Последний ангел Сеула

NC-17
Завершён
745
1
автор
Фэндом:
Размер:
98 страниц, 39 236 слов, 6 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
745 Нравится Отзывы 180 В сборник

Новая реальность

Настройки
Примечания:
Тепло камина мягким, живым одеялом укутывало спину. Исчезающий день за окном плавился в пепельных сумерках, но здесь, в малой гостиной, царил свой, янтарный мирок. Огонь потрескивал, отбрасывая на стены пляшущие тени, в которых пыль превращалась в золотой песок. Феликс сидел на толстом ворсистом ковре, поджав под себя босые ноги. На нём не было ничего, кроме единственной вещи — огромной футболки Хёнджина. Мягкая ткань пахла им — морозной ночью, кожей и чем-то неуловимо-домашним, что заставляло веки тяжелеть. Она свисала с одного плеча, открывая ключицу, и доходила почти до колен, превращая его в бестелесное, уютное привидение. Он не был один. Его щека покоилась на твёрдом, тёплом бедре альфы. Хёнджин сидел в глубоком кресле из потёртой кожи, откинувшись на спинку, одной рукой прижимая к уху телефон. Его голос был низким, ровным, деловым. В нём звучали цифры, названия улиц, короткие, отрывистые формулировки — чужой, непонятный Феликсу язык власти. Но другая его рука, тяжёлая и тёплая, лежала на голове омеги. Пальцы, те самые, что могли с такой лёгкостью причинять боль, сейчас двигались с невыносимой нежностью. Они медленно водили по его светлым, растрёпанным волосам, изредка задевая кожу на виске или шее. Каждое прикосновение было тихим заклинанием. Феликс, почти не осознавая того, елозил щекой по ткани дорогих брюк. Это было не движение, а скорее едва уловимое колебание, следствие глубокого удовольствия. Брюки были мягкими, под ними чувствовалась живая теплота мышц и ровный пульс. Он закрыл глаза, позволяя гулу низкого голоса над головой и мерному поглаживанию смешаться с треском поленьев в единую, убаюкивающую симфонию. Холод? Его не существовало. Стыд? Он растворился где-то в дымке этого вечера. Было только это: тепло огня на спине, тепло бедра под щекой, тепло ладони на голове. И голос. Всегда этот голос. Даже когда он говорил о чём-то сухом и далёком, он звучал как ось, вокруг которой вращался весь этот странный, новый мир. Мир, где Феликс был больше не принцем в золотой клетке, а… чем-то иным. Чем-то тёплым, тихим и принадлежащим. Он вздохнул, и его дыхание стало глубже, ровнее. Палец Хёнджин нежно провёл за его ухом, и Феликс непроизвольно прижался к его ноге сильнее, издав тихий, сонный звук, похожий на мурлыканье котёнка. На другом конце провода кто-то что-то спрашивал, голос Хёнджина на секунду стал чуть жёстче, отдавая короткую команду, но рука его не остановилась. Она продолжала своё медленное, властное ласкание, как будто это было единственно важным делом в данный момент. Как будто всё остальное — звонки, дела, весь внешний мир, было лишь фоном для этой простой, тихой сцены: альфа в кресле и его омега у ног, греющийся у огня под его рукой. И в этой тишине, нарушаемой лишь голосом и треском пламени, была странная, необъяснимая завершённость. Как будто так и должно было быть. С самого начала. Тишина упала внезапно, как тяжёлый занавес. Гулкий щелчок отключённого телефона прозвучал оглушительно громко после монотонного бормотания. Феликс, убаюканный ритмом поглаживаний и голосом, невольно открыл глаза, моргнув в полумраке, подсвеченном лишь дрожащим огнём камина. Его затуманенный взгляд пополз вверх по темным брюкам, по расслабленной, но мощной фигуре в кресле, и наткнулся на другой взгляд. Хёнджин уже смотрел на него. Его тёмные глаза, отражающие язычки пламени, были лишены привычной деловой отстранённости, и в них читалось пристальное внимание. Тишина между ними стала густой, звенящей, будто наполненной невысказанными вопросами. — Последние дни, — начал Хёнджин, его голос был спокойным, но Феликс знал — эта бархатистость обманчива. — Ты как будто куда-то проваливаешься. Взгляд тоскливый. Что случилось, ангел? В последних словах, в самой их интонации, прозвучала знакомая, металлическая нотка. Не крик, не угроза — просто лёгкое, холодное напряжение, как натянутая струна. За последние три месяца Феликс научился слышать её в каждом вопросе, в каждом замечании. Она стала фоном его существования, как гул холодильника на кухне или скрип половиц. Инстинктивно, ещё до того как мозг успел сформулировать