1: #урманкактус

R
В процессе
3
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 568 страниц, 290 437 слов, 47 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
3 Нравится 0 Отзывы 1 В сборник

#28 // Берёзовка–5

Настройки

весна/лето 2011

      — Не волнуйся, бабуля. Теперь я буду главным мужчиной в доме, буду заботиться о тебе и никогда не брошу.       Так сказал Вадим бабушке практически сразу после похорон папы, заметив, что до этого сам прилично извёл её плачем, голодовками и круглосуточным пребыванием в постели. Нет, ему теперь ещё больше нельзя было её расстраивать: после потери сына она чахла на глазах, с каждым днём становясь всё немощнее. Оставлять её он не мог и не хотел, хотя она сама начала уже допускать такие разговоры, что лучше бы Вадиму переехать, а то делать ему, совсем малышу ещё, больше нечего, кроме как обслуживать страшную старуху. А жизнь Вадима действительно сосредоточилась всецело на ней; он даже перестал ездить в школу, а оттуда не могли никак достучаться до него и узнать, что с ним. Он явился туда лишь после того, как бабушка сказала ему, что негоже уроки прогуливать, что папа его вот всегда старательно учился, и вышку получил, и в том числе от этого вышел таким достойным человеком. Еле-еле Вадим согласился на помощь берёзовских соседок, а вскоре к ним приехала и папина сестра, тётя Лена, — помогать и решать какие-то бюрократические вопросы, связанные с папиным наследством.       Вадим мог бы обидеться на тётю Лену за то, что она не приехала раньше, тогда ещё, когда с папой случилась беда: может, присутствие в доме ещё одного родного и любимого человека спасло бы его — но он знал, что тётя Лена была очень занятой барышней, а в то время вообще вместе с мужем и семилетней дочуркой осваивала Китай, так что ей было не так-то просто к ним вырваться. В Вадюше она души не чаяла — и, наверное, всё-таки видела, что где-то глубоко внутри этот крепкий богатырёк очень слёзно переживал и тосковал по папе, потому отправляла его отдыхать и утешала ещё до того, как он успевал сказать ей что-либо (если вообще собирался). Бабушке с приездом дочки вроде тоже стало получше, однако стремительно увядавший организм было уже не так-то просто подлечить или обмануть. Летом она уже еле-еле могла дойти до речки, и Вадим приносил ей цветущие сорнячки оттуда, чтобы она хоть так почувствовала себя там. Она, кажется, начала уже путать Вадима с Федей в детстве, часто стала оговариваться и всё время просила его сыграть ей на пианино, и Вадим очень старался, чтобы это вышло хотя бы вполовину так же хорошо, как у папы. Почему-то больше всего ей нравилась «Лунная соната», и, извлекая её траурные звуки в сумеречной комнате, за которой лесополоса горела в лучах заката, Вадим понимал вдруг: скоро догорит.       Было страшно. А особенно было страшно разрыдаться так же, как при виде холодного тела папочки, и так же слечь в бездействие. А потом… Что потом? Потом ведь должно было пропасть то единственное живое, что удерживало его в Берёзовке. Вадим не хотел об этом думать, но воображение само перед сном рисовало ему картину того, как он находит бабушку мёртвой, и с каждым разом он плакал от этого всё меньше.       А потом, когда в одно раннее июльское утро, когда рассвет только-только подступал к чистому, тёмному, звёздному небу, а дом окутывало странное молчание, когда Вадим тихо спустился с мансарды и подошёл к бабушке, когда он прикоснулся губами к её лбу и понял, что она совсем такая же холодная, — тогда уже ничего на его личике не дрогнуло; он только смиренно вздохнул и подошёл к спавшей рядом тёте Лене. Та взволнованно разлепила глаза, и Вадим тихо, без эмоций проговорил:       — Бабуля умерла.       …То же самое выражение: молчаливое, незначащее, траурно-терпеливое — надолго застыло на лице Вадима и в его речи. Мир его опустел, а ему оставалось только смотреть, как постепенно бледнеют и тускнеют его цвета, уступая место огромному ничему. Слово это — ничего — стало у него самым употребляемым; он говорил его, когда кто-то пытался справиться о его самочувствии, говорил, когда кто-то спрашивал, что ему хочется, что он думает делать дальше… Ничего. Они с тётей Леной прибрались в берёзовском доме, перенеся всё содержимое его стен, столов и полок на мансардный склад, и все свидетельства жизни пропали из этого дома — счастливой жизни семьи с такой тёмной, дремучей фамилией, но с такими