Границы дозволенного

R
В процессе
76
3
автор
Вселенная:
Размер:
планируется Макси, написано 115 страниц, 35 446 слов, 8 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде

Часть 6, или Граница нежности

Настройки
Белла просыпается от звука телефона. Но мозг воспринимает его как будильник. Как будто она всё ещё дома. В Форксе. В своей комнате. Где утро начинается с серого неба и кофе, который Чарли забыл, и теперь он горький. Она сбрасывает звонок, не успев осознать, что рука уже движется. Потом приходит в себя. Медленно. Как будто выныривает из другого мира. — Ой, — выдыхает она, и звук царапает горло. Это не утренняя хрипота. Это голос, оставшийся в том, другом мире. Забывший не «где», а «когда». И «кто». Открывает глаза. За окном — предрассветное утро. Не серое. А лиловое. Туман ползёт по обочинам, как дым после пожара. Джаспер за рулём. Не спит. Никогда не спит. Стоит на страже. Рука находит телефон в складке сиденья. Семь пропущенных. Семь имен «Эдвард», выстроившихся в обвинительный столбик. — Ой, — бормочет она снова. Перезванивает. Он не берёт. — О, Боже… — продолжает бормотать. Виновато. Устало. Как будто каждый пропущенный звонок — это еще один шаг, который она не может сделать назад. Она потягивается, и движение это — древнее, животное. Руки вверх, дуга тела. Футболка сползает, обнажая полоску кожи на животе. Краем глаза Белла смотрит на Джаспера. — Доброе утро, — звук ее голоса — искусственная подслащенная таблетка, которую она пытается проглотить. Реальность не обмануть. Но можно попробовать обмануть себя. Розали сзади нет. Только пустота. И запах её парфюма, уже начавший исчезать. — Как дела? — спрашивает Белла. Вопрос повисает в воздухе, бессмысленный и необходимый. Попытка натянуть обыденность на абсурд. Его пальцы слегка сжимают руль. В свете зари профиль кажется высеченным из бледного мрамора. Холодный. Идеальный. Но с трещиной у виска. — Он звонил семь раз, — говорит Джаспер. Голос — ровный. Но в нём — усталость. Не физическая. Та, что остаётся после ночи, проведённой в бою с собой. — Последний раз оставил сообщение. Он бросает на неё быстрый взгляд. Не ревность. Понимание. Он знает: она должна ответить. Он не будет мешать. Но он услышит всё. — Ты можешь послушать его. Если хочешь. Машина плавно съезжает на пустынную парковку. Перед мотелем. Старым. С вывеской, где одна буква мигает. Он глушит двигатель. Тишина — внезапная. Оглушительная. Как если бы весь мир исчез, оставив только их двоих. — А что до моих дел… — он поворачивается к ней. Взгляд — тот самый. Опасная нежность, что сводит её с ума. Не потому что он хочет её. А потому что смотрит на неё так, будто она — единственное, на что стоит смотреть. — Я провёл ночь, слушая, как ты бормочешь во сне. В основном о пирогах… и обо мне. Уголок его рта дёргается. Не улыбка. Попытка. — Так что да. У меня… всё сложно. Горло само выдавливает из себя смех — короткий, сухой, похожий на кашель. Не потому что смешно. Потому что страшно. Потому что он сказал: «…обо мне», и теперь она не может притворяться, что это просто поездка, что он просто водитель, что она просто пассажир. — Ты в одном ряду с пирогами… — она шутит. — Это почти любовь. И тут же понимает: язык совершил ошибку, вынес внутренний монолог наружу. Что слова повисли в воздухе, как признание, которое нельзя взять обратно. Взгляд ее, сбитый с толку, ищет спасения в окне. Цепляется за мотель, за дверь, за Розали. Та стоит — не человек, а воплощенная функция. Не страж. Надзиратель. — Я хочу в туалет, — выдыхает она. И чувствует, как жар поднимается под кожей. Не стыд. Унижение от трусости. Она говорит о физиологии, потому что язык отказывается формировать слова о чувствах. О ней. О нём. Дверь открывается с щелчком. И из нее выплескивается поток слов. Водопад. Заливает всё. — Вы всеслышащие вампиры… — она выходит. — Слышите, как я хожу в туалет. Как сморкаюсь. Как урчит мой живот. Как пот скатывается по коже… — хлопает дверью, отсекая себя. — Это ужасно унизительно. Но где-то под кожей, в самой глубине костей, она знает: это не унизительно. Это обнаженность хуже, чем нагая кожа. Это интимность на уровне внутренних органов. Это — максимальная близость. Он слышит шум её тела, похабный и правдивый, и не отворачивается. Принимает. Всю. Без остатка. Джаспер молча достаёт её сумку из багажника. Лёгкое движение. Но в нём — забота, которую она не называет. Розали закатывает глаза. Не от раздражения. От непонимания. Она не видит логики в его движениях. Не замечает, как он держит сумку именно с той