ответ, рука Феликса потянулась к шее. Пальцы нашли прохладную кожу, привычный рельеф чокера, и зацепились за него, словно за якорь. Он опустил взгляд, уставившись в ближайший узор на ковре. — Всё... всё нормально, — выдавил он, и его собственный голос прозвучал хрипло и неубедительно даже для него самого. — Просто… задумался. Ложь. Глупая, прозрачная, детская ложь. И она повисла в воздухе густым, липким пятном. Хёнджин не сказал ни слова. Он даже не пошевелился, но его пальцы, всё ещё запутанные в светлых волосах Феликса, чуть сжались. Не сильно. Не до боли. Но достаточно, чтобы кожа на голове натянулась, а по спине пробежал холодный, унизительный трепет. Это был не удар. Это был намёк. «Я знаю». И в голове у Феликса тут же, как по щелчку, зазвучал внутренний голос — уже не его собственный, а какой-то новый, выдрессированный, полный ядовитого стыда. «Идиот. Сразу соврал. Соврал своему альфе. Разве он не видит? Он всегда видит». Феликс сглотнул, чувствуя, как под рёбрами всё сжимается в тугой, болезненный комок. Он не хотел врать. Он просто… боялся. Боялся показаться смешным. Боялся, что его желание будет проигнорировано или, что хуже, высмеяно. Он не хотел разрушать этот хрупкий, тёплый вечер у камина. А желание было простым и таким огромным, что заполняло собой всё. Ёлка. До Рождества оставалось несколько дней. В старом доме, за высокими холодными стенами особняка Ли, где воздух был пропитан жестокостью и расчётом, этот праздник был единственным светлым пятном. Не из-за подарков или пышных приёмов, а из-за запаха хвои, смолы и мандаринов. Из-за возможности вместе с папой, украдкой от отца, нарядить огромную, пушистую ёлку смешными игрушками, которые он берег с детства. Из-за тишины, которая в тот вечер была не угрожающей, а мирной. Он любил это до щемящей боли в груди. И он понятия не имел, празднует ли Хёнджин. Устраивает ли он в этом стальном, современном логове с его минималистичным дизайном что-то подобное. Всё здесь дышало контролем и прагматизмом. Ёлка с гирляндами казалась здесь таким же чужеродным элементом, как и он сам. А ещё… ещё была течка. Первая с тех пор, как он здесь. Смутные, давящие предчувствия уже витали в воздухе, меняя его запах, делая кожу гиперчувствительной. Он с ужасом ждал этого, понимая, что это будет новый уровень капитуляции, новый виток зависимости. И ему отчаянно хотелось успеть до того, как его тело и разум окончательно перестанут ему принадлежать. Успеть почувствовать хоть крупицу того тёплого, детского волшебства, чтобы было за что зацепиться в предстоящем кошмаре. Он сидел, опустив голову, чувствуя тяжесть взгляда на себе и лёгкое, непререкаемое давление пальцев в своих волосах. Комната, минуту назад бывшая уютным убежищем, вдруг снова стала клеткой. Но теперь это была клетка, в которой он отчаянно хотел повесить гирлянду. Тишина после его слов затянулась, стала тягучей и плотной, как смола. Давление пальцев в волосах не ослабевало, оно было постоянным напоминанием: ты в ловушке. И не только в этой комнате. — Мне очень не хочется наказывать своего ангела, — наконец произнёс Хёнджин, и его голос был тихим, почти сожалеющим. Но в этой тишине каждое слово падало, как отточенная сталь. — Но ты, кажется, сам настаиваешь на этом. Молчание — тоже ответ. И зачастую самый глупый. Его пальцы слегка потянули, заставив Феликса непроизвольно запрокинуть голову еще сильнее, подставляя горло. Взгляд альфы скользнул по его лицу, выискивая малейшую трещину в броне. Феликс чувствовал, как внутри всё сжимается от страха и того другого, тёмного, влажного чувства, что поднималось из самых глубин. Желание угодить. Желание, чтобы эта ладонь снова стала нежной. Чтобы этот голос похвалил, а не угрожал. Внутренний голос, тот самый, выдрессированный, язвил: «Говори. Скажи что-нибудь. Он же даёт тебе шанс. Не заставляй его злиться». И этот голос звучал уже не как чужой, а как часть его самого. Часть, которая боялась боли больше, чем унижения, и жаждала одобрения больше, чем свободы. Феликс сглотнул. Голос сорвался с губ тихим, робким шёпотом, словно он боялся спугнуть сам звук. — Ёлку… — выдохнул он, и слово повисло в воздухе, жалкое и детское. Он заставил себя поднять глаза, встретиться с этим тяжёлым, непроницаемым взглядом. — Можно… мы можем её нарядить? Он не сказал «я хочу». Он сказал «можно мы», впуская альфу в своё