Я воскрешу тебя

PG-13
Завершён
26
1
автор
Фэндом:
Размер:
83 страницы, 27 857 слов, 13 частей
Описание:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
26 Нравится 3 Отзывы 8 В сборник

Глава 4. День Ладошек и Вееров

Настройки
День Ладошек и Вееров — странный праздник. Его придумали добрые головы, которые искренне верили, что если заставить людей рисовать ладони и махать веерами, они автоматически начнут дружить. Иногда срабатывает. Иногда — получается художественная драка. С утра деревня гудела, как улей. По улицам тянулись ленты бумаги, на перекладинах — разноцветные ладошки, вырезанные из рисовых листов, а над площадью у рынка висел огромный фанерный веер, расписанный детскими мазками. Пахло жареным тестом, сладким сиропом и терпкой краской. — Они клей “рисовый” смешивают с ладаном, — на автомате объясняю Орочимару, когда мы пробираемся сквозь толпу. — Чтобы было “благосклонно к предкам”. А предки, между прочим, любят, когда дети не дерутся над их головами. — Предки никому ничего не говорят, — резонно отвечает он, чуть поджав плечи — не любит он толкучки. — А ещё они любят, когда их оставляют в покое, — киваю. — Вот поэтому мы держимся ближе к лавке с масками. Там почти всегда есть пустые щели. Толпа нас выплёвывает к ряду с масками, фонариками и прочей радостью для тех, у кого мало совести и много юмора. Я прикидываю, что из этого набора может понравиться змею. Жуткие демоны отлетают сразу. Лисы — тоже. Котики? Не-е. Рыбы — блеск. Я хватаю маленькую маску карася на палочке, дёргаю — и она весело хлопает ртом. — Для тебя, — протягиваю. — Я не… — начинает он привычное, но, внезапно встретившись глазами с карасём, замолкает. — Это глупо, — добавляет по инерции. — Конечно, — говорю. — Но у него рот открывается почти как у некоторых учителей. Смотри: “а-а-а”. Полезно для моральной поддержки. — Ты очень настойчива в глупости, — заключает он, но берёт карася. Держит так, словно это пинцет: осторожно и с готовностью отбросить при первой угрозе репутации. Карась молчит, а мне кажется, что он хихикает. На площади поставили деревянную сцену: мелкие артистические конкурсы — кто сплетёт самый длинный бумажный веер, кто нарисует самую красивую ладонь, кто покажет лучший фокус. Фокусники-любители меня всегда радуют: это такая честная магия. Секреты видны, но ты всё равно улыбаешься. — Участвуем? — подталкиваю я Орочимару локтем. — Тебя с твоими пальцами на сцене должна увидеть аудитория. — Я не артист, — отрезает он. — Все — артисты, — назидательно сообщаю. — Просто некоторые играют очень узкий репертуар. Он хмыкает — это почти добрый знак. Я выхватываю у ведущего карточку участника и втюхиваю её Орочимару. Ведущий — дядька в нелепом колпаке с вырезанными ладошками — кивает, как будто всегда мечтал увидеть на сцене мальчика-змею с карасём. — Номер семь! — объявляет он бодро. — Юный… э-э… Орочимару! — растерянно заглядывает мне в лицо. Я киваю. — Орочимару! Он покажет нам фокус, от которого у вас пальцы сами завяжутся в узел! — Не называй мой фокус “узлом”, — тихо шипит Орочимару, когда поднимается по ступенькам. — Узлы — серьёзнее. — Тогда — “финт”, — шепчу. — Зрители любят слово “финт”. Он выходит на середину. Пустой плоский взгляд, который на сцене превращается в чернильную тишину. Руки — пустые. Карась — я успела забрать, иначе трагедия: карась не выдержит публичности. Ведущий отступает. Толпа шумит. — Я покажу… — говорит Орочимару так тихо, что передние ряды наклоняются, — как