимали друг друга мысленно. Для всех было мучительно наблюдать, как Минни, страдая от боли и невозможности подняться, тоскливо ревела, глазами и хоботом разыскивая Алексея, ожидая, что он придет к ней и как обычно погладит широкую морду, подаст дольку кислого яблока или расскажет что-нибудь, словно закадычному другу. Но Алексей, погибший под тем же обвалом, в котором Минни сломала ногу, не приходил к ней.
Теперь их обоих не было, и еще одно здание зоосада опустело, развалилось, став постоянным напоминанием о боли, незаживающей раной на карте.
Через два года животных осталось до смешного мало, и посетители, особенно дети, выглядели расстроенными, заканчивая осмотр и покидая зоосад. Дело было, в самом деле, даже не столько в небольшом количестве выживших, но и в их внешнем виде. Сколько бы сотрудники не корпели над ними, не защищали от посягающих на свежее мясо браконьеров, животные были худыми, вялыми, прятались по углам, зашуганные обстрелами и пожарами.
Особенно заметны изменения были по рысям и манулам. От природы дикие, капризные кошки — они жались теперь к ногам и тыкались мордой в руки, ища защиты в знакомом запахе навещающих их работников.
Кормить оставшихся в зоосаде хищников было трудно. Привыкшие охотиться или хотя бы получать сочное, питательное мясо, есть крупы они отказывались. Тогда Александр, переживавший за своих подопечных сильнее даже, чем несчастная, застрявшая в зоосаде Настенька, придумал лепить из каши, имевшей только лишь запах мясного бульона, мышиные тушки. После он вываливал их в пухе и перьях в птичнике, либо в вычесанной шерсти животных помельче. И в таком виде подкидывали крупным кошкам, енотовидным собакам и хищным птицам. С неохотой, но в таком виде они ели, хоть что-то и хоть сколько-то. Этого было достаточно, чтобы выживать.
Остальных кормили всем, что оставалось. С каждым сезоном было все сложнее что-то придумать, летних запасов не хватало, и в какой-то момент для лошадей стали запаривать опилки, добавляя совсем немного сена, просто для привлечения внимания. Они жевали эту труху с тупой покорностью, и их большие, умные глаза смотрели в пустоту, будто видя в ней сочные зеленые стебли или хороший, любимый ими овес.
К концу второго года оккупации, зоосад потерял не только множество своих животных, но и людей. Лишь некоторые погибли от бомбежек, обвалов и пожаров. Остальные тихо и печально уходили во сне или падали ничком посреди работы.
Самым большим ударом стала потеря Насти. Это началось, когда Фрейи не было на рабочем месте, и отчасти она ощущала, будто была виновата в этом несчастье. Будто, сиди она в своей каморке в тот злополучный час, и девочка обязательно бы выжила.
Несколько дней после она размышляла о последнем разговоре с ней. Это было у открытой части львятника. Настя часто ходила туда, все никак не могла принять, что обожаемых ею зверей убили, не дав и шанса. Обычно она читала книжки или играла сама с собой парой своих кукол, которые были при ней, когда они с отцом, два года назад, так же как и Фрейя, вернулись к пепелищу вместо дома.
В тот последний раз, когда Фрейя, встав у ограды, окликнула Настю, спросив, не хочет ли она пойти завтра в сад, она должна была обратить внимание на более выраженную бледность, на не полностью вздымающуюся грудь и дыхание через рот. Но она не обратила внимания, не пригляделась и не спросила. Ее устроил отказ, и она вернулась к делам, которые не ждали.
На следующий день Фрейя с самого утра отправилась в ботанический сад. Она ходила туда, как ни странно, за едой. Как и зоосад, ботанический тоже старался хранить своих подопечных. Поначалу им было проще — нужна была лишь вода. Но с тех пор, как артиллерия лишила город электричества, и водопровод просто замерз и на пике стужи прорвался, завидовать больше не имело смысла. Таскать воду из колодцев ради полива людьми воспринималось как кощунство, ведь растения не были живыми.
Зоосад пришел к ним на помощь в обмен на пищу для сотрудников. Это были не консервы или крупы и даже не орехи. Фрейя ходила в сад за кактусами. В обычное время есть их было неразумно, даже небезопасно — они жгли слизистые и никакой, даже совсем слабой энергии в тело не приносили. Но в период цветения их стебли становились сладковатыми, и есть их было вполне можно, даже вкус был сносным, что было истинным чудом после клея и вываренных ремней.
Поэтому Фрейя, изучив эти бесценные растения, приходила в сад, чтобы по каплям, скудным и с трудом извлеченным, вливать свой сейд в плетение, стимулируя рост и развитие, заставляя кактусы цвести чаще положенного. Использовать силу в Мидгарде было гораздо труднее, чем в Асгарде, а даже там Фрейя мало что могла сделать. Поэтому она проводила в теплицах часы днями напролет, напитывая их крупицами чар и сгибаясь над посадками от боли в руках.
Самым отвратительным было то, что в первую очередь Фрейя делала это для Насти. Именно ей нужно было есть больше и лучше, чтобы компенсировать энергию, которую ее организм тратил на рост. Ей было всего тринадцать, но выглядела она почти так же, как однокурсницы Фрейи перед началом войны. А глаза ее, казалось, и вовсе принадлежали старухе.