желание, делая его общим. Это была не стратегия. Это был инстинкт омеги, ищущего одобрения своего альфы. Последние дни этот инстинкт бушевал внутри с новой, пугающей силой. Его запах, сладкий и цветочный, стал гуще, насыщеннее, в нём появились тёплые, медовые нотки. Он ловил себя на том, что ищет взгляд Хёнджина, тянется к нему, когда тот проходит мимо, замирает в ожидании прикосновения. Его покорность стала не вынужденной, а глубокой. Разум ещё пытался протестовать, цепляясь за обрывки гордости, но тело… тело уже сдалось. Внутренний омега медленно, но верно одолевал в схватке последние остатки разума. И он был почти уверен, нет, он знал, что Хёнджин это чувствует. Чувствует, как воздух вокруг Феликса сгущается, пропитываясь зовом. Чувствует эту новую, дрожащую готовность. Альфа, должно быть, улавливал каждое изменение его запаха, каждое непроизвольное движение навстречу. Течка витала в воздухе незримым, но ощутимым предвестием, и Феликс ждал её со страхом и постыдным, томительным предвкушением. Ёлка была последним якорем в «до». В той жизни, где у него ещё могли быть свои, пусть и крошечные, желания. Он смотрел на Хёнджина, затаив дыхание, и ожидал реакции. В его глазах читалась не только робкая надежда, но и та самая, предательская покорность, которая говорила куда больше любых слов о ёлке. Она говорила: «Я твой. И даже мои мечты принадлежат тебе. Разреши мне эту одну, маленькую мечту». Хватка в волосах ослабла так же внезапно, как и возникла. Тяжёлая ладонь вновь стала всего лишь ладонью — тёплой, живой, её пальцы медленно распрямились, снова погрузившись в мягкие пряди, но теперь уже без угрозы, а с нежностью, что была минуту назад. Феликс едва сдержал вздох облегчения, который рвался из груди, смешиваясь с предательским трепетом от этого прикосновения. — Тебе стоит сразу говорить о своих желаниях, ангел, — произнёс Хёнджин, и в его голосе не осталось и следа от стальной нотки. Он звучал ровно, почти снисходительно, как взрослый, объясняющий что-то очевидное ребёнку. — Не заставляй меня вытягивать из тебя правду по кусочкам. Его большой палец провёл по виску Феликса, задев тонкую кожу, и омега невольно прикрыл глаза, позволив волне тепла разлиться по телу. Это было прощение. Награда за покорность. И оно было слаще любой ёлки. — Конечно, мы сможем её нарядить, если ты так этого хочешь, — продолжил альфа, и в его тоне сквозила лёгкая, почти незаметная усмешка. Как будто сама мысль об этом была милой причудой, которую он великодушно допускал. — Но тогда нам стоит поторопиться с покупкой. Через пару дней найти приличную ель будет сложнее. Он говорил о практических деталях. О сроках. О «приличной ели». Как о деле, которое нужно просто внести в график. Как о ещё одном пункте в списке дел: проверить отчёты, устранить конкурента, купить ёлку для омеги. И именно это — эта спокойная, деловая готовность исполнить его детское желание, упаковав его в клетку прагматизма, заставило что-то внутри Феликса бесповоротно треснуть. Это не был громкий звук. Не крик протеста, не стон отчаяния. Это был тихий, внутренний хруст, похожий на лёд, не выдерживающий собственной тяжести. Трещина прошла по самой сердцевине того хрупкого «я», что ещё пыталось цепляться за память о старом доме, о папе, о том, как это было по-настоящему. Там ёлка была чудом. Здесь она становилась разрешённой привилегией. Ещё одним способом закрепить его зависимость. «Смотри, как я добр к тебе. Я дарю тебе твоё детское воспоминание. А ты за это будешь ещё покорнее, ещё благодарнее». Слова Хёнджина обволакивали его, тёплые и удушающие, как этот каминный воздух. Феликс кивнул, не в силах вымолвить ни слова. Его голова всё ещё лежала на колене альфы, чья ладонь гладила его волосы, а внутри царила ледяная, щемящая пустота. Он добился своего. Он получил разрешение на ёлку, но победа пахла не хвоей и мандаринами, а кожей, морозной ночью и абсолютной, безраздельной властью. И этот запах был теперь единственной правдой, которую он знал. Он закрыл глаза, притворяясь, что его убаюкивает огонь и ласка. Но внутри, в том месте, где только что что-то сломалось, уже начинала сочиться тихая, горькая резиньяция. Принятие. Он хотел ёлку. Он получит ёлку. А за неё придётся заплатить всем, что у него оставалось. И первым платежом была эта самая, только что образовавшаяся внутри, тихая трещина.