из воздуха… достать то, чего нет. Все в предвкушении. Он опускает ладони, как врач перед операцией. Пальцы, привычно ловкие, будто ловят незримую нить. И… он просто опускается на колено и дотрагивается до щели между досками. Достаёт оттуда тонкую, как ветер, травинку. Пауза. Все “о-о-о” застревают в горле. Он смотрит на травинку как на достойного соперника. Переводит взгляд на ближайшую бочку с водой. Пальцы — раз, два, три — и травинка превращается в петлю, петля — в маленький узел, узел — в аккуратную, но очень живую фигурку… змеёныша. Из травы. Настоящего, если верить ахам при первом микродвижении. И тут — на сцене тихо шуршит. Из-под его рукава, как будто это было запланировано, выползает тонкая, белёсая детская змея — тот самый сосед с канала, которого он, как выясняется, давно подкармливает. Она обнюхивает травяного “собрата” и кладёт голову ему на “спину”. Толпа делает коллективное “аааа”. — Нет, — шепчу сама себе. — Вот это — артистика. Он не улыбается. Только деликатно скручивает травяного змея обратно — щёлк — и петля распадается. Настоящую змею он берёт без суеты, даёт ей “поцокать” язычком, тихо уговаривает вернуться под рукав — и та, кажется, обожает его за это. Ведущий в восторге машет ладошками. Зал хлопает, у некоторых — осторожно, чтобы не бить по суевериям. — Номер семь получает… — ведущий роется на столике. — Набор мини-вееров для чайной церемонии! — Он тянет к мальчику коробочку. — Но, хм… — он мнётся. — Если… в доме запрещено… змеям… — Он явно не знает, в какой отдел правил это вписывается. — Змеи не пьют чай, — констатирует Орочимару и, кажется, впервые за сегодня, улыбается — совсем краешком губ. — Зато веерам найдётся применение. — Ага, — киваю я, подхватывая с края сцены коробочку. — Мы будем устраивать ветер. Он спускается. Толпа ещё гудит, разбирая впечатления: “это была настоящая?”, “он лучник или лекарь?”, “у него глаза как у кошки, только не кошки”. Я держу коробку с веерами, он — карася. Мы идём к краю площади. — Ты молодец, — говорю. — Без прикрас. — Это было легко, — спокойно отвечает он. — У этой доски щель всегда даёт травинки. А змея… — он чуть дёргает плечом, — она привыкла. Люди любят думать, что видят магию, когда видят внимание. — А внимание — твоя специализация, — заключаю. — Берегись: через пару лет тебя будут бояться сильнее, чем директор Академии. — Через пару лет меня будут понимать те, кому надо, — поправляет он. — Остальные — неважно. Я собираюсь ответить очередной легкомысленной фразой, когда из толпы вылетает белая молния в человеческом виде. Мальчишка лет на год-два старше Орочимару, волосы — как непослушная метла, улыбка — как вывеска “не входить”, глаза — как у того, кто всегда входит. Он влетает на сцену с криком: — Смотрите, как я умею! — и пытается выпрыгнуть на бочку. Бочка равнодушно качается и вываливает его прямо в корыто с водой. Толпа ржёт. Ведущий хлопает ладонями — праздник требует жертв. — Джирайя, — констатирует рядом кто-то. — Опять. — Опасный, — вспоминаю тихую характеристику Орочимару. — Всегда. Он не улыбается. Но глаза у него на секунду теплеют. У каждого гения должен быть собственный шум — для контраста. Мы отходим от сцены. У лотка с талисманами задерживаемся — у меня зудят пальцы. Руки печатника видно издалека: они всегда тянутся к бумаге, даже если ты притворяешься, что покупаешь жареное тесто. — Хочешь, сделаю тебе мини-офуду на удачу в учёбе? — спрашиваю. — Удача — неверный союзник, — по привычке