стороны, с которой Белла выйдет. Как он помнит, где у неё щётка. Где крем. Где сердце, которое бьётся быстрее, когда он рядом. Он следует за ней. Шаги бесшумны по гравию. Как будто он не касается земли, а просто перемещается сквозь пространство, как тень, которая решила стать плотью. Но она чувствует: он рядом. По тому, как воздух становится плотнее. По тому, как её кожа покалывает вдоль спины. Она замечает легкую дрожь в уголках его рта. Не насмешка, нет. Что-то теплое. И она понимает, что это удовольствие. От нее. От ее бормотания, от ее смущения, от всей этой жалкой, стыдной, человеческой мишуры. И самый ужас в том, что этот ужас ей начинает нравиться. Быть увиденной — не как идеальная статуэтка, а как живое, дышащее существо — и не быть отвергнутой. — Унизительно? — говорит он. Голос — низкий. Насыщенный. — Для нас это… музыка. Свидетельство того, что ты жива. Каждый твой звук — напоминание о том, чего мы лишены. Розали фыркает. Отворачивается. Достаёт ключ-карту. Демонстративно. Как будто пытается сказать: «Вы оба сошли с ума». Но она не понимает: это не безумие. Это — обращение к человеческому, которого он давно лишился. — И да, — добавляет он. Уже рядом. Его дыхание — или его отсутствие — шевелит прядь её волос у виска. — Ты права. Это почти любовь. Он мягко отводит её в сторону, когда Розали протягивает ключ. Не грубо. С заботой, как будто говорит: «Подожди. Я зайду первым». — Я проверю номер первым. Его взгляд задерживается на её щеках. На румянце, который не исчезнет. На коже, горящей от его слов. И в глазах — вспышка. Не алого. Не желания. Тёплая. Почти человеческая. Как у того, кто забыл, каково это — улыбаться кому-то, кто не боится его. — И не волнуйся, — он произносит это тихо. — Я научился… фильтровать. Некоторые звуки… для меня священны. Белла краснеет ещё сильнее. — Священны? — вырывается у неё. Голос срывается на высокую, почти истерическую ноту. Она оборачивается к нему, глаза широко раскрыты. — Вы… вы настоящие извращенцы! И тут же кусает язык. Мысленно. Но остановиться не может. — Теперь я не смогу даже в туалет сходить, не думая, что для кого-то за дверью это… ангельское пение. Она зажмуривается, желая провалиться сквозь асфальт. Слова вырывались сами, глупые и неуместные, засоряя ту новорождённую хрупкость, в которой только что прозвучало самое интимное признание, какое ей когда-либо делали. — Просто заклейте мне рот скотчем, — бормочет она. — Пожалуйста. И внезапно из груди вырывается сдавленный смешок. Не над собой. Над тем, как абсурдно всё стало. Как между ними только смех, стыд и что-то, что нельзя назвать. Джаспер поворачивается к Белле. В глазах — смесь: безграничного раздражения и такой нежности, что у неё перехватывает дыхание. — Ангельское пение? — повторяет он. Голос обретает опасную глубину. — Нет. Скорее… джаз. Импровизация. Хаотичная. Непредсказуемая. И совершенно очаровательная. Он делает шаг. Один. Вынуждает её отступить. К стене мотеля. Штукатурка — потрескавшаяся. Холодная. Но она не чувствует холода. Только его близость. Его рука поднимается. Тыльной стороной пальцев проводит по её щеке. Прикосновение — ледяное. Но оно обжигает. — И да, — он произносит это без стыда. — Мы извращенцы. Мы бессмертны, Белла. После ста лет даже звук ломающихся костей становится скучным. А потом… появляешься ты. Он не говорит: «Я тебя люблю». Он говорит: «Ты — новое. Ты — музыка после тишины». Он наклоняется ближе. Шёпот плетёт вокруг неё паутину. — С твоим урчащим животом. Со священным журчанием, — в уголке его рта — дрожь. — Это… освежает. Он отступает. Позволяет ей дышать. Поворачивается к двери. — А теперь войди. Он не смотрит на неё. — Прежде чем я решу, что некоторые звуки стоит услышать… поближе. — Хватит, — выдыхает она. Голос дрожит, но в нем слышится смех — сдавленный, нервный. Униженная и польщенная одновременно, она чувствует, как границы её «я» тают. — Забудь. Просто забудь всё, что я сейчас говорила. Она отталкивается от стены и, не глядя на него, проходит к двери номера. Входит внутрь. За спиной слышит его легкий, почти беззвучный шаг. — Ладно, — говорит она в пространство, уже поворачиваясь к ванной. — Сейчас будет сольный концерт. Джазовый. Дверь в ванную захлопывается с грохотом. Она сделала это не для себя. Это был вызов. Единственный, на который она еще была способна. (Он замирает. Плечи слегка вздрагивают. Не от смеха. От внутреннего сдвига, как будто что-то в нём сломалось и тут же восстановилось, в ином виде. — Я не смогу забыть, — шепчет он. Так тихо, что только