Фрейя тогда вернулась раньше. Кто-то послал Женечку, и та, добежав до ботанического, сбивчиво пролепетала что-то о несчастном случае и потянула Фрейю назад. Когда они добрались до львятника, там, внутри, столпились все сотрудники. Они окружили лежавшую на единственном матрасе Настю, чью слабую ладошку сжимал ее отец. Он держал ее ручку двумя своими, крепко прижав к губам.
Настя, смертельно бледная, покрытая пленкой пота, дышала часто-часто обескровленными губами и смотрела в потолок. Фрейя приблизилась к ней, поставила сумку и взялась за осмотр, имея необычно сильное желание отмахнуться от линий потока, которые абсолютно недвусмысленно указывали ей на и так заметную рваную рану на животе.
— Что случилось?
— Потеряла сознание. Упала на ограждение. — Скрипуче, негромко ответил Сафонов, когда все промолчали. Фрейя кивнула, схватилась за ножницы, разрезала кофточку Насти и наклонилась над глубокой раной, толчками выплескивающей густую темную кровь.
Следующие несколько минут Фрейя, пользуясь помощью Александра и Михаила, пыталась затолкать бинт в рану под тонкий, чуть слышный скулеж Насти, всхлипы ее отца и дрожащие вздохи Женечки. Кровь остановилась, но толку от этого было мало, требовалось переливание, выполнить которое не представлялось возможным. Донести ее до больницы времени тоже не было. Все было бесполезным.
— Михаил Олегович, принесите аптечку из шкафа. — Скомандовала Фрейя и сделала вид, что не заметила промедления Сафонова и его взгляд в ее спину.
Пока он бегал до ветеринарной каморки и назад, люди пытались успокоить отца Насти, который, всем собой ощущая угасание дочери, балансировал на грани истерики. Фрейя, взяв другую руку, отсчитывала пульс у Насти и следила за фокусом ее зрачков.
Сафонов принес аптечку и подал ее Фрейе с кивком. Достав связку ключей, она открыла замочек и следом крышку коробки. Достала банку варенья и открыла ее, приложив усилия. Наблюдавшие за ней сотрудники выглядели сбитыми с толку, Александр явно собирался спросить, какого черта она делала, но не успел.
— Настя. Насть, посмотри на меня. — Фрейя повернула ее голову за подбородок к себе. Железной лопаткой для осмотра горла подцепила из банки немного варенья и поднесла к губам девочки. — Давай, открой рот.
Настя разомкнула губы, глаза ее вскользь мазнули по лицам присутствующих и остановились на темном, красновато-фиолетовом варенье из сладкого крыжовника. Фрейя протолкнула его в ее рот, приоткрыв его своей рукой.
— Вот так. Кушай, дорогая. Вкусно, правда? — Фрейя положила ей на язык еще одну ложку, погладила по горлу, помогая сглотнуть. — Знаешь, что это за варенье? Оно особенное. Дядя Миша наказал открыть его только тогда, когда мы победим.
Настя издала невнятный слабый звук, Александр покрепче прижал темно-красные мокрые бинты к ее ране.
— Мы победили, Насть. Теперь все хорошо будет. Кушай.
Тишина в львятнике была такой же вязкой, как кровь этой худой, умирающей девочки. Были слышны только ее хрипы, чье-то шмыганье носом и быстрое, паническое дыхание Настиного отца. Говорила одна только Фрейя. Рассказывала о том, что противник отступил, что пришла телеграмма, в которой писали, что из Казани скоро привезут корма и животных.
Она остановила свой рассказ, когда Настя перестала фокусироваться на ложке, а губы ее замерли, испачканные вареньем. Она больше не хрипела и не дрожала.
Сафонов, начав снова двигаться, поднял банку с вареньем странным, едва не кукольным жестом, посмотрел на нее и, скривив губы, поставил назад на солому с размаху.
— Не будет никакой победы. — Сказал он и вышел из львятника. За ним, неуверенным, рваным потоком по одному вышли все остальные, пока не остались только Настя, ее отец и Фрейя. Она вышла тоже, но осталась стоять за дверью на улице, слушая глухие рыдания.
После того дня отец Насти, и так мужчина немногословный, больше никому не сказал ни слова до самого конца войны. А после просто пропал.
Все закончилось меньше чем через год. Не скоро, и потому нельзя было сказать, что Настя не дожила совсем чуть-чуть. Напротив, останься она жива, и она страдала бы еще очень и очень долго. Она бы увидела еще несколько печальных смертей животных, похоронила бы Сафонова, ушедшего во сне и пережила бы пожар в стойлах.
Но также она, наверное, была бы тем немногим, что поддерживало в зоосаде надежду, что дарило всем этим людям силы трудиться ради светлого будущего таких же детей как она.
Ее не было. И не было ни надежды, ни сил. Работа шла по привычке, она была тем, что они делали всегда. Без этой маленькой, светлой девочки, хрупкой, большеглазой и несчастной, зоосад перестал быть тем, чем он был всегда — домом. Домом для зверей и для их смотрителей. Теперь он был обязанностью, бременем, бросить которое никому не хватало духу.
Победа, до которой они дожили, не имела вкуса варенья из крыжовника. Она была соленой как слезы, пот и кровь.