светлыми, сияющими лицами и душами. Ничего уже нельзя было вернуть и восстановить; тетрадный лист с обведённой для папы рукой Вадим сплавил по реке, решив, что там ему и есть самое место, а перед отъездом попросил тётю Лену не провожать его и уехал из Берёзовки первым. Тело предательски вспоминало, как проделывало этот же путь зимой, только вместе с папой. Вадим так мечтал, что он доживёт до этого лета, что они с ним куда-нибудь съездят на его день рождения, что будут рисовать у речки, и что бабуля будет жива, что они будут вместе собирать клубничку с участка и делать из неё варенье… В последний раз он позволил себе слёзы — сидя в одиночестве под навесом на платформе, рассматривая солнечные блики в извилистых змейках рельс и слушая лёгкое, светлое щебетание птиц, бывшее для него последним звуком его уходящего счастливого детства. Огненной стрелой примчала полупустая электричка — и Вадим бросил последний взгляд на дорогую его сердцу деревеньку, и слёзы прекратились, убаюканные мерным стуком колёс.       …Татьяна, похоже, сперва и не узнала Вадима, и не поняла, что ему рано утром понадобилось в пермской квартире: таким призрачным и заблудшим он выглядел. На квартиру тоже наступала пустота: они уже нашли покупателей, перевезли бóльшую часть вещей в Яндск и теперь собирали самые-самые остатки, чтобы со дня на день переехать туда окончательно.       — Мне нужно ехать с вами, — сухо произнёс Вадим, подчёркивая, что это вовсе не его решение или желание. Мама сразу обрадовалась, и ему так противно стало от этой радости. Для него ведь случилось самое страшное в этой жизни: всё сложилось так, что ему пришлось сдаться, что ему приходилось теперь принять чужого мужика рядом с мамой и Алёнкой и чужой город, где он прежде ни разу не был. Он снова замолчал, но уже сознательно, и ронял только общие фразы, чтобы остальные понимали, что он способен говорить, просто не хочет. А потом — этот день… Он пошёл в лицей, чтобы встретиться с Николаем Николаичем и написать внеочередные вступительные. Верочка, его будущая классручка, вилась вокруг него и приговаривала, какой он хороший мальчик, как замечательно всё написал и что даже почерк у него аккуратный, в отличие от других мальчишек. Его, впрочем, даже эта похвала не обрадовала, и, вернувшись в новый дом, на странную кухню сиреневого цвета, он совершенно безэмоционально заявил, что его приняли.       — Приняли! — восторженно вскочила мама и кинулась целовать его неподвижное лицо. — Мой ты молодец, я нисколько в тебе не сомневалась! Ну? Как ты? Ты рад?       Он молчал, смотря как бы сквозь неё.       — Вадим, — строго позвал его мужчина, которого он до сих пор никак не называл: ни отчимом, ни Владимиром Ярославовичем, ни дядей Володей. — Если ты и дальше продолжишь ходить с такой кислой миной, то мы просто не выдержим.       Засевшее с раннего детства убеждение, что он никого не должен волновать и расстраивать, снова всколыхнулось и вместе с совестью заскребло и затыкало в него пальцами. Через силу Вадим смог выдавить из себя улыбку и сказать:       — Да… всё хорошо. Я очень, очень рад.       Его мама очень любила театр, а мамины гости постоянно нахваливали его актёрский талант — стало быть, у него правда недурно получалось играть. И он, хоть ему и было противно, решил поиграть и сейчас — в примерного, золотого мальчика, который приносит в дом только радость и заставляет других гордиться им. Всё-таки слишком приятно было являться причиной чего-то хорошего. Алёнка, кажется, даже не вспомнила о долгом отсутствии братишки и продолжила с ним играть, как раньше, и он стал готовить её к поступлению в первый класс. В лицее все ахнули от того, какое чудо удалось раздобыть Николаю Николаичу, и учителя даже спорили между собой о том, кому достанется Вадим, и в споре этом в итоге победила англичанка. А сам он, похоже, сумел победить жизнь — и обратить такой ненавистный ему переезд в Яндск во что-то счастливое.       Да, действительно, жизнь потекла легко и задорно — но кто же знал, что через четыре года она наткнётся вдруг на препятствие. Маленькое, даже крошечное, но такое, от которого прежнее течение станет уже невозможным, — препятствие в виде странненького угрюмого мальчика с голубыми волосами и в чёрных очках. Который проткнёт, выпотрошит его, заставит вспомнить всё, что он забыл, — так ещё и заставит полюбить эту другую, искалеченную жизнь гораздо больше предыдущей.