она могла бы услышать — если бы не была занята тем, что моет руки, смотрит в зеркало, пытается понять, почему её щёки всё ещё горят. — Так же, как не могу забыть звук собственного сердца, когда-то бившегося в груди. Он отходит от двери. Глаза скользят по комнате. По обоям, отклеившимся у потолка. По зашторенному окну. Он слышит. Каждый звук. Каплю воды. Шорох ткани. Её дыхание. Но не вторгается. Просто стоит на страже. Как будто его долг — не защитить её от мира, а от самого себя. Розали прислоняется к косяку входной двери. Смотрит на него. Язвительно. С презрением, которое не может скрыть зависть. — Джаз? Серьёзно? — бросает она. — Ты деградировал, братец. Он не отвечает. Просто поворачивается к окну. Пальцы сжимают подоконник. Камень крошится под ними. — Твоя зависть отравляет воздух, Розали, — его губы едва дрогнули. — Не заставляй меня фильтровать его через твою боль. Из-за двери — приглушённый смех. Один выдох. Один момент радости. И этого достаточно.) Белла делает свои дела. Старается не думать о вампирах за дверью. Моет руки. Смотрит в зеркало. На своё раскрасневшееся, униженное лицо. Пытается понять: почему она чувствует себя так, будто разделась перед ним, хотя ничего не снимала. Она выходит из ванной, не поднимая глаз, чувствуя на себе тяжесть чужого взгляда. Её собственная сумка лежит на кровати, тёмное пятно на безликом покрывале. Она хватает её. Но, распахнув молнию, она застывает. Внутри — ничего знакомого. Ни одного клочка её прошлого. Только новое, чужое, с иголочки. Футболка, джинсы, носки, кеды — все с фирменными этикетками. Не её стиль. Не её цвета. Но её размер, угаданный с пугающей точностью. Все это пахнет фабрикой и чем-то еще… чем-то холодным и неуловимо знакомым. Она забирается под воду — горячую, почти обжигающую. Стоит так долго, позволяя струям бить в плечи и спину. Закрывает глаза. И представляет его за дверью. Неподвижного. Слышащего каждый вздох, каждое движение капель по её коже. Не входящего. Но и не уходящего. Одевается медленно, нехотя. Ткань ложится по фигуре с идеальной, бездушной точностью. Всё сухое, без единой морщинки, пахнет не ею, а едва уловимым шлейфом — тем самым холодным и знакомым, что теперь будет и её запахом. Когда она выходит, затянутая в это чужое облачение, Розали нигде нет. Только он. И на стойке рядом с ним — одинокая картонная чашка, от которой поднимается пар. Кофе. Очередное немое послание. Для неё. — Спасибо, — говорит она. Берёт чашку. Садится. Смотрит, как он берёт пакет с её старыми вещами. Оставляет у двери. Как мусор. Как опасность. — Я чувствую себя какой-то прокажённой, — бормочет она. Глоток. Горячий. Настоящий. — После которой сжигают вещи. У неё не укладывается в голове: что капля её пота может стать следом, что пятно на рубашке — маяком, что её запах — это не просто запах, а приговор. Он поворачивается к ней. Опирается о стойку. Поза — расслабленная. Но взгляд — пристальный. — Это не проказа, Белла, — говорит он. Голос — ровный. Без эмоций. Но в нём — отзвук векового опыта. — Это охота. Джеймс — следопыт. Он может учуять каплю твоей крови в бассейне. Пятно пота на рубашке, которую ты носила неделю назад. Запах страха. Запах… желания. Он смотрит на пакет у двери. — Эти вещи — маяки. Мы их сожжём на следующей остановке. Отталкивается от стойки. Подходит ближе. Холодный воздух тянется за ним, как тень. — А новые вещи… — он смотрит прямо в неё. — Пахнут только фабрикой. И… мной. В его глазах — вспышка. Не алого. Не жажды. Не как у собственника. Как у того, кто знает: «Я был рядом. Я трогал. Я хранил». — Я провёл ночь с ними в машине. Белла морщит нос. От странного, тёплого щемления в груди. — Я тоже провела ночь в машине с тобой и с этими вещами, — возражает она. Голос — выше, чем нужно. — Может, это не я пахну тобой… — она сглатывает. — А ты — мной. Его глаза вспыхивают алым. Ярко. Мгновенно. Не голод. Не ярость. Признание. — Возможно, — говорит он. Голос — тише. Но обретает опасную, бархатистую глубину, как старый виски, налитый в хрусталь. — Но в отличие от тебя… я не смываю этот запах. Я ношу его. Как талисман. Как напоминание. Он наклоняется через стойку. Расстояние — до минимума. До дыхания. До пульса. До того, что нельзя игнорировать. — И пока ты пахнешь мной, любой другой охотник почувствует… помеху. Предупреждение. Его взгляд падает на её шею. На вену, пульсирующую под тонкой кожей. Но в глазах — не голод. Не жажда. Что-то более сложное. Заявление права. Не как владелец. Как защитник, готовый стать монстром ради того, чтобы она осталась