***

Феликс стоял, заворожённый, не в силах оторвать взгляд от зелёной громадины, которая медленно, под аккомпанемент тихих указаний и скрипа пола, поднималась посреди просторной гостиной. В его пальцах, бессознательно теребивших слишком длинные рукава новой, мягкой голубой рубашки, была вся нервная энергия, которой не находилось другого выхода. Он даже не замечал этого движения — всё его внимание, каждая частица его существа, было приковано к ёлке. Она была высокой, пушистой, и пахла лесом, холодом, свежестью — запахами, которые казались ему из другого мира, того, что остался за бронированными окнами и высокими заборами этого особняка. В её ветвях ещё не было ни одной игрушки, ни одной гирлянды, но для Феликса она уже сияла тайным, обещанным светом. А позади, прислонившись к косяку двери, стоял Хёнджин. Он не принимал участия в процессе — два молчаливых слуги справлялись сами. Он просто наблюдал. Его тёмные, непроницаемые глаза были прикованы не к ёлке, а к омеге. К его затылку, к тонкой шее, выступающей из ворота рубашки, к тому, как его плечи слегка напряглись, а пальцы бесконечно гладили ткань на запястьях. Хёнджин знал. Он чувствовал это в воздухе, который с каждым часом становился гуще, слаще, насыщеннее. Он видел это в каждом движении Феликса последние дни — в той чуть более мягкой походке, в том, как его взгляд задерживался на нём дольше обычного, в покорности, которая перестала быть вымученной и стала почти привычной. Течка придёт со дня на день. Возможно, завтра. Возможно, сегодня ночью. И тогда им обоим будет не до ёлок, гирлянд и призраков Рождества. Тогда в этом доме воцарятся другие, более древние и беспощадные ритуалы. И потому сейчас — этот жест. Этот театр великодушия. Он не просто купил дерево. Он позволил Феликсу самому, в огромном, сияющем универмаге, бродить между стеллажей и выбирать украшения. Шары, шишки, стеклянные сосульки, гирлянды с тёплым жёлтым светом — всё это выбирал Феликс, замирая перед каждой витриной, а Хёнджин стоял рядом, безмолвный и терпеливый, лишь изредка коротким кивком одобряя или отвергая особенно безвкусный, по его мнению, блеск. А потом — главный подарок, главное доказательство власти: он позволит ему украсить её самому. Не слугам. Не дизайнеру. Ему. Как будто этот дом и вправду был теперь его домом, а не местом заточения. Это была тонкая, изощрённая игра в нормальность. В заботу. В «посмотри, как я могу быть добр к тебе, когда ты этого заслуживаешь». Это должно было утихомирить бушующего внутри омегу, дать ему ложное ощущение контроля, безопасности, даже, о, ирония, праздника. Чтобы, когда волна накроет его с головой, последним якорем в сознании было не отчаяние, а эта ёлка, эти игрушки, выбранные его рукой, и тень альфы, позволившего всё это. Чтобы его слом был не только физическим, но и глубоко, проникновенно психологическим. Феликс, ничего этого не подозревая, сделал шаг вперёд, когда слуги, наконец, закрепили дерево в массивной стойке. Его лицо, освещённое зимним светом из окна, выражало такое чистое, детское ожидание, что на губах Хёнджина, наблюдавшего за этой сценой, дрогнула едва заметная, холодная тень улыбки. Пусть наслаждается своим последним «до». Пусть верит в это рождественское чудо. Очень скоро ему понадобится чудо совсем иного рода. И его Хёнджин ему, конечно же, предоставит. Сполна.