отвечает он. — Тогда — на внимание, — упираюсь. — Это — твой друг. — На внимание — можно, — невозмутимо соглашается. Я покупаю пять маленьких белых полосок. На одной быстро, под прилавком, рисую трёхходовую “держалку взгляда”: не магнит, но слегонца притягивает сосредоточенность к объекту. У нас с Орочимару её будет “есть” карандаш. Примитивно и эффективно. — Приклей в тетрадь, ближе к полям, — советую. — Будет работать, когда ты устанешь и начнёшь отвлекаться на мысли о бессмысленности всего существующего. — У меня такие мысли — системны, — сухо. — Тем более, — подмигиваю. Слева от нас воздух густеет. Это не чакра — просто тот самый человеческий “сгущённый” взгляд. Я его кожей чувствую. Поворачиваюсь — и да, конечно. Двое. Веера на спинах тяжёлые, лица — гладкие, будто их заранее полировали для презрения. Один — узкий, нервный. Второй — широкоскулый. Оба — слишком молодые, чтобы быть мудрыми, и слишком старые, чтобы быть простыми. — О, — произношу я радостно. — Фоновые персонажи нашли диалоги. — Полувеер, — говорит узкий, как подлинную фамилию. — Снова демонстрируешь цирк? С кем это ты… — медленная затяжка взглядом по Орочимару, — дружишь? — С рыбами, — сообщаю нарочито. — Обожаю карпов. Они — слушатели. — Здесь — праздник, — добавляет широкоскулый. — Для кланов. Для семьи. А ты… — он криво улыбается, — ты ведь… ты понимаешь. — Понимаю, — киваю. — Я как раз хотела поздравить вас с тем, что у вас в этот прекрасный день хватает свободного времени, чтобы приставать к девушке с карасём. Это редкость у людей с мнением о своём величии. Я не повышаю голос. Праздник — всё-таки праздник. Но глаза у них сдвигаются. Орочимару делает полшаг вперёд — едва заметно, но я чувствую это как горячую ладонь в спину. Не надо. Мы решаем иначе. — Мы нормальные, — заявляет узкий. — И не позволим… — он делает паузу, словно подбирает слово так, чтобы оно ранило максимально “правильно”. — Не позволим позору ходить рядом с нами. — Вот и идите отдельно, — мягко предлагаю. — У вас для этого есть ноги. И много важности. Она прекрасно ходит сама. Широкоскулый фыркает. — Смешная, — отрезает. — Посмотрим, как ты засмеёшься, когда тебя не пустят на вечерние огни. — Выключите мне свет? — уточняю. — Какой ужас. Я так люблю ночи. Они скрывают самодовольство хуже, чем луна. Мне надоело играть “не спровоцируй меня”. Я достаю из рукава очень маленькую, почти невидимую печать — ароматическую, но не как дома. Эта — не отпугивает, а слегка… поддевает. Я придвинулась ближе, и незаметным касанием приклеиваю её к вееру широкоскулого — снизу, где не сразу обнаружишь. — Девушка, — говорит узкий, — ты… — Я, — киваю. — Это как в детстве: захочешь играть — играй честно. Не хочешь — не мешай. И да, это — мой младший брат, — добавляю так, словно это — закон. — И если у вас есть вопросы — приходите к нам в гости на чай. Мы покажем вам карася. — Ты не из… — начинает узкий, но на половине фразы его лицо морщится. Он нюхает воздух. Широкоскулый тоже. Из-под веера — возможно, мне это кажется, — тянется тончайшая, почти неуловимая нота. Мяты? Нет. Воспоминание детской постирочной. Запаха бабушкиного сундука. Влажного камыша. Чего-то самого… неуместно сентиментального. Мужчины так это не выносят. Особенно — при свидетелях. — Что это… — шепчет широкоскулый, морщась. — От тебя, что ли? Ты… — он сбивается, как сбивается речь у того, кто внезапно вспомнил о своей первой неудачной песне. — Это вы трогали чужой веер, — невозмутимо