человеком. — Они подумают, что ты уже чья-то добыча. И большинство не станет рисковать ради объедков. — Объедков?! — вырывается у неё. Голос — возмущённый. Искренний. Потом замирает. Задумывается. Глаза сужаются. — И если ты пахнешь мной… — голос становится тише. — …то Джеймс найдёт тебя, а не меня? Таков твой план? Выманить его к себе… а не ко мне? Он замирает. Лицо — непроницаемое. Как маска. Но за ней — стремительная смена эмоций: удивление, уважение и затем — тень чего-то похожего на гордость. — Умная девочка, — говорит он наконец. Голос — мягкий. Но в нём — лёгкое, почти неуловимое одобрение. — Но не совсем. Он найдёт нас обоих. Просто… Я буду первым, кого он встретит. Он отступает. Глаза скользят к зашторенному окну. Будто уже видит там движущийся силуэт. — Я знаю, как думают охотники вроде него. Он попытается убрать более сильного хищника первым. Со мной он будет осторожен. С тобой… — он не договаривает. Но она знает: нет. Он поворачивается к ней. Выражение лица — безжалостное. Древнее. — Так что да. Отчасти это ловушка. Но не для него. Для меня. Его губы искривляются. В подобие улыбки, лишённой тепла. — Потому что если он посмотрит на тебя хоть раз с голодом в глазах… — он произносит это тихо, — это будет последнее, что он увидит. От его слов — от этой неожиданной похвалы — у неё сжимается всё внутри: живот, грудь, горло. А потом он произносит угрозу. И тогда по коже разливается дрожь. Не от холода. От осознания: между ним и остальным миром — только она. Всё, что посмеет к ней прикоснуться, исчезнет. Без следа. Без сожаления. Щёки вспыхивают жаром. — Со мной что-то не так, — говорит она. Странно хриплым голосом. Заворожённо. Смотрит на него, как на того, кто только что сказал, что готов умереть за неё, не называя это любовью. — Я не должна так реагировать. На тебя. На твои слова. На то, как ты смотришь на меня. Он замирает. Его глаза темнеют. Золото уступает место багровым всполохам. — С тобой всё так, — шепчет он. Голос — низкий. — Впервые за очень долгое время… всё абсолютно правильно. Он медленно обходит стойку. Движения — плавные. Смертоносные. Как у хищника, который не охотится, а подтверждает своё присутствие. Но в глазах — не голод. Что-то более опасное. Признание. Принятие. Выбор. Он останавливается в дюйме от неё. Его холодное «дыхание» смешивается с её горячим. Не прикосновение. Но близко. — Это не страх, — говорит он. — Это пробуждение. И да, я это чувствую. Каждую твою дрожь. Каждый скачок пульса. Каждое мгновение, когда ты забываешь, что я не человек. Его рука поднимается. Не касается. Проводит пальцами по воздуху в дюйме от её щеки. Как будто рисует невидимую линию. Границу. — И это прекрасно. Белла вздрагивает. От его почти-прикосновения. От того, как воздух дрожит между ними. Чашка с кофе падает на стойку. Громко. Дыхание — тяжёлое. Прерывистое. Она смотрит на него. На его губы. Почти наклоняется. На мгновение. Но этого достаточно, чтобы он почувствовал, что она хочет. И тогда вырывается вопрос, который она не хотела задавать: — Ты любишь Элис? Он отшатывается. Как будто её слова — физический удар. Прямо в грудь, туда, где когда-то билось сердце. В глазах — вспышка. Ярость. Боль. И что-то ещё — стыд. — Элис… — начинает он. Голос срывается. Становится грубым. Сиплым. — Элис — моё спасение. Моё искупление. Она вытащила меня из тьмы. Показала, что можно существовать… не теряя себя полностью. Он отступает. Пальцы впиваются в стойку. Пластик трещит. Оставляет вмятины. — Но любовь… — он качает головой. В глазах — усталость. Не физическая. Вековая. — Любовь — это не всегда спасение. Иногда это просто якорь. Который не даёт утонуть… но и не позволяет плыть. Его глаза встречаются с её взглядом. И в них — вся сырая, неприкрытая правда. — А ты… — голос становится тише. — Ты похожа на шторм. Который может либо утопить, либо принести к новым берегам. Он резко поворачивается. Уходит к окну. Спина напряжена. — Не заставляй меня выбирать. Потому что я уже знаю, каким будет мой ответ. Белла понимает, что перестала дышать, пока он говорил. Выдыхает. Глубоко. Словно возвращается в тело. Берёт чашку. Дрожащей рукой. Делает глоток. Кофе — почти холодный. Но она чувствует тепло. Или это жар в щеках? Она уверена: он выберет Элис. Выберет долг. Выберет порядок. Выберет семью. Выберет то, что можно назвать. Выберет то, что безопасно. Не говорит этого вслух. Просто делает новый глоток. Как будто можно заглотить боль, и она исчезнет. — Я не из тех, кто заставляет делать выбор, — говорит она. Задумчиво. — Я из