***

Вечерние сумерки наступили, окрасив комнату в глубокие синие тона, когда Феликс наконец отступил на шаг, запрокинув голову. Ёлка сияла в полумраке, как космическая карта, усыпанная звёздами. Жёлтые гирлянды мягко мерцали, отражаясь в десятках стеклянных шаров — синих, серебристых, одного странного медового оттенка, который он выбрал, почти не дыша. Нижние и средние ветви были усыпаны сокровищами: блестящие шишки, фигурки ангелов из картона, тонкие стеклянные сосульки, звеневшие при малейшем движении воздуха. Но верхушка… Верхушка оставалась тёмной, почти голой. Несколько одиноких шаров болтались на самых доступных ветках, но пик дерева, та самая макушка, где должна была сиять звезда или ангел, возвышалась неприкосновенной и недосягаемой. Феликс потратил на украшение почти половину дня. Он пододвигал пуфики, забирался на них, вытягивался на цыпочках до дрожи в икрах, но его рост — изящный, хрупкий, рост омеги, созданного для других целей, — предательски подводил. Руки, уставшие от бесконечного развешивания, беспомощно опустились вдоль тела. На его щеках играл румянец от усилий и волнения, а в глазах светилось странное смешение восторга и глубокой, детской досады. И весь этот день комната наполнялась не только запахом хвои и смолы. Воздух густел, пропитываясь другим, более сладким, более опасным ароматом — цветочным, медовым шлейфом самого Феликса. Его естественный запах, и без того притягательный, сейчас стал насыщеннее, в нём появились тёплые, ванильные ноты, обещающие что-то бездонное и жаркое. Он витал вокруг него, смешиваясь с запахом ёлки, создавая пьянящую, сводящую с ума смесь. Хёнджин всё это время сидел в кресле, делая вид, что погружён в бумаги. Но линии его плеч были неестественно напряжены, а пальцы, перелистывающие страницы, двигались с резкой, отрывистой чёткостью. Этот аромат проникал ему под кожу, разжигал кровь, туманил холодный ум. Он наблюдал, как Феликс возится, как вздыхает, как его тонкие пальцы ласкают стеклянные шары, и каждая такая сцена отдавалась в нём низким гулом желания. Он терпел. Потому что это была часть спектакля. Потому что он хотел видеть полную картину: и счастливого омегу, и свою собственную, безграничную выдержку. Но когда сумерки сгустились, а верхушка ёлки так и оставалась тёмным пятном на фоне потухающего неба, его терпение лопнуло. Эта незавершённость, эта жалкая, детская беспомощность, смешанная с тем пьянящим, зовущим запахом, стали последней каплей. Он с глухим стуком отбросил папку на стол и поднялся. Феликс вздрогнул, услышав движение, и обернулся. Его глаза, широкие и немного испуганные, встретились с горящим взглядом альфы. Хёнджин сделал шаг вперёд, и его тень полностью поглотила Феликса, а в воздухе, уже и без того густом, запах морозной ночи и кожи столкнулся с цветочным вихрем, исходящим от омеги. — Я… я не дотягиваюсь, — тихо, почти виновато пробормотал Феликс, и, словно ища защиты или опоры, инстинктивно прижался спиной к его груди. Жар, исходящий от тела альфы, был ошеломляющим после долгого стояния у ёлки. — Вижу, — голос Хёнджина прозвучал прямо над его ухом, низкий и бархатный, но в нём дрожала стальная нить едва сдерживаемого напряжения. Его руки не поднялись, чтобы обнять, а легли на бока Феликса, прижавшись к его рёбрам через тонкую ткань рубашки. — А ещё я чувствую. Его губы почти коснулись кожи за ухом, когда он выдохнул следующее, обжигая её горячим дыханием: — Она уже началась, ангел. Твоя течка. Ты настолько увлёкся этими глупостями, что даже не заметил. Слова врезались в сознание Феликса, как ледяные осколки. Он замер, пытаясь прислушаться к собственному телу. Да, была странная, тягучая теплота, разливающаяся по низу живота. Да, голова немного кружилась. Да, его тянет к Хёнджину с непреодолимой силой, которую он списывал на волнение и усталость. Но чтобы уже… началась? Паника, острая и слепая, смешалась с чем-то постыдно-сладким, глубинным ожиданием. — Я… — начал он, но голос сорвался. — Я помогу тебе доделать эту верхушку, — продолжил Хёнджин, его пальцы слегка впились в бока, фиксируя Феликса на месте. — Поставлю твою дурацкую звезду, но только при одном условии. Он медленно, властно развернул Феликса к себе лицом. Глаза альфы в полумраке горели, как угли. В них не было ни насмешки, ни злорадства, была лишь холодная, хищная уверенность и обещание. — Как только последний шар окажется на месте, — его голос стал тише, но от этого ещё более неоспоримым, — Ты будешь послушным. Ты без единого слова пойдёшь в постель. И ляжешь, потому что играть в Рождество, когда твоё тело само себя предаёт — глупо и опасно. И я не позволю тебе навредить себе. Понял? Это не было