***

5 января 2017

      Дом заливало каким-то болезненным, пыльным светом, и Леденцов жалел, что занавески на окне были только кружевные, ибо настолько яркое солнце, что аж с радужными мазками вокруг себя, было ему неприятно и жгло глаза. Потому он сидел у кровати Потёмкина, в тени печки — хотя только ли из-за этого? Потёмкин всё ещё никак не мог нормально подняться. Его лицо стало совсем-совсем красным и горячим, он тяжело дышал, высоко поднимая грудь; кудряшки спутались и липли ко лбу, а глазки затянулись туманом. Жар. Леденцов понимал, откуда это взялось: его самого в детстве так часто перекашивало, и после несчастного похода в Белореченое тоже — но всё равно ему было неспокойно. Лихорадка, хоть и мистического происхождения, ничего хорошего организму не сулила.       — Наверно, пора доставать уже, — промолвил Леденцов. Потёмкин только слабо кивнул, и он нерешительно пробрался пальцами под его свитер через горлышко, к могучей и разгорячённой груди, и извлёк градусник.       — Сколько? — вздохнул Потёмкин.       — Сорок и два… Чёрт, — Леденцов встал и отправился к своей кровати за аптечкой, потом на кухню за водой. — Попробуй ещё выпить…       Потёмкин еле-еле приподнялся; всё его тело мутило и будто бы шумело изнутри. Достал ослабленную ладошку, принял от Леденцова очередную таблетку жаропонижающего и запил её, с трудом удерживая стакан в руке.       — Я сейчас поднимусь, — сказал он, глубоко вдохнув промёрзший воздух, и резко съёжился. — Ничего, — он попытался усмехнуться. — В туалет-то хотя бы сходить надо…       — Сможешь? — Леденцов глянул на него с недоверием, и неуклюжие движения Потёмкина сами ответили на его вопрос: он еле отлепил себя от кровати, весь пошатывался и дрожал, а, как голова его приняла вертикальное положение, тотчас схватился за неё. Нет, в таком состоянии его никак нельзя было на улицу отпускать…       — Сиди, — Леденцов немножко грубо хлопнул его по плечу, как бы впечатывая обратно в постель.       — Сежк, я сейчас… — тот потёр виски. — Я встану…       — Сиди и никуда не вставай! — выпалил Леденцов, словно обидевшись, что его не слушаются, и снова ушёл, и вернулся с найденным где-то на кухне тазиком. — Давай. Я схожу потом вылью.       — Сежк, да ты чего, — Потёмкин виновато захлопал глазками. — Не надо…       — Как будто будет лучше, если ты в кровать напрудонишь, — хмыкнул Леденцов, усаживаясь подле его ног. Потёмкин раздвинул их пошире и освободил член из тусклых домашних штанов. Леденцов поднёс к нему тазик и смущённо отвернулся, дабы не видеть, как ёмкость наполняла мутная янтарная моча. Это был тот редкий случай, когда он готов был поблагодарить свой незрячий глаз за то, что тот закрывает ему обзор на правую половину мира. Ему вообще была очень неприятна эта ситуация с самого начала: он не привык видеть Потёмкина таким разбитым, видеть, как тот, кто всё время ухаживал за ним, сам теперь нуждался в уходе, и это ощущалось так неестественно, так нелепо, точно нарушился какой-то порядок мироздания. Но иного выбора у Леденцова не было: их шутки о том, что они совсем одни в Берёзовке, с каждым днём казались всё более похожими на правду, так что больше никто позаботиться о Потёмкине не мог. И Леденцов успокаивал себя тем, что если он всерьёз решил быть врачом, то ему нужно привыкать к подобным манипуляциям и не брезговать ими.       Когда Потёмкин закончил, он молча дал ему подтереться и пошёл выносить содержимое тазика. Потом принёс ему новый, с водичкой — чтобы он умылся, поставил его на стул, чтобы сильно не надо было наклоняться. Потёмкин стыдливо глянул на него, но всё же стал умываться под гнётом его настойчивого молчания. Леденцов прервал его только раз, спросив:       — А тебе бритву не нужно приносить?       — М?       — Или… — он прищурился. — Я смотрю, у тебя совсем на лице волосиков нет.       — Почему же, есть… Просто они светленькие и растут медленно; я только через день, а то и через два бреюсь, — Потёмкин постарался беззаботно улыбнуться, а Леденцов в ответ только понимающе промычал.       Потом он пошёл выливать этот тазик, и Потёмкин, которому показалось, что свежая вода его взбодрила, решил совсем подняться, хотя тело его всё ещё горело и не слушалось его. Придерживаясь за кровать, он привстал на ноги — и тут же перед глазами всё помутнело, и он резко плюхнулся назад. Кровать заскрипела, и на этот скрип Леденцов перепуганно вбежал в комнату.       — Не надо вставать! — он снова надавил ему на плечи. — Ложись.       — Сежк, ну мне уже не так плохо, — соврал Потёмкин. — Да и, потом, по дому ведь дел много…       Леденцов приложил холоднющую руку к его лбу и тут же одёрнул, словно коснулся раскалённой плиты, и обидчиво поджал губы и нахмурился.       — Ложись, — повторил он.       — Да это тебе просто кажется, Сежк, — не унимался Потёмкин. — У тебя руки замёрзли, вот из-за разницы температур так и получается…       — Да ляжешь ты или нет! — прикрикнул Леденцов с некой отчаянно-умоляющей интонацией, и Потёмкин, вздрогнув, поспешил послушно забраться обратно под одеяло. Тело его слабо и неуклюже переваливалось, всем видом выдавая его ложь о том, будто ему стало лучше. Он непроизвольно тяжело вздохнул и уставился в потолок. Леденцов потупил взгляд, смущённый тем, что опять сорвался на крик, и снова присел около кровати, положив локти на неё.       — Вадимушка… — забубнил он неразборчиво. — Ты не… Я ведь просто… пытаюсь… ну… Тебе ведь правда… не надо…       Потёмкин молчал.       — Тебе ведь правда… плохо?       Потёмкин медленно закрыл глаза.       — Почему ты никогда не скажешь о том, что тебе плохо?       Потёмкин продолжал молчать, и Леденцов, очень не любивший, когда ему приходилось долго достукиваться, снова дёрнулся и насупился, будто ёжик, свернувшийся в колючий клубочек.       — Вот ты всё время так! Про меня всё до мельчайших, блин, подробностей, выведываешь, а сам… да если у тебя там хоть апокалипсис случится, ты всё равно молчать будешь! И говорить, что всё хорошо, хотя даже мне видно, что нифига там не хорошо! А ты… ты мне совсем не доверяешь, — он отвернулся, и Потёмкин разомкнул виноватые глазки.       — Сежка, ты что… Я очень тебе доверяю, — слабо просипел он, явно желая подкинуть голосок ещё выше, сделать его прямо восклицательным, но тяжесть в теле, и в горле в том числе, не позволяла ему этого.       — Что-то незаметно.       — Ну, прости меня, Сежка… Мне правда очень стыдно. Я… еле заснул, я всю ночь думал… Прости, — Потёмкин приподнял бровки. — Я очень хотел, чтобы ты поехал со мной, чтобы ты развеялся, чтобы перестал бояться расстояний… А тебе вместо этого приходится нытьё моё слушать… Мне очень стыдно за вчера, прости, я тебя, наверное, очень напугал, но я не знаю, правда, что со мной так… Прости, что тебе приходится… чёрт… — он легонько всхлипнул. — Ходить за мной как за больным, я же вижу, тебе это неприятно…       — Это… так видно? — расстроенно повернулся к нему Леденцов.       — То есть?       — Ну да, мне было бы глупо надеяться, что у меня получится как у тебя, — Леденцов зарылся в сложенные руки, и Потёмкин понял вдруг, какую глупость сказанул ему только что.       — Сежка, — он с силой извлёк из-под одеяла руку и погладил его по голове. — Ну, что ты… У тебя хорошо получается, правда.       — Так хорошо, что неприятно?!       — Нет, не так… Сежка. Я понял, я только сейчас понял. Ты очень добрый и светлый человечек, и то, что ты стараешься ради меня, — это очень хорошо. Но мне… мне тяжело очень это принять, но не потому что это делаешь ты, не потому что ты делаешь это плохо, а потому что… потому что ты прав. Я никогда не признаюсь, что мне плохо.       Леденцов приподнял лицо и улёгся щёчкой на локоть.       — Мне очень хочется заботиться о тебе так же, как ты обо мне, — кротко произнёс он. — Просто я не знаю, как, я ведь никогда такого не делал. И я очень переживаю, что у меня плохо выходит, а когда ты отказываешься… — он вздохнул, не договорив, но Потёмкин и без того понял его.       — Сежка, я отказываюсь не от твоей помощи, а от помощи вообще… Любой, понимаешь, любой человек… Мне очень трудно её принимать, меня прямо изнутри скрести начинает, что я сам должен был всё сделать. Прости. Я совсем не хотел тебя обижать.       — Просто, если мы договорились дружить, то, я думаю, я тоже должен знать о твоих проблемах. А иначе как я научусь помогать тебе, если ты не даёшь…       — Ну, хорошо, хорошо, Сежка! — у Потёмкина даже сквозь жар и слабость получилось просиять и широко улыбнуться. — Давай мы с тобой вместе будем учиться. Я буду учиться честности, а ты — заботе. И вместе у нас всё обязательно получится!       Леденцов легонько, вкрадчиво приподнял уголки губ.       — Тогда ты… сегодня должен весь день отдыхать и не нагружать себя работой.       — Хорошо! Я буду отдыхать!       — Тогда скажи мне, что я должен по дому сделать.       — Уф-ф… — Потёмкин глянул в потолок. — Ну, сначала, наверное, растопить заново печку, а то она уже остыла.       — Ты… подробно расскажи тогда, как это делать.       — А! Это тебе нужно пойти в сарайчик, взять там дрова… Они большие, штучек шесть хватит, я думаю, ты донесёшь. Засунешь их вон туда, за чёрную дверцу. А потом возьми какую-нибудь бумажку и спички с кухни, положи её к дровам и подожги…

***

      Леденцов жадно и с небывалым рвением принялся за незнакомую ему доселе работу. У него должно было всё получиться — ради Потёмкина, ради того, чтобы этот неугомонный лучик перестал бегать солнечным зайчиком по дому, появляясь то в одном месте, то в другом, а лёг наконец на ровную поверхность и продолжил светить так же ярко, но уже тихо и умиротворённо. Ко многому Леденцов действительно смог быстро приноровиться — однако было всё ещё одно важнейшее занятие, пугавшее его до смерти. Готовка. Он понимал, что Потёмкину нужны были силы, чтобы справиться с лихорадкой, — однако, как назло, именно сегодня закончилось всё, что особых кулинарных модификаций над собой не требовало. На завтрак, случившийся только к полудню, Леденцов ещё как-то смог сварганить им гастрономический шедевр из своего детства: остатки творога с остатками молока и сахаром, с парой ломтей хлеба вприкуску. Но всё равно, требовалось что-то более значительное, более сытное, а его пугал уже сам вид плиты и сырых продуктов. Он боялся, что сейчас угробит кучу времени, а в итоге где-то там что-то там недосмотрит и всё испортит. Потому хорошо было бы, конечно, чтобы к вечеру Потёмкин как-нибудь оправился бы и сумел доковылять до кухни. Да Леденцов был готов сам всю кухню перетащить к его кровати, чтоб ему не надо было напрягаться, но что толку было бы от этого… Потёмкин всё так же горел, его всё так же мутило, и Леденцов не знал уже, что из своей аптечки ему предложить. Очередной замер градусником выдал неутешительные сорок. Леденцов стряхнул его с такой силой, будто всё своё слёзное отчаяние поместил в этот взмах рукой, и закопал градусник поглубже, подумав, что всё, не хочет он больше его доставать, — и вдруг наткнулся на ленточку шприцов на самом дне аптечки.       — Я… — сказал он нерешительно. — Я могу попробовать сделать тебе укол.       — А? — Потёмкин перевёл на него затуманенный взгляд. Господи, он сам сейчас казался разогретой до адовых температур печкой — или тестом, что томится в ней.       — Ну, я себе делал такой, когда меня после Белореченого вот так же под вечер ёбнуло, — Леденцов стал рыться в аптечке в поиске нужных реагентов. — Мне тогда помогло. Я, конечно, не уверен, но попробую сейчас пропорции вспомнить…       — Делай, Сежка, делай, — закивал Потёмкин, готовый уже на всё, лишь бы это разморившее его состояние отступило.       — А ты не знаешь примерно, сколько ты весишь?       — М… где-то семьдесят пять, наверное.       — Угу, — Леденцов, силясь изобразить знание дела, высчитал что-то в телефонном калькуляторе и принялся откупоривать ампулы и поочерёдно набирать в шприц их содержимое, постоянно протирая всё спиртовыми салфетками.       — Ты… поворачивайся пока, — промолвил он между делом, неотрывно глядя на шприц.       — Куда? — не понял Потёмкин.       — Ну… внутримышечный укол же… делается в ягодичную мышцу.       — А… — Потёмкина вдруг ни с того ни с сего тронуло смущение — наверное, передалось от Леденцова, который настойчиво от него отворачивался и лепетал что-то, пытаясь разрядить атмосферу:       — Можно, конечно, вроде бы в бедро, но я не уверен… куда там именно надо колоть… я просто… на ягодичной именно пробовал… ну и… они же у тебя хорошо развиты, то есть… ой…       Леденцов совсем замялся, поняв, что ляпнул лишнего, — и совершенно умилил Потёмкина, который при виде этого скукоженного, смутившегося комочка мгновенно растаял и ловко перекувыркнулся на живот, приспустив штаны.       — М… ты только… отвернись лучше, а то вдруг я что…       — Хорошо, Сежк, — Потёмкин обхватил руками подушку и уткнулся в неё лицом.       Леденцов уселся поудобнее рядом, чтобы смотреть на него точно сверху, извлёк очередную спиртовую салфетку и приблизил руку к его правой ягодице. Ну точно как то тесто, что они на днях замешивали, — круглая, вздувшаяся, только уж очень сильно разрумяненная. Леденцов осторожно, превозмогая стеснение, вычертил салфеткой на ней крест, и Потёмкин слегка напрягся от холодных и сыроватых прикосновений.       — Ты… расслабь, — медленно проговорил Леденцов. — Надо расслабить, а то плохо выйдет…       Он протёр верхний правый сегмент ещё раз, уже тщательнее, отложил салфетки и взялся за шприц. Много раз ему пришлось поднести его к намеченному месту укола, прежде чем вонзить: руки предательски дрожали, он щурился и проклинал себя за то, что ему приходилось ещё и рассматривать это сдобное возвышение со всех сторон, чтобы разместить шприц точно перпендикулярно, а Потёмкин то и дело дёргался, ощущая редкие, неловкие покалывания.       — Так, — выдавил из себя Леденцов, стараясь успокоить больше даже, кажется, себя. — Расслабься. Сейчас комарик укусит.       Он зажмурился и погрузил иглу в мягкую, воздушную кожу. Потёмкин ойкнул и всё-таки снова напрягся, но легонько, не настолько, чтобы это помешало делу.       — Не больно? — спросил Леденцов, продевая иглу глубже.       — Нет!       — Точно? Никакой резкой боли не было? Не онемело ничего?       — Нет-нет, всё хорошо, Сежка!       Игла упёрлась кончиком в жёсткую материю. Мышца. Ну да, пора бы уже — шприц и так углубился уже в попу по самый наконечник. Леденцов медленно и как-то отрешённо стал опускать поршень. Он очень старался смотреть на это как на обыкновенную медицинскую манипуляцию, и, делай он её кому-нибудь другому, он, вероятно, не волновался бы так. Но в этот момент он чувствовал себя слишком ответственным, да ещё и за состояние своего единственного друга, и тень этого груза падала на его помрачневшее лицо, и тяжесть выдавалась периодическим невнятным пыхтением. Наконец лекарство было введено — и Леденцов, придержав место укола ватным диском, извлёк шприц. Несколько кровиночек окропили нежную безволосую кожу, и он поспешил утереть их ваткой.       — Ну, всё… я тебе только чуть-чуть сосудик, видимо, задел, но это пройдёт…       — Да? А я и не почувствовал! — Потёмкин весело развернул лицо к нему, и отёкшую голову на мгновенье сковала шумящая муть от смены положения. — Всё равно, ты такой умничка, Сежка!       — А-ага, — Леденцов натянул ему обратно штаны и принялся убирать все медицинские отходы. — Можешь переворачиваться.