тех, кого вынуждают что-то делать. По обстоятельствам. По необходимости. По вине других. Он поворачивается. Глаза горят. — Ошибаешься, — говорит он. Голос — тихий. — Ты заставляешь дышать тех, кто не дышит. Чувствовать — тех, кто похоронил свои чувства. Хотеть — тех, кто забыл, каково это — хотеть чего-то, кроме крови. Он делает шаг. Пространство между ними сжимается. До ничего. — Ты — самое принудительное явление в моей жизни за последние сто лет. И я… Обрывает себя. Сжимает кулаки. — Я не выбираю между тобой и Элис. Голос — ниже. Глубже. — Я разрываюсь между долгом и… — он не договаривает. Но она знает: тобой. Его взгляд падает на её губы. На дрожь в уголке рта. На пульс у шеи. Поднимается обратно. — И это не твоя вина. Это просто… правда. Белла замирает под его взглядом. Она больше не может притворяться. Чашка падает. Снова. Громко. Переворачивается. Остатки кофе разливаются по столешнице, растекаются. Она закрывает глаза рукой. Не чтобы спрятаться. Чтобы не видеть, как он смотрит на неё — не как на девушку Эдварда, а как на то, что может разрушить его навсегда. Чтобы не видеть себя. Ту, которая больше не знает, что она чувствует. Кого любит. Кем является. — Не смотри так, — шепчет она. Голос дрожит. — Я… люблю Эдварда. Но слова звучат неправильно. Не ложь. Просто — не вся правда. — О, Боже… — бормочет она. Убирает руку. Смотрит на него. — Я… не уверена. Я хочу… — она замолкает. Проглатывает слова, которые не может сказать вслух: «…тебя», «…быть рядом с тобой», «…чтобы ты продолжал смотреть на меня так». Просто молчит. И смотрит. Как будто говорит: «Ты знаешь. Я не должна говорить». Он замирает. Всё тело напряжено. По стойке стекает тёмная лужа. Он не смотрит. Не замечает. Его внимание — только на ней. На её губах. На дрожи в пальцах. На том, как она не отводит взгляда. — Не говори, — шепчет он. Хрипло. С отчаянием. С предостережением. — Если ты произнесёшь это вслух… я не смогу это забыть. И Эдвард… он услышит. Он медленно проводит рукой по лицу. Это не попытка защититься. Он пытается стереть выражение, которое не должно было проступить наружу — выражение, не имеющее права на существование. И в это мгновение, за этим жестом, исчезает древний воин, исчезает эмпат, исчезает оружие Марии. Остается лишь уставший мужчина, затерявшийся в вечности, который вдруг нашел нечто, у чего нет имени, но что невозможно больше игнорировать. — Ты любишь его, — голос становится чуть мягче. — Или любила. А сейчас… — его губы искривляются. В подобие улыбки, лишённое теплоты. — Сейчас ты просто живая. По-настоящему. Впервые с тех пор, как вошла в наш мир. Он отступает к двери. Рука тянется к ручке. — Я выйду. Проверю периметр. Убегу… от этого. От нас. Но он не уходит. Просто стоит. Прижимается лбом к холодной деревянной поверхности. Дышит. Бессмысленно. Прерывисто. Как будто пытается вспомнить, как это делается. Каково это — быть человеком, у которого есть причина дышать. Белла не хочет, чтобы он уходил. Не хочет пустоты, которая начнёт расти там, где сейчас тепло. Она ищет способ вернуть всё к нормальности. К книжным спорам. К кино. К шуткам. К чему-то, что можно контролировать. — Какая твоя любимая музыка? — спрашивает она. Голос — выше, чем нужно. Смотрит на лужу кофе. Берёт салфетки. Вытирает. Неуклюже. Он замирает у двери. Плечи слегка вздрагивают. Не поворачивается сразу. — Музыка… — произносит он. Медленно. — Я слушал всё. От оперы до кантри. Но после Гражданской войны… Бетховен. Симфония № 7. Вторая часть. Наконец он поворачивается. Лицо его спокойно. Но в глазах — отголоски былых бурь: пороховой дым старых полей, эхо давних криков и тень женщины, что выковала его в ту ночь, навсегда определившую его судьбу. — Она… предсказуема. Трагична. И в ней есть надежда, которая приходит только после того, как ты принял неизбежность конца. Его взгляд смягчается. Не до тепла. Но почти. Он наблюдает, как она вытирает стол. За её неуклюжими движениями. За тем, как она пытается восстановить порядок, хотя внутри уже нет ничего, кроме хаоса. — А твоя? — он делает паузу. — Не говори Muse. Я слышал их достаточно за эту ночь. Белла смеётся. Не громко. Не весело. Как будто смех — последняя попытка вернуть всё в рамки. Сказать: «Мы просто разговариваем». — Не знаю, — она пожимает плечами, избегая его взгляда. — Наверное, что-то классическое. В детстве я… — она запинается, будто ловит себя на чем-то постыдном, — я обожала «Танец рыцарей» из «Ромео и Джульетты». Она произносит это тихо. Делится чем-то личным, что годами прятала под слоями «я