предложением. Это был ультиматум, завёрнутый в фольгу заботы. Он покупал его покорность за завершение детской мечты. И Феликс, с бьющимся как птица сердцем и телом, уже откликающимся на близость альфы жарким, влажным трепетом, мог лишь бессильно кивнуть. Ёлка была его последним якорем в нормальности. А якорь этот теперь держал в своих руках Хёнджин. И отпустить его Феликс уже был не в силах. Феликс наблюдал за тем, как сильные руки с лёгкостью вешают последние шары, как пальцы, только что державшие его, теперь водружают хрустальную звезду на самый пик ёлки. Он видел это сквозь пелену, застилавшую зрение — густую, золотистую дымку желания. Сияние гирлянд расплывалось, превращаясь в сияющие ореолы, а блеск игрушек мерцал, как далёкие звёзды. Ель была закончена. Его мечта свершилась, но радость потерялась, утонула в пучине того, что бушевало внутри него. Едва пустая картонная коробка с глухим стуком упала на пол, как ноги Феликса подкосились. Он не упал. Он повис всем телом, всей своей внезапной, невыносимой тяжестью на Хёнджине. Его руки бессильно обвили шею альфы, а голова упала ему на плечо. Он был тряпичной куклой, наполненной раскалённым песком. И Хёнджин принял его вес. Его ладони, мгновенно сменившие цель, скользнули вниз и сомкнулись на его ягодицах, крепко, властно, не давая сползти на пол. Прикосновение было огненным, даже сквозь слои ткани, и Феликс издал долгий, сдавленный стон, впиваясь пальцами в плечи альфы. — До чего же ты себя довёл, ангел, — прошептал Хёнджин прямо в его кожу, и его губы, влажные и жаркие, прижались к пылающей шее Феликса. Это был не поцелуй, а скорее метка, утверждение, обжигающий контакт, от которого по всему телу омеги побежали судороги наслаждения. — Этой ёлкой… всей этой суетой… Он не остановился. Его губы скользили по шее, к чуть приоткрытому воротнику рубашки, оставляя за собой влажные, горячие следы, а сам он уже двигался, унося Феликса с собой. Шаги были твёрдыми, быстрыми, целенаправленными. Они шли прочь от сияющей ёлки, от запаха хвои, от призрака Рождества, которое так и не наступило. — Ты же чувствуешь? — его голос, хриплый от желания, был слышен лишь ему, пока они пересекали гостиную. — Как оно пылает в тебе? И ты думал о гирляндах… Феликс, почти потерявший связь с реальностью, прижался к нему ещё сильнее, его лицо уткнулось в тёплую кожу на шее альфы, впитывая запах, который теперь сводил его с ума больше любого аромата хвои. — Я просто... хотел праздника, — выдохнул он в его кожу, слова вырывались прерывисто, между тихими, беспомощными стонами, когда губы Хёнджина находили особенно чувствительное место у основания его челюсти. Они поднимались по широкой лестнице, и каждый шаг Хёнджина отдавался в теле Феликса глухим, ритмичным толчком, лишь усиливая тот хаос, что бушевал у него внутри. Хёнджин лишь хрипло усмехнулся, его дыхание было горячим и частым. — Праздник? — его голос прозвучал прямо у самого уха, обжигая сознание. — Ты получишь свой праздник, ангел. Позже. Когда это закончится. Они достигли верхней площадки, и альфа без остановки направился к тяжёлой двери их спальни. — Когда твоя течка утихнет, — продолжал он, его слова были точными, безжалостными, как хирургический скальпель, вскрывающий самую суть, — Ты спустишься вниз, сядешь напротив этой ёлки, и будешь на неё смотреть. Он толкнул дверь плечом, и они вступили в знакомый полумрак комнаты. Но он не положил Феликса на кровать сразу. Он замер на пороге, всё ещё держа его на руках, его губы прижались к виску омеги, а голос упал до интимного, чудовищно откровенного шёпота. — И знаешь, что ты будешь видеть? Не шары и не гирлянды. Ты будешь видеть её и вспоминать. Вспоминать свою первую течку. Ту, что ты провёл со мной. Ту, что началась прямо у её подножия, пока ты пытался вешать на ветки стекляшки. Его слова вплетались в жаркий туман сознания Феликса, создавая новую, извращённую связь. Ёлка больше не была символом детства и волшебства. Отныне она навсегда становилась памятником его собственной природе, его порабощению, моменту, когда собственное тело предало его ради альфы. — Каждый огонёк, каждый блеск будет напоминать тебе об этом, — заключил Хёнджин, и наконец переступил порог, позволяя двери захлопнуться за ними с глухим, окончательным стуком. — О том, как ты горел для меня. И в этом была его самая жестокая и самая совершенная победа. Он не просто взял его телом. Он переписал его прошлое и будущее, превратив самый невинный символ в вечное напоминание о том, кому Феликс принадлежал по праву природы и по праву силы. Рождество было отменено. На его месте оставался только этот день — день, когда началось его настоящее, бесповоротное падение.

