Часть 1
5 августа 2025 г., 23:58
Ой-вей по лестнице не взбирается — взлетает.
Голотелая, не укрытая стенами, она даже не вздрагивает, когда он нахально перескакивает по несколько ступенек сразу. Подгоняемый кошмаром с полуночи он поднимается в рассветное небо в надежде, что пойманный с вершины луч немного скрасит день. В другом месте луча такого, конечно, не поймать, любой дурак об этом знает, а хороших дней в Городе... Что ж, хороших дней в Городе давненько не встречали.
На пролётах Ой-вей даже останавливается, чтобы выдохнуть и с высоты птичьего полёта взглянуть на Город. В это время года если уж дышать, то лучше поменьше. В идеале, конечно, не дышать вовсе. Смотрит мельком, не дожидается даже, когда границы Города перестанут рябить в рассветной дымке, и пробегает последний пролёт.
На вершине торчащего из земли ребра Города его уже ждёт Шпик. Сидит, с края ноги свесил, разве что не болтает ими по-мальчишечьи (не солидно, в его-то положении) и на Ой-вея даже не смотрит. Сентябрьский холодок, особенно голодный под небом, дербанит ему (только ему) высоко поднятый ворот чёрного пальто. Шпик кутается сильнее, только розовые уши и торчат. Оттаскать за них охота, сил нет, только помощники Инквизитора такого отношения к себе не потерпят.
Шпиком его прозвали за дебелые щёки в первый же день в Городе, но за полторы недели тут упитанная его фигура лишилась всяких форм, а прозвище въелось уже намертво. Прозвали за глаза, называют в глаза, а ему хоть бы хны — то ли не обидно ему, то ли всё равно в самом деле, то ли в прозвища он, как любой чужак, не хочет с ними играть.
От набивающейся в углы глаз пыльцы и пыли Ой-вей щурится и рядом с Шпиком падает почти вслепую. А всё равно воздух здесь легче вдыхается, чем там, внизу. Там-то от высокой травы никуда не денешься, остро она полощет по щиколоткам, хоть в шесть сотен платков умотайся. Твирь цветёт, и красная её пыльца щёки царапает до крови, даже когда ветра нет. А здесь, наверху, сыро и холодно, каменная лестница отмораживает бедро, но хоть грудь можно сполна набить воздухом.
— Знаешь, это надо прекращать, — как-то тоскливо заводит Шпик, так и не повернув в его сторону головы.
— Мне сегодня как раз дрянь снилась, точно так же начиналась, — хмыкает в ответ Ой-вей, поправляя на голове горчичного цвета шапку.
В размытом горизонте он старается, но никак не может разобрать соседских домов. То ли внизу издыхает лето, так что воздух над рельсами плавится, то ли болезнь стоит плотной стеной на границе, чтобы не сбежал никто. Замечает только, что степь вдалеке смазывает контур Города и простирается до самого конца света. Куда ни глянь, сплошная болезненная желтизна.
— Ладно. Ладно, у тебя что-то для меня есть? — спрашивает всё же Шпик. Так спрашивает, как будто сдаётся. Как будто сил у него не остаётся ни на какие споры, и он в сотый раз соглашается подыграть.
Ой-вей из кармана выуживает бумажный ком и вытряхивает его в подставленную Шпиком ладонь. Круглые таблетки вперемешку с пуговицами (иногда и не разобрать, кто из них кто) чуть не укатываются с чёрной перчатки.
Пока Шпик взглядом сверлит риску таблетки в надежде располовинить её силой мысли, Ой-вей достаёт из внутреннего кармана куртки металлический коробок. Щепотку пахучего (если не сказать вонючего) табака он отправляет на язык, чтобы перебить странный, болезненный привкус во рту.
— И почему ты не уедешь из Города, никак в толк не возьму, — пожимает он плечами, прожёвывая горечь. — Делать здесь уже нечего, это всем уже понятно. А для такого человека поезд организовать смогут, если что.
— Я в Столицу никогда уже не вернусь.
— Ась?