неуклюжая» и «я не для этого». — Я была ужасной балериной, — вырывается у нее с коротким, сдавленным смешком. — Но… очень увлеченной. Пока хватало сил терпеть боль. И тут же до неё доходит: он не знает. Она говорит так, будто он должен помнить её — маленькую, вечно спотыкающуюся девочку в поношенной пачке, с кровоточащими пальцами ног. Она резко разворачивается и швыряет смятые салфетки в мусорное ведро. Замирает спиной к нему, уставившись в раковину. В тёмном окне над раковиной плывут два силуэта: её собственное растерянное отражение и его — недвижимый и внимательный — за её спиной. — Я занималась балетом, — наконец говорит она, и голос её звучит хрупко. — Но моя врожденная неуклюжесть и… ну, пуанты… в итоге оказались сильнее моего упрямства. Он молча подходит. Сзади. Останавливается в паре дюймов. Его отражение в стекле — нависает над её фигурой. Не давит. Просто присутствует. — «Танец рыцарей»… — произносит он. Голос — приглушённый. Словно вспоминает что-то, давно похороненное под веками. — Да. Подходящий выбор. Агрессия, замаскированная под изящество. Как и всё в нашем мире. Он слегка наклоняет голову. Рассматривает её. Не лицо. Позу. Линию спины. Плечи — напряжённые, готовые к движению, как у того, кто знает: один неверный шаг, и падение неминуемо. — Ты до сих пор стоишь как балерина. С напряжённой спиной. С опущенными, но готовыми к движению плечами. Как будто ждёшь, когда музыка начнётся снова. Его рука поднимается. Пальцы очерчивают контур её плеча в воздухе. Как будто прощупывает границу между прошлым и настоящим. — Боль от пуантов… — он произносит это почти с уважением. — Я помню, как девушки в Новом Орлеане жаловались на это. Их ноги были в крови. Но они улыбались. Потому что иногда красота требует жертв. А ты… — он смотрит на её отражение. — Твоя неуклюжесть — не от недостатка грации. От избытка жизни. Ты не создана для застывших поз. Ты создана для движения, которое нельзя контролировать. Белла оборачивается и прислоняется к мойке, скрестив руки. Ее взгляд застревает на нем, изучая. — Ты, должно быть, много танцевал, — говорит она задумчиво, больше размышляя вслух, чем задавая вопрос. — В том, как ты держишься. Это видно, — она делает паузу, собираясь с мыслями. — Ты бывал на балах? Когда был… человеком? Она отталкивается от мойки, сделав один маленький, почти неосознанный шаг в его сторону. — С девушками в пышных платьях? С кринолинами? — уточняет она, и в голосе слышится не романтический вздох, а жадный интерес. Его глаза оживают. Редкой, тёплой искоркой. Уголки губ приподнимаются. В подлинной улыбке. Как у того, кто вспомнил, кем он был до всего. — Кринолины были кошмаром, — говорит он. В голосе — откровенная усмешка. — Одно неверное движение — и ты запутывался в метре ткани, а твоя партнёрша летела в декоративный куст. Или на тебя. Что было ещё хуже. Он отступает на шаг. Движения становятся плавными. Не вампирскими. Человеческими. Врождённо грациозными. И исполняет ей лёгкий, формальный поклон — точно так, как делали джентльмены с довоенного Юга. С опущенной головой. С рукой на сердце. — Но да. Я танцевал. Вальс. Мазурку. Кадриль. Он выпрямляется. — В те времена бал был полем битвы не менее опасным, чем передовая. Один неверный взгляд — и дуэль на рассвете была обеспечена. В его позе — снова военная выправка. Но теперь в ней есть и игривая театральность. Как будто он говорит: «Я помню. И я хочу, чтобы ты увидела меня тогда». — А ты? — его рука протягивается. Не требующе. Приглашающе. — Хочешь, чтобы я показал тебе, каково это — танцевать с призраком, который помнит шаги? И Белла делает шаг. Не назад, подчиняясь страху, а вперед — навстречу ему, этому моменту, этой невозможной реальности. Ее рука замирает в воздухе, дрожа над его раскрытой ладонью. Телефон начинает звонить. Настойчиво разрывая тишину, но звук его доносится будто из другого измерения. Она смотрит ему в глаза, и в этом взгляде — решение. Медленно, она опускает свою руку в его. Холод, что обжигает кожу, — это не отторжение. Это — обращение. Как будто ее плоть всегда знала и ждала, что его прикосновение должно быть именно таким. — Я с радостью приму ваше приглашение, сэр, — говорит она нарочито важно. Потом морщит нос. — Так раньше говорили? Его пальцы смыкаются вокруг её руки. Ледяные. Но бережные. С такой аккуратностью, словно держат что-то хрупкое. Телефон умолкает. Тишина висит между ними, и под ее давлением комната будто меняет очертания. Побеленные стены мотеля растворяются, превращаясь в стены старого бального зала, где дрожат