***

Несколько дней растворились в сплошном, густом тумане, лишённом формы и времени. Свет за окном менялся — то пробивался косыми лучами сквозь щели штор, то сгущался в непроглядную синеву ночи, то размывался в серой дымке дня, но для Феликса эти перемены ничего не значили. Он не соображал, какое сейчас время суток. Он не чувствовал голода, не замечал усталости. Весь мир сузился до размеров этой комнаты, этой кровати, этого тела. Мир сузился до Хёнджина. Всё, что было в нём — каждая мысль, каждая клетка, каждый прерывистый вздох — кричало об одном. Об альфе. Его альфе. Это было не желание, не каприз. Это была потребность, более настоящая, чем потребность дышать. Она выжигала изнутри всё лишнее — память, стыд, страх, даже собственное «я». Оставалось только жгучее, мучительное пространство, которое мог заполнить только он. И Хёнджин был рядом. Он не уходил. Он был той самой осью, вокруг которой вращался этот хаос. Его руки, то грубые, то невыносимо нежные, были единственной реальностью, которую могло воспринимать тело Феликса. Его голос, низкий и властный, пробивался сквозь гул крови в ушах, отдавая приказы, которые омега выполнял бездумно, с рабской готовностью. Его запах — морозной ночи, кожи, пота и его, только его — был единственным ароматом, который Феликс мог вдыхать, теряясь в нём, как в наркотике. И он давал. Давал то, в чём Феликс отчаянно, постыдно, всем своим существом нуждался. Давал своё прикосновение, свой вес, своё властное присутствие внутри него. Каждый раз был не просто сексом, а актом возвращения омеги в единственно возможное для него теперь состояние — состояние полной, абсолютной принадлежности. Боль смешивалась с наслаждением, унижение — с бездонным облегчением, и в этом котле Феликс медленно переплавлялся, теряя последние границы. Он цеплялся за Хёнджина в минуты короткого, жаркого забытья, прижимался к его груди, вдыхая его запах, и тихий, плаксивый стон благодарности вырывался из его пересохшего горла. Он был разбит, опустошён, доведён до состояния зависимости, и в этом не было ни капли протеста. Был только всепоглощающий, постыдный покой полной капитуляции. Его альфа был здесь, и дал ему то, без чего он уже не мог существовать. И больше ему ничего не было нужно — ни времени, ни света за окном, ни прошлого, ни будущего. Только это — жаркая кожа, тяжёлое дыхание над ухом и чувство, что он, наконец, на своём месте. Туман начал рассеиваться. Не сразу, не резко, а медленно, как густой пар, отступающий от раскалённого стекла. Сознание, неделю бывшее бушующим морем чистого инстинкта, начало по крупицам собирать осколки мысли, ощущения, границы собственного тела. И вместе с ясностью пришло не отчаяние, не ужас, а странное, тяжёлое, неумолимое принятие. Последняя волна наслаждения накрыла его с головой, когда Хёнджин с низким, хриплым рыком достиг пика, в очередной раз заполняя его пульсирующей теплотой и формируя внутри неумолимый, связывающий узел. Феликс громко, надрывно застонал, его пальцы, ослабевшие за эти дни, впились в напряжённые мышцы спины альфы с такой силой, будто пытались ухватиться за саму реальность. Хёнджин, как всегда, не дал ему дёрнуться, уйти от этой жгучей, распирающей полноты. Его железная хватка на бёдрах Феликса оставалась неумолимой, но Феликс уже и не пытался. Его тело, измождённое и опустошённое, лишь слабо затрепетало, полностью покоряясь воле альфы. Он попытался мысленно сосчитать — сколько раз за эти нескончаемые дни Хёнджин уже делал это? Пять? Десять? Двадцать? Память отказывалась служить, выдавая лишь калейдоскоп обрывков: жар, боль, наслаждение, темнота, и снова этот всепоглощающий запах, и снова его вес, и снова эта полнота. Альфа не спешил выходить. Он замер, тяжело дыша, его грудь вздымалась, прижимая Феликса к матрасу. Затем он медленно наклонился. Его губы, влажные и горячие, скользнули по мокрой от пота шее омеги, не целуя, а как бы помечая, утверждая своё право. Одна его ладонь легла на плоский, слегка вздувшийся от семени живот Феликса. Прикосновение было одновременно собственническим и… задумчивым. — Здесь будет жизнь, — прошептал Хёнджин прямо ему в ухо, его голос был хриплым, но удивительно твёрдым. Уверенным. — Обязательно. Моя жизнь в тебе. Он сделал паузу, давая словам, тяжёлым, как свинец, просочиться в самое нутро. — Может быть, даже уже очень скоро. Раньше, ещё месяц назад, такие слова вызвали бы в Феликсе бурю. Протест, ужас, отчаянное, яростное отрицание. Он бы взбрыкнул, попытался бы спорить, кричать, отрицать саму