Шпик протягивает ему россыпь таблеток на руке, будто предлагает их забрать обратно, и Ой-вей не сразу догадывается подставить свою ладонь. Под пуговицами он находит лопнувшую ткань перчатки и бледную кожу с тонкой красной царапиной. Сердце его в эту же секунду спрыгивает с лестницы вниз, к земле, мимо всех ступенек, по которым он так торопился на эту встречу.
— Что ты мне черпалку свою показываешь? — он с трудом сдерживает подкатывающий к горлу гнев и отталкивает от себя эту проклятую руку.
— Это случилось сегодня утром. В Театре, — спокойно отвечает Шпик, поправляя на руке перчатку, будто, если натянуть её посильнее, то разрез сам собой пропадёт.
— Рот закрой.
— Да как ты со мной разговариваешь?
— Простите, ваше секретаршество. Закройте рот, окажите честь.
Он не со зла, но от злости. Он охотно верит, но верить не желает. Он на Шпика смотрит так, как будто вот-вот сейчас столкнёт с пролёта, лишь бы не договаривал то, что у него на уме сейчас.
— Я хотел повидаться до первых симптомов. Подумал, раз ты местный и всё равно не заболеешь…
— Я только по маме местный.
Шпик смотрит на него так, что у Ой-вея во рту скисает слюна. Или это табак отсырел и заплесневел.
— Песчанка сжирает человека самое дольшее за двое суток. В случае сопутствующих заболеваний или вредных привычек, — Шпик достаёт из внутреннего кармана пальто флягу, флегматично откручивает крышечку, — время жизни пациента сокращается до нескольких часов.
— Я провожу тебя.
Исполнитель выкладывает из деревянного ящика помятые банки с тушенкой, прежде чем ногой подтолкнуть его ближе к Шпику.
Шпик ещё сомневается: смотрит на прилипшую к днищу бумажную упаковку, с которой на него печально глядит ещё не фаршированная коровка. Сглатывает, разматывает на шее синий шарф — тянет его сначала не в ту сторону, чуть не превращает его в петлю, но потом находит другой конец.
— Аккуратнее, будьте добры, — велит Мортус, когда Шпик скидывает шарф в ящик. — Вы птица высокого полёта, но до земли вам всё ж поближе, чем некоторым.
Мурашки на затылке Ой-вея прогрызают себе дорогу к мыслям, и прежде, чем огорошенный наглостью Шпик решит напоследок поспорить, подбирает шарф из ящика и бережно складывает его вчетверо. Исполнитель шумно вздыхает под птичьей маской, шуршит перьями костюма и ниже наклоняется над столом. Руки из-под плаща торчат самые что ни на есть человеческие.
Шпик снимает с плеч пальто, за полторы недели сделавшееся на два размера больше, прячет в карманах кожаные перчатки. Следом снимает шапку и мнёт её в руках. Ой-вей пытается забрать её — получается не с первого раза.
— Дальше, дальше, — командует Исполнитель, раздражаясь от медлительности пациента. — До белья, будьте добры. Одежду дадим.
Шпик переводит взгляд с Исполнителя на ящик, с ящика на Ой-вея, с Ой-вея в голодную черноту коридора за их спинами. Ой-вей обнимает сложенное пальто ещё одну долгую секунду, прежде чем опустить его к шарфу. Руки сами тянутся помочь Шпику снять золотые запонки с рукавов рубашки. Вместе с карманными часами он хочет убрать их к остальной одежде, но Шпик командует оставить их себе до тех пор, пока он не вернётся и не заберёт их. Говорит, что не доверяет местным, и Мортус презрительно хмыкает под нависшим клювом.
Наивная мысль — будто он вернётся, — но вслух никто не говорит.
Обещанную одежду Исполнитель выдаёт только после того, как Шпик оставляет вычищенные, дорогие даже с виду сапоги в ящике. Он протягивает новоявленному пациенту старое платье, простотой и светлостью только напоминающее больничную пижаму. За неимением инвентаря обходятся театральным реквизитом даже здесь. По внешнему виду тряпки Ой-вей не может сказать наверняка, сколько танцев видело это платье и за кем Шпик будет его донашивать.
Шпик влезает в пижаму смиренно и бледно. Лицо его становится на удивление неподвижным, когда Исполнитель протягивает ему исписанный лист и кивком велит идти в партер, занимать койку.