***

      Леденцов долго сидел ещё подле кровати — и учился заботе, перебирая рукой кудряшки Потёмкина. Правда, с его костлявыми пальцами это было похоже скорее на то, как будто грабли дербанили пышные стога сена. Хотя Потёмкин улыбался — сладко, мечтательно, не отрывая взгляда от тихой и сосредоточенной мордашки Леденцова.       — Давай ещё раз померим? — предложил тот часа через полтора после укола.       — Давай, — Потёмкин повернулся на спину, готовясь в очередной раз за день засовывать градусник под мышку.       Он выдал тридцать восемь — и Леденцов наконец облегчённо улыбнулся. Лихорадка начала отпускать Потёмкина, и тот, узнав, что температура его понизилась, правда почувствовал себя как-то живее и даже попытался встать. Тело, однако, всё ещё валилось болезненно вниз, а вдобавок к этому ещё и затянуло и заурчало внутри живота. Леденцов тоже хотел уже есть, но виду особо не подавал, беспокоясь больше за Потёмкина. Такой досадный замкнутый круг получался: сам он ничего приготовить не мог, только ждать, пока оклемается Потёмкин, но и Потёмкин не мог полностью оклематься, ничего не поев.       — Слушай, Вадимушка… — предложил он вдруг, хотя сам побаивался своего предложения. — Если тебе лучше… может, я до магазина мог бы сбегать?       — А ты сможешь, Сежка? — тот напряжённо захлопал глазками. — Помнишь, где он?       — Ну, примерно да… От нашего участка вперёд и потом долго-долго направо, верно?       — Вот то меня и пугает, что долго-долго.       — Да я… дойду, — Леденцова, признаться, это тоже сильно пугало, но он чувствовал, что обязан был перетерпеть это: Потёмкин ради него терпел, поди, кратно больше!       — У нас совсем ничего такого не осталось?       Леденцов отлучился на кухню ещё раз. Вот что за небывалый экстрасенсорный дар был у Потёмкина! На столе, спрятавшись за посудой, обнаружились две краюшки батона, которые Потёмкин срезал, чтобы потом покрошить их птичкам. Извините, пернатые, но братьям вашим старшим они сейчас нужнее; а вы в случае чего можете поклевать промёрзшую рябину…       Леденцов сварганил быстренько чай: с кипячением воды проблем не было, её ведь нельзя было перекипятить — и вернулся с ним и с хлебушком в комнату.       — Вот, я ж говорил, что у нас ещё кое-что осталось! — Потёмкин сумел присесть на кровать. — Как раз две: тебе и мне.       — Да они маленькие, ты не наешься. Ты обе бери тогда.       — А тебе перед дорогой подкрепиться надо, ты что!       — Ну… ладно. А хочешь, я мёд ещё принесу?       — Давай!       Кое-как они насытились хлебом с мёдом, и Леденцов стал собираться в соседний посёлок. У кровати Потёмкина он оставил свой бидончик с водой и блистер жаропонижающих таблеток — на всякий случай, если температура продолжит держаться — и тронулся в путь. Прямо из-под его носа умчала электричка, но он расписания их не знал и не надеялся на неё успеть, так что погоревал совсем немного и пошёл пешком. Уже начинало понемногу смеркаться: над западной стороной горизонта догорала розовая дымка, а на потемневшем небосводе мерцали первые звёзды. Автомобили, встречавшиеся ему по пути, включили уже фары, и это было очень кстати, так как дорожные фонари тут стояли как-то редко и пока что не зажигались. Только когда Леденцов добрёл до станции, её осветило пронзительной синеватой белизной, а на кирпичной коробке магазина замигала гирлянда. Леденцов всмотрелся внутрь: ёперный театр… Видимо, с той элки здесь сошло много народу, и тётя Даша — если там работала, конечно, она — до сих пор не успевала их всех обслужить. Леденцову было уже очень холодно, ноги его совсем задубели, но он не решился сразу зайти и притаился за углом, украдкой поглядывая в светящееся окно и дожидаясь, когда посетителей станет меньше. Солнце меж тем совсем уже скрылось за чёрным силуэтом станции… Как же здесь было неуютно и непривычно! Сновавшие туда-сюда люди ощущались какими-то уродливыми декорациями; от них в воздух поднимался морозный пар, сигаретный дым и какие-то чересчур громкие бессмысленные разговоры. Леденцов тоже был бы не прочь закурить, да страшно было отморозить пальцы… Очень захотелось домой. Обратно, к Потёмкину, к его доброй улыбке…       Наверное, только внезапное воспоминание о Потёмкине всё же заставило его наконец зайти в магазин. Очередь из трёх человек — и те озирались на него как-то подозрительно, ну, это было ожидаемо, они же видели этого зашуганного мальчонку впервые в своём посёлке… А тётя Даша его узнала — ещё бы было не узнать человека с одним белым глазом! Такое, как увидишь, на всю жизнь запомнишь.       — Подходи, зверёк, — усмехнулась она, рассчитываясь с каким-то мужчиной, взявшим много сушёной рыбы к пиву.       — Здравствуйте, — он тихо подошёл к прилавку и застыл.       — Ну? Чего тебе? Ты сегодня один, без Вадима?       — Вадим просто… — запинаясь от холода и от смущения, пробормотал Леденцов, глядя вслед уходившему мужику. — Он… заболел немного, вернее, сильно… Жар у него. Лихорадка.       — Ну так и у меня тут не аптека, — развела руками тётя Даша.       — Да нет… У меня самого всё есть, я ему вроде температуру сбил, я не за этим… чёрт. Извините, — он протёр варежками лицо. — Ему поесть что-то надо, понимаете? Полноценное. А у нас дома одна картошка сырая, я её готовить не умею, а он не может, потому что ему плохо.       — О-о-о… — протянула насмешливо тётя Даша. — Понятно. И что же вы, мужчины, так к домашнему быту-то не приспособлены…       — Неправда, Вадим очень приспособлен.       — Так! Ну и что же мне тебе дать? Он тебе список надиктовал там, поди, да?       — Нет, — Леденцов мотнул головой. А правда, как это он так быстро ушёл, даже не уточнив у Потёмкина, что он хочет? — Но… нам бы что-нибудь такое, что готовить не надо.       Тётя Даша забарабанила полными пальцами по прилавку.       — И то, что ты сможешь унести? — ухмыльнулась она. Леденцов ещё больше замялся: он и санки с собою взять забыл, только рюкзачок свой школьный… Ну и, да, по нему видно было, что он тощий и слабый, что много он на себе донести не сможет.       — Слушай, — она отошла от кассы в сторону. — Иди сюда. За мной.       Леденцов послушно засеменил за ней, и она отвела его в свою каморку, где отдыхала между покупателями, — со старым диваном, разогретым обогревателем, тумбочкой с микроволновкой и чайником, кучей журналов, газет, кроссвордов…       — Ты посидишь со мной полчасика до закрытия, хорошо? — предложила тётя Даша. — Бухгалтерию за меня поведёшь. Я сейчас тебе пока сейчас чаю сделаю, ты хоть согреешься…       — А что мне делать надо будет? — спросил Леденцов, застыв в дверном проёме.       — Да ты проходи, садись, чего как неродной! Ты, Серёж, будешь записывать, кто мне сколько должен. А то они так и норовят как-нибудь невзначай меня попросить, чтоб я забыла, а мне нельзя, у меня всё должно быть записано!       Она угостила его крепким чёрным чаем и какими-то невкусными засохшими пряниками, но он не стал отказываться, ибо действительно сильно замёрз и проголодался.       — Ну что ты как неродной! — приговаривала тётя Даша. — Ты куртку хоть расстегни, шапку сними, ну! Кто ж так ест-то!       — Ну… мне холодно.       — Всё ещё холодно? Да у меня батарея тут на полную фигачит, не выдумывай!       Она даже придвинула обогреватель ближе к нему, и он наконец сдался и снял верхнюю одежду. Когда он стянул с головы шапку, тётя Даша закономерно ахнула.       — Батюшки! Это что это такое ты себе тут сотворил?       — Ну… покрасил просто, — пожал плечами Леденцов, кое-как прибрав растрепавшиеся волосы.       — Ну ты даёшь… Вот чудо-то, а! И что тебе, нравится?       — Нравится.       Тётя Даша только покачала головой. Леденцов всё ещё не понимал, то ли она издевалась над ним, то ли заботилась, то ли всё вместе — он терпел нахождение у неё только ради Потёмкина. Когда зазвенели стекляшки у двери, она велела Леденцову надеть шапку обратно и идти с ней. Так он проторчал у неё ещё минут сорок, сидя за кассой с тетрадочкой, деловито отмечая должников и собирая на себе недоумённые взгляды, а тётя Даша всем представляла его как друга Потёмкиных. Странно, он ведь дружил только с одним Потёмкиным… Меж делом она сказала ему, что они потом заглянут к ней домой, наберут гостинцев для Вадима, а какой-то сосед довезёт их до Берёзовки.       