огни канделябров, а воздух густ от запаха воска и роз. — Примерно так, — говорит он. Голос становится мягче. С лёгким техасским растягиванием слов. — Но обычно добавляли: «Благодарю вас». И делали реверанс. Он мягко тянет её за собой. В центр комнаты. Другая рука не касается талии. Парит в дюйме от ткани футболки. — Не напрягай спину, — говорит он. — И не смотри на ноги. Призраки водят лучше любого живого кавалера. Он начинает двигаться. Медленно. Трёхдольный ритм — не слышимый, а ощущаемый. Его шаги бесшумны. Абсолютно точны. Он ведёт её. Так легко, что она следует за ним, почти не думая. Как будто её тело помнит то, что забыл разум. Как будто она всегда танцевала с ним, в какой-то другой жизни, в каком-то другом времени. — И да, — шепчет он. — Телефон может подождать. Некоторые вещи важнее. Его взгляд прикован к её лицу. Не к ногам. Не к движениям. К ней. В глазах — отражение давно угасших канделябров, старых бальных залов, женщин в кринолинах, которые смеялись, не зная, что завтра их дома сгорят дотла. И что-то ещё. Что-то живое. Настоящее. Как будто он видит не прошлое, а будущее, которое не имеет права существовать. Белла не сводит с него взгляд. Просто поддаётся. Его движениям. Его ритму. Его тишине. Не телом. Душой. Они танцуют. Без музыки. Без света. Без разрешения. И тогда — случайно. Она наступает ему на ногу. — Извини, — бормочет она. Спотыкается. Зажмуривается. На секунду теряет равновесие. На грани падения. Его руки мгновенно обвивают её. Останавливая падение до того, как оно началось. Они замирают. В центре комнаты. Её тело прижато к его. Холодному. Недвижимому. Но в этом холоде — полная безопасность. — Никаких извинений, — шепчет он прямо у её уха. Голос — низкий. Безраздельно нежный. — Падение — часть танца. Как и мои растоптанные ноги. Он не отпускает сразу. Позволяет ей почувствовать: она в его руках. Он не уронит. Он не отпустит. Пока она не скажет. Его пальцы слегка впиваются в её спину. — Ты танцуешь… как живёшь. Со всей страстью. С полным отсутствием самосохранения. Он медленно, почти нехотя, ослабляет хватку. Даёт возможность отступить. Но его взгляд приковывает. — Это было… освежающе. Белла замирает. Телефон звонит снова. Настойчиво. Как будто требует вернуться. К Эдварду. К реальности. К жизни, которую она больше не может жить. Она морщит нос. — Я хочу его выкинуть, — говорит она. Капризно. Не потому что сердится. А потому что впервые чувствует право на каприз. На глупость. На эгоизм. Как ребёнок, который впервые сказал: «Нет». И тут же смеётся. Над собой. Над тем, как она сейчас звучит. Как будто способна быть надутой на весь мир. Наверное, так она вела себя только в детстве. Когда ещё могла требовать, чтобы мир остановился. Чтобы никто не мешал. Чтобы один момент длился вечно. Его губы растягиваются в улыбку. Не в ту, что она видела раньше. А настоящую. Широкую. Редкую. Звук, который он издаёт, — низкий. Грудной. Больше похож на мурлыканье крупной кошки, чем на смех вампира. И это — самое человеческое, что она когда-либо слышала от него. — Выброси, — говорит он. Соглашается. Поддерживает её каприз. — Я отнесу его на свалку. Или просто раздавлю в пыль. У меня есть опыт в уничтожении… надоедливых вещей. И в глазах — озорной огонёк. Тот, которого она раньше не видела. Он подходит к телефону. Поднимает его. Палец касается экрана. Звонок обрывается. Но он не ломает. Не кидает. Просто держит в руке. — Капризность тебе идёт, — говорит он. Голос — мягкий. С почти отцовской нежностью. — Она… оживляет тебя. Делает более… реальной. Как будто ты наконец перестала прятаться за словами «я должна», «я обязана», «я не могу». Он протягивает ей телефон. — Хочешь, чтобы он исчез? Скажи слово. Белла касается телефона пальцами. Но не берёт. Отводит руку. — Это будет так… безответственно, — шепчет она. Голос — неуверенный. Но не от страха. От осознания: она стоит на грани. Не между двумя мужчинами. Между двумя жизнями. Она смотрит ему в глаза. — Думаю, это… ты меня оживляешь, Джаспер. Телефон выскальзывает из его пальцев. Падает на ковёр. Он не смотрит на него. Не двигается. Его взгляд прикован к ней. В глазах — что-то бездонное. Непоправимое. — Тогда, возможно, нам стоит быть безответственными вместе, — говорит он. Голос — тих. Но в нём — обещание, от которого перехватывает дыхание. — Пока ещё не стало слишком поздно быть благоразумными. Он делает шаг. Закрывает расстояние. Не физическое. Эмоциональное. Его рука поднимается. На этот раз не останавливается в дюйме. Его пальцы касаются её щеки. Лёд, что