— А вы, воробушек, — Исполнитель выставляет крыло, когда Ой-вей только думает сделать шаг вслед, — будьте добры остаться здесь. Дальше только санитары, доктора и больные.
Ой-вей долго смотрит в спину Шпику.
— Я волонтёр. Дайте мне костюм.
Плащ Исполнителя, как и бремя его, тяжёл, если не сказать — неподъёмен.
Ой-вей с вздохом надевает на голову изогнутую птичью маску. Острый её клюв рассекает картинку перед глазами надвое. Когда он по очереди открывает глаза, чтобы в прорезях плаща разглядеть мир справа и слева, ему кажется, что в костюме этом кто-то уже есть. Кто-то пихает его в бок, кто-то липко целует его лицо, кто-то кости в хребте его пересчитывает коготками, кто-то на ухо гаденько посмеивается.
Песчанка сжирает человека самое дольшее за двое суток. В случае сопутствующих заболеваний или вредных привычек время жизни пациента сокращается до нескольких часов.
— Это бесполезно.
— А?
Ой-вей оборачивается, привыкая к новым габаритам. Тело слушается плохо, будто перевязанное по рукам и ногам дважды. Он смотрит на Исполнителя, на эту птицу, стоящую напротив — понимает вдруг, что всё это время, пока он инструкции слушал, пока он свои вещи оставлял в шкафу, пока переодевался, эта птица за ним следила. А теперь она говорит с ним, она наклоняется к его лицу любопытным янтарным глазом, как будто в самом деле может что-то им увидеть, и Ой-вей отступает на шаг.
Птица выпрямляется.
— Это бесполезно, — терпеливо повторяет она. — Бросай это дело, пока не начал.
Её голос кажется скрипучим и ласковым, как голос матери. Гладкий, как дорогие шелка, он гладит ему затылок и шею. Ой-вей с одинаковой силой хочет сбежать и протянуть ей навстречу руки, но вместо этого наклоняется за ковшом под раковиной.
Когда он оборачивается к птице снова, её уже нет рядом.
Санитар не может (не имеет права) следить только за одним пациентом.
Дело не в больных — дело в болезни. Дело в том, что она сжирает человека самое большее за двое суток, и течение её совершенно непредсказуемо. Это Ой-вей выясняет в первый же час работы в Театре. Дело в том, что застрявший тут с ними Доктор не спал по ощущениям с неделю и что дельных мыслей у него от этого не прибавилось.
Работы здесь всегда много. Принеси, подай, иди к чёрту, не мешай. Перевязки кому-то сменить, умыть, подмыть, ведра с нечистотами сменить, перемыть, лекарства выдать, самому что-то выпить для профилактики, не есть, не пить в зоне карантина, не резаться, не раниться, не дышать, конечно же, кто в здравом уме станет дышать в полном чумных театре. Если пациент стоячий, то инструкцию ему выдать, что делать можно, чего нельзя и как ещё здоровым помочь не выгореть. Если сидячий, то уже помогать надо и наблюдать больше, все наблюдения записывать в лист, лист передавать Доктору. Если пациент лежачий, то за ним уже полный уход нужен, пока он руки не начнёт в небо тянуть — но это быстро уже случается. Быстрее, чем в начале недели.
Ой-вей отсчитывает три кровати до койки Шпика. С первой минуты здесь он лежит — не от того, кажется, что жить ему неохота, а потому что с концом он смирился ещё на первой ступеньке Театра и не хочет теперь даже стоять. Пустота в его взгляде страшная и, чтобы не провалиться в в неё с головой, Ой-вей заглядывает в его больничный лист.
Иоанн ***. Познакомились в кой-то веки.
Ему становится хуже с каждым часом.
Ой-вей не успевает пересчитывать минуты и не знает, как быстро утекает жизнь. Он пытается: в перерыве заглядывает в часы Иоанна, но стрелка отскакивает от часа к двум и подтягивается обратно, как будто пружинка её тащит обратно. Сломались, судя по всему, ещё вчера или немного раньше, но когда Ой-вей спрашивает о часах, Иоанн не отвечает. Он только глазами шевелит так странно, как будто ему и это тяжело даётся. Пересохшие губы трескаются, наполняются кровью. Сколько ни пои его, не напивается. Сколько не води влажной тряпкой по губам, крови меньше не становится.