объясняю. — А он вспоминает. А воспоминания, знаете ли… они пахнут. — Пошли, — резко бросает узкий и уводит товарища. Оба идут с лицами, будто раскусили лимон, но решили, что это — апрельская редька. Я выдыхаю. Орочимару молчит. Я тоже. Внутри — дрожит, но не от страха, а от адреналина, который толпа не умеет гасить. — Это было… — произносит он наконец. — Не-скучно, — помогаю. — Непозорно, — неожиданно выбирает он. Я благодарно ему улыбаюсь. Иногда одно слово лечит весомее десяти печатей. — Идём к огням? — предлагаю. — Обещаю, если нас не пустят — перепрыгнем стену. Я мастер по стенам, которые думают, что они главные. Огни вешают на закате. Бумажные фонарики — круглые, длинные, смешные рыбьи — и листовые — в виде ладоней и вееров. Дети носятся между ними, взрослые делают вид, что не смотрят, а на самом деле ловят тёплый свет как предлог для мира хотя бы на вечер. Нас, разумеется, пускают. Стражники у входа, видимо, пропустили инструктаж по “кому портить праздник”. Да и вообще, если честно, в такие вечера даже самый злой клановый бюллетень уступает сладкому рису и песням. — Видишь? — шепчу. — Я говорила: стены — они умные, если с ними говорить. — Стены — тупые, — бурчит Орочимару, но голову всё равно приподнимает, чтобы лучше видеть фонари. Свет отражается у него в глазах, и на секунду эти глаза становятся не змеиными и не человеческими, а детскими. Я впечатываю это в свой внутренний “склад”. Музыка — тихая, бамбук, шёрохи, три ноты, которые повторяются. Я ловлю себя на том, что шагаю в такт, а карась у меня в руке “поёт” ротиком. Орочимару безжалостно отбирает у меня карася и затыкает ему рот пальцем. Я смеюсь. — Это надолго, — предупреждаю. — Я знаю, — кивает он. Рядом под фонарями пара стариков рассказывает мальчишке сказку про то, как один воин примирил воду и огонь. Сказка смешная: вода соглашается, потому что ей всё равно. Огонь соглашается, потому что ему скучно. Я слушаю одним ухом, другим — собираю звуки: шуршание бумажных ладошек, голоса, звенящие, как монетки, легко отслаивающееся “дзынь” от одного из моих бубенчиков где-то в толпе. Тонкий аромат акации подкрадывается — видимо, у кого-то такая же печать, как у меня. Неплохо. — Я записал, — вдруг говорит Орочимару. — Записал? — не сразу понимаю. — В “склад”. “Пахло рисом и солнцем”. И ещё: “Сегодня пахло акацией и горячим сахаром. И водой между досками”. — Он говорит спокойно, без театра. Но я всё равно хочу — очень — обнять весь мир, только чтобы этот мальчик хоть иногда улыбался без усилий. Нельзя. Я просто киваю. — Отличный склад, — произношу. — Набирается. Мы идём вдоль фонарей, собирая на пальцы свет, как липучки. У одного столика — мастерская ладоней: каждый прикладывает ладонь к бумаге, обводит, расписывает и вешает на “дерево семьи” — символ того, что ты — в деревне, ты — часть. Я застываю на полсекунды. Дурацкая штука. Для кого-то — легко. Для меня… Я глубоко выдыхаю. Подхожу. Беру мел. — Ну что, — говорю, — покажем деревне, что у нас есть ладони? Они, конечно, не веера, но хлопают так, что слышат предки. Орочимару смотрит, как я кладу ладонь. Рисую обводку — быстрым, уверенным движением. Пишу внутри: “Сайо”. И маленький смешной карась. И ещё — маленький бубенчик. Это банально, но мне надо. Иногда банальности лучше хранят правду, чем сложность. — Дальше ты, — протягиваю мел. — Я не… — он автоматически, и тут же — что-то в нём, видимо, ломает эту ящерицу. Он кладёт ладонь. Тонкие длинные пальцы. Обводит чётко, как