обжигает, как пламя. Невозможное ощущение, которое не должно существовать, — контраст, отпечатывающийся в памяти навсегда. — Я не оживляю тебя, Белла. Я просто… напоминаю, что ты жива. И это совсем не одно и то же. В ответ Белла приподнимается на цыпочках, словно это единственный возможный ответ, не требующий слов. Ее губы невинно, почти по-детски, касаются его. В этом поцелуе нет страсти и требования, есть лишь тихое, безоговорочное признание. Опустившись на пятки, она лишь пожимает плечами с нарочитой небрежностью. Но в её глазах бушует буря, говорящая громче всяких слов: «Ну вот. Теперь всё сломано. И я не хочу собирать обратно». Он застывает. Его глаза широко открыты. В них — шок. Не человеческий. Древний. Такой, какой бывает только у тех, кто прожил столетия, но впервые почувствовал, что сердце, которого нет, забилось. И что-то ещё. Хрупкое. Новое. — Белла… — её имя срывается с его губ. Его рука всё ещё на её щеке. Пальцы дрожат. Медленно проводит большим пальцем по её нижней губе. Повторяет траекторию поцелуя. Как будто пытается запомнить, каково это — быть кем-то, кто может касаться без страха уничтожить. — Это… — он обрывает себя. Закрывает глаза. — Это была ошибка. Но он не отстраняется. Не отпускает. Его голос становится тише. Обретает опасную, глубину. — И я надеюсь… ты сделаешь это снова. Белла целует его палец. Тот самый, что касается её губ. Не игриво. Не вызывающе. Как ответ. Как признание: «Я знаю, что это опасно. Я знаю, что ты хочешь сказать «нет». Но я всё равно это делаю». — Я ничего плохого не сделала, — говорит она. Почти уверенно. Почти. — Я… просто проявила нежность. К тебе. Он издаёт сдавленный звук. Не стон. Не рычание. Что-то между ними. Глубокое. Первобытное. Рука смыкается на её щеке. Не лаская. Держа. Не больно. Но неоспоримо. Как будто говорит: «Ты начала — теперь ты не можешь уйти». — Нежность… — повторяет он. Голос — горько-ироничный. — Ты предлагаешь нежность тому, чьё прикосновение может убить. Чьи поцелуи оставляют не следы… а шрамы. Он наклоняется, и его лоб касается её лба. Его холод — как поверхность далёкой планеты, лишённой атмосферы. А она — всё ещё Земля: тёплая, дышащая, слишком живая для такого прикосновения. Его глаза закрыты, и она считывает в этом не усталость, а страх, будто он боится увидеть либо конец, либо начало чего-то, чему нет имени. — Ты не понимаешь? — его голос становится почти неслышным. — Я — разрушение. А ты… Он обрывает себя, и его дыхание срывается — бессмысленный рефлекс для того, кто в нем не нуждается. — Ты — мой апокалипсис. Не потому что несёшь гибель, а потому что ради тебя я готов уничтожить всё, что не ты. Но тут телефон звонит снова, разрывая их хрупкий мир. Настойчиво, требовательно, словно сама судьба стучится в дверь, требуя вернуть Беллу обратно, в реальность, где существуют долг и вина. Она отстраняется. Взгляд падает на экран. Имя — не Эдвард. Чарли. Вина обрушивается на неё. Она совсем не думала об отце. О его одиноких ужинах перед телевизором, о его тихой, но постоянной тревоге. Она с абсолютной ясностью видит его: он стоит у окна в гостиной, вглядывается в темноту и ждёт, когда экран его телефона наконец вспыхнет её именем. Она забыла. Её мир сжался до одной комнаты в мотеле, до одного взгляда, до одного поцелуя. А он — там, с телефоном в руке, и, возможно, плачет, не в силах позвонить первым. «Я ужасная дочь, — проносится в голове». — Я… я должна ответить, — вырывается у нее шепот, полный стыда. Джаспер замирает. Лишь на мгновение. Пальцы сжимаются вокруг телефона, и металл с тихим скрипом протестует под давлением. А потом — медленно, с нечеловеческим усилием — он разжимает пальцы и протягивает его ей. — Да, — говорит он. Голос ровный, пустой. Идеальный контроль возвращается на место, вытесняя того человека, что был секунду назад. — Ты должна. Он отступает. Ровно на два шага. Создавая дистанцию. Не только физическую. Эмоциональную. Его глаза тускнеют, превращаясь из расплавленного золота в холодный, непроницаемый янтарь. Он больше не человек, не уставший танцор, не тот, кто смеялся над её шутками. Он — солдат. Охранник. Страж. А она — не женщина, которую он едва не поцеловал. Она — миссия. Обязанность. Долг. Он поворачивается к окну, подставляя ей спину. Но его поза выдает чудовищное напряжение. Каждый мускул застыл на взводе. Не от внешней угрозы. От потери. Но в наступившей тишине остаётся: память о запахе кофе, о прикосновении холодных пальцев к щеке и об одном коротком поцелуе, который навсегда останется точкой невозврата.