Итак, закрыв магазин, она повела его вглубь посёлка, через бугристые нечищеные дороги к голубым деревянным сталинкам. В вечерней мгле они выглядели совсем неприветливо: все двухэтажные, угловатые, с покосившимися крылечками и длиннющими сосульками, свисавшими если не до земли, то до окон первых этажей точно. А окна у них светились в основном жёлтым, в некоторых даже мигали тоненькие гирлянды, и фонари у подъездов были тоже масляно-жёлтые, совсем старые, державшиеся на честном слове. Тётя Даша с Леденцовым поднялись по скрипучей дощатой лесенке, и она впустила его внутрь подъезда погреться — впрочем, какого-либо намёка на тепло в этом узком мрачном коридорчике, ведущем к площадке с квартирными дверцами, не было. Он стоял отрешённо у стены, вдыхая ветхий деревянный запах, и мельком слышал голоса из квартиры тёти Даши. В основном это были крики, а один был такой до мерзости неприятный, невнятный, балансировавший между мужским и женским…       Тётя Даша, однако, вернулась как ни в чём не бывало, с двумя громоздкими сумками в руках.       — Положите мне что-нибудь, — сказал Леденцов, но она только усмехнулась:       — Да ладно, дотащу! К тому же, нас Митька подбросит.       Они вышли из подъезда, и тётя Даша высмотрела вдали и окликнула этого самого Митьку — здорового мужика в шапке-ушанке, направлявшегося к тому же дому.       — Митьк! Ты сейчас к Лариске через Берёзовку поедешь?       — Дашуль!.. Ну, а как ж ещё-то!       — Подбросишь, а? Меня вот тут с мальчиком.       Его большая, грозная фигура склонилась над перепуганным Леденцовым.       — Опа-на… — глаза его округлились.       — Здравствуйте, — по возможности нейтрально вымолвил Леденцов.       — Ну, здравствуй! Я, так сказать, Дмитрий Сергеевич, — он протянул ему большую руку без перчатки. — А тебя как звать?       — Серёжа, — он нерешительно пожал её своей крохотной ручонкой в чёрной варежке.       — Серёжа… Ну, давайте тогда, сейчас, я машину прогрею!       Он взял сумки у тёти Даши и отправился к припаркованному у дома старенькому автомобилю.       — У него жена в другом селе работает, и он, как сам заканчивает, ездит её забирать, — объяснила тётя Даша. — А сейчас у него самого выходные, а она там медсестра, им же днями напролёт трудиться надо, хоть праздники, хоть не праздники.       Леденцов понимающе промычал и как-то инстинктивно достал из кармана сижки, но, как только открыл пачку, опомнился и закрыл её.       — Извините.       — О, а у тебя есть? Поделишься? — спросила вдруг тётя Даша.       — А… да, берите, конечно.       К желтушным огонькам подъездов прибавились ещё два маленьких, источавших сизый дым в окутавшую посёлок вечернюю тьму.       — А вам точно не тяжело будет к нам съездить? — уточнил зачем-то Леденцов.       — Да ты что; мне ж за милую душу отсюда вырваться.       — А обратно вы как?       — На последней электричке, — выдохнула тётя Даша и внезапно позволила себе небольшое откровение. — У меня ж просто, сам видишь, чёрт-те что дома творится. Сестра на наркоту подсела, ноет теперь, что ноги гниют у неё, мать вокруг неё носится, как умалишённая… А сейчас, как праздники, так всё у них… отмечают с размахом… Я даже жалею иногда, что у меня магазин так рано закрывается. Будь моя воля, круглосуточно сидела б там и не выходила. А что! У нас тут много у каких электричек ночью стоянка, хоть контролёры с машинистами заходили бы…       Леденцов участливо молчал. Вскоре Дмитрий Сергеевич помахал им рукой, приглашая в машину. Леденцов пристроился на заднем сиденье, возле сумок, и всю дорогу слушал болтовню тёти Даши с Митькой: она упомянула, что Серёжа — это друг Вадима, а какого Вадима, ну, того Вадима, который Федькин сын, помнишь, он ж вот только летом к нам приезжал… И они кинулись вспоминать: и какой Федька был человечище, и как скоропостижно и нелепо помер, и как Танька его не смогла его уберечь, не ценила, а ей такой мужик достался, что золото, а не мужик… Леденцов смотрел на проносившиеся в окне домики со светящимися окошками, и вдруг все они показались ему такими несчастными. И тётя Даша, бегущая из дому при любой возможности, и Дмитрий Сергеевич с женой, работающей в период всеобщего пьяного веселья, и Фёдор Сергеевич, утонувший у деревянного пирса, и Вадим, погнавшийся за его фантомной рукой и слёгший от этого с истерикой и лихорадкой, и сам он, Серёжа Леденцов, вечно испуганный больной мальчик, волей какого-то неведомого случая занесённый в переплетение их судеб в пермской глубинке.
3 Нравится 0 Отзывы 1 В сборник