рисует диаграмму. Внутри пишет: “Оро.” И маленькая линия — как змеиная извивина. И точка. Я почему-то почти плачу. Не из-за этого. Из-за того, как просто иногда бывает “быть на месте”. Мы вешаем наши ладони рядом. Ветер шевелит их, и они, кажется, трогают друг друга краями — как люди, которые не умеют обниматься, но умеют стоять рядом. — Если наш общий знакомый с веером спросит, почему моя ладонь висит рядом с твоей, — тихо говорит Орочимару, — я скажу, что это — ошибка навесчика. — Скажи, что это — печать, — подсказываю. — Она работает, даже если её пытались порвать. Он запоминает. Он всё запоминает. Когда огни становятся теплее и ниже, я вспоминаю про пирожки. Обязательный пункт любого праздника — пирожок в кармане. И если у тебя двое рук — один пирожок точно для кого-то другого. — Держи, — суём ему. — С горячим сладким фасолью. Я знаю, ты считаешь сладкое слабостью, но эта слабость — оружие против кислых лиц. — Сладкое — химия, — поправляет он, но откусывает. И закрывает глаза на мгновение так, как он закрывал их вчера над супом. Я замираю, потом делаю вид, что рассматриваю фонарик, который точно такой же, как все остальные, но для приличия изображаю, что у него уникальная аура. Где-то сбоку снова лезет Джирайя, на этот раз с бумажным веером на голове. Его поймал учитель — высокий, с белыми волосами, и тянет за ухо с видом “сколько можно”. Толпа снова хохочет. Рядом две девчонки спорят, чей рисунок ладони красивее. Один мальчик сосредоточенно высчитывает, сколько ему нужно ленточек, чтобы связать фонарик и мышь — для неизвестного, но наверняка гениального плана. Праздник дышит. — Это странно, — говорит Орочимару, когда мы уже собираемся уходить, нацепив на себя немного света, немного запахов и одну очень малозначительную (по мнению кланов) бумажную ладонь. — Я не люблю толпу. Но здесь… шум не мешает. Он… — он ищет слово. — Он… как вода. Сверху. А снизу — тихо. — Верхний слой шума, — подхватываю. — Я его использую, чтобы прятать свои тихие мысли. Очень удобно. Попробуй. — Прячу, — соглашается он. Мы выходим на боковую улицу. Там тише. Там пахнет не праздником, а обычной жизнью — уголёк в печи, кошка в окне, капля, добежавшая до края крыши. Я останавливаюсь, чтобы подтянуть шнур на запястье — мой бубенчик чуть съехал. — Не опоздай завтра, — напоминает Орочимару. — Куда? — театрально удивляюсь. — На мост, — кидает он взгляд “не мучай”. — Буду, — обещаю. — А послезавтра ты зайдёшь за мной на рынок. Мы возьмём новую партию бумаги. И покажу тебе печать для усталых когтей. Она делает вид, что ты спал. Ненадолго. Но у кого-то это — роскошь. — Полезно, — кивает он. Звонко взмахивает в воздухе хвост чьей-то бумажной рыбы — она цепляет меня по щеке — и я смеюсь. Шаги по дощечкам выдают людей, которые никогда не ходят легко — у стражников особая походка. Далеко, на краю улицы, мелькает силуэт с курьерской сумкой. Сокол на плече, узелок на запястье, луна в глазах. Чуть подумав, я отвожу взгляд. Выходной — для всех. И для плохих, и для хороших новостей. Пусть долетят завтра. — Пойдём через кладбище, — предлагаю неожиданно для самой себя. — Зачем? — сухо. — Там тихо, — отвечаю. — И звёзды там всегда ближе. Он не спорит. Мы идём не быстро. Колокольчики на двери в нашем шалаше из двоих людей и нескольких печатей звенят где-то в груди. Я слышу — два раза. Как будто кто-то очень осторожно сказал “я — рядом”. И я, тоже очень осторожно, говорю “я — тоже”.
26 Нравится 3 Отзывы 8 В сборник