…в случае сопутствующих заболеваний или вредных привычек время жизни пациента сокращается до нескольких часов.
Его глаза западают немного позже. Синяки под ними пролегают такие глубокие и такие чёрные, что Ой-вей отворачивается чаще, чтобы сдержать подкатывающую рвоту. На чужую уже не реагирует, а такие мелочи из него душу тянут.
Он такой бледный и горячий, что Ой-вею в плаще рядом с ним становится совсем невыносимо. С каждой минутой рядом температура поднимается выше и выше. От жара вся эта суета и ходьба между постелями кажутся ему холерным сном.
Ой-вей берёт Иоанна за руку. Костлявая и окостеневшая, ледяная даже (как он такой холодный, если от него жаром веет?) она едва-едва сжимает в ответ его горячую. Он поворачивает голову к Ой-вею смотрит на него. Наконец-то смотрит, но как будто не видит вообще. Руки тянет к нему, губы ломает в попытке что-то сказать.
— Уходи, Шмуэль.
Ой-вей поднимает голову на голос — женский, ласковый. Совсем немного злой. Она стоит с другой стороны кровати и смотрит за тем, как он за руку Иоанна держит.
— Уходи. Тебе пора уже. Уходи.
— Я не могу, — он сжимает зубы, сжимает влажную руку Иоанна в своей. Он плакать готов горячими слезами, только чтобы его не прогоняли в сторону.
— Можешь.
— Да не могу я!
— Почему не можешь?
Шмуэль тянет носом горячий, тяжелый воздух. Перед глазами всё плывёт.
— Я не могу оставить его. Просто не могу. Что хочешь делай, — он поднимает к ней злые, сырые, красные глаза, — я не уйду. Я не оставлю его здесь.
Она смеётся под плащом нежно и яростно и тоже склоняется над Иоанном. Шмуэль от злости хочет её оттолкнуть подальше, чтобы не лезла своим клювом ему в лицо. Чтобы не приближалась, не смотрела даже в его сторону, не забирала его. Он протягивает к ней руку и приходит вдруг ужас от того, как же здесь жарко. Столько больных, столько смерти тут, а никто не проветривает. От ещё живых тянет жаром невыносимо, а мёртвые? Не выносят их отсюда, что ли, прямо с постелью сжигают?
Жарко. Душно до страшного. Шмуэль тянется к птичьей маске, чтобы отвернуть её от Иоанна, а она в ответ смеётся. Шмуэль чувствует вдруг себя таким глупым и маленьким под этим смехом. И ещё ему кажется, что Иоанн смеётся тоже и вместо того, чтобы на Шмуэля смотреть, смотрит в янтарные глаза птицы. Вместо того, чтобы к Шмуэлю потянуться, он тянет руки вверх.
У Шмуэля перед глазами всё плывёт. Костюм не даёт ему вдохнуть лишний раз. Да что там лишний — не позволяет даже причитающийся ему один раз. Воротник на шее затягивается узлом, и Шмуэль обещает себе прикрыть глаза только на секунду. На минутку, может. Обещает даже головы не опускать на постель Иоанна, просто дать себе это мгновение передышки, чтобы потом помочь ему и…
Просыпается. Шмуэль просыпается так резко, что рассвет его почти слепит. Дрянь какая-то приснилась опять, а у него ведь дела и спать вообще некогда.
Лестница, по которой не взбираться, а взлетать нужно.
Город, которого с высоты никогда не видно во все стороны.
Шпик на вершине, который ногами не болтает только по той причине, что несолидно это.
— Знаешь, это надо прекращать, — с тоской говорит он, не оборачиваясь даже.
— Мне сегодня как раз дрянь снилась, точно так же начиналась.
— Ладно. Ладно, у тебя что-то для меня есть? — спрашивает Шпик. Так спрашивает, как будто сдаётся.
Как будто сил у него не остаётся ни на какие споры, и он в сотый раз соглашается подыграть.