возможность. Мысль о ребёнке, о связи, навеки приковывающей его к этому человеку, к этому дому, к этой жизни, была бы самой страшной угрозой. Но сейчас… сейчас он лежал, пригвождённый к постели его телом и его словами, и внутри не было бурления. Была тишина. Глубокая, бездонная, ледяная тишина принятия. Он молчал. Не потому, что не мог говорить. А потому, что нечего было сказать. Протест испарился, выжженный из него каленым железом повторяющегося обладания. И вместо него возникло нечто иное. Его собственный взгляд, уставленный в потолок, стал невидящим. Ладонь Хёнджина на его животе была тяжёлой и тёплой. И тихая мысль проросла в этой внутренней тишине сама собой: «А что, если?..» Не «нет». Не «никогда». А «что, если». Что, если там, под этой ладонью, уже теплится искра? Его искра. Их? Новая жизнь, которая навсегда сделает его… чем? Пленником? Или… частью чего-то большего? Частью плана Хёнджина, частью этой стальной, беспощадной вселенной, которая теперь была его единственной вселенной. И это «что, если» не было страшным. Оно было… неизбежным. Естественным продолжением всего, что с ним происходило. Логичным финалом его падения. Или, как теперь начал подсказывать ему его же собственный, перепрограммированный разум, — его истинным предназначением. Он не ответил. Не кивнул. Он просто лежал, чувствуя узел внутри и тяжесть ладони снаружи, и позволил этой новой, тихой мысли пустить корни в опустошённой почве своей души. Принятие было полным. Безоговорочным. И в своей безоговорочности оно было куда страшнее любого бунта.

***

Прошло две недели. Четырнадцать дней с того момента, как адская жара в крови сменилась ледяной, пронзительной ясностью. Рождество пришло и ушло, тихо, почти незаметно в этих стенах. Новый год наступил под глухой гул города за окном, без тостов и фейерверков. Но ель стояла. Феликс стоял перед ней в тишине гостиной, одетый в мягкий бежевый свитер и тёмные брюки — вещи, которые теперь сидели на нём чуть свободнее, подчёркивая хрупкость. Жёлтые гирлянды мерцали в полумраке, отбрасывая на его лицо тёплые, подвижные тени. Он не двигался. Его взгляд, заворожённый и чуть растерянный, следил за бегущими огоньками, как если бы он пытался разгадать тайный код, скрытый в их ритме. Он был другим. Не сломленным — та ломка случилась раньше. А… притихшим. Глубинная дрожь, что жила в нём с момента похищения, будто улеглась, сменившись странной, зыбкой усталостью. Его движения стали медленнее, обдуманнее, иногда он надолго замирал, глядя в одну точку, словно прислушиваясь к чему-то внутри. Хёнджин сидел в своём кресле у камина, который теперь тлел лишь слабыми угольками. Он не читал, не работал. Он просто наблюдал. Его острый взгляд скользил по профилю Феликса, отмечал, как пальцы омеги бессознательно теребят рукав свитера, как его плечи слегка вздрагивают. Он чувствовал то, что Феликс ещё не осознавал. Едва уловимое изменение в воздухе вокруг него. Не запах — он пока оставался прежним, приглушённым после бури. А что-то иное. Энергию. Тишину, которая была не пустой, а наполненной. Ожиданием. Они не спешили убирать ёлку. И Хёнджин не торопил. Пусть стоит. Пусть мигает. Это был их молчаливый договор, памятник тому повороту, после которого ничто уже не могло быть прежним. Феликс, словно почувствовав тяжесть его взгляда, медленно обернулся. Его глаза, огромные и всё ещё оттенённые синевой под собой, нашли Хёнджина в полумраке. — Она… — голос его прозвучал тихо, хрипловато от долгого молчания. Он снова взглянул на сияющее дерево, и в его вопросе слышалась не просто детская надежда, а что-то более глубокое, почти робкая проверка новой реальности. — Она будет теперь каждое Рождество? Вопрос повис в воздухе, простой и невероятно сложный одновременно. Он спрашивал не просто о традиции. Он спрашивал о будущем. Об их будущем. О том, останется ли в этом жёстком, прагматичном мире место для чего-то столь иррационального, как мигающие гирлянды на срубленном дереве. Хёнджин не ответил сразу. Он медленно поднялся с кресла, его высокая фигура заслонила свет от торшера. Он подошёл к Феликсу, его шаги были бесшумны по густому ковру. Остановился рядом, тоже глядя на ёлку, но видя, кажется, не её. — Будет, — сказал он наконец. Его голос был низким, ровным, лишённым эмоций, но в нём не было и тени насмешки или неопределённости. Это был приговор. Факт. Закон. Он повернул голову к Феликсу, и его тёмные глаза в свете гирлянд казались почти чёрными. — Каждый год. Пока ты её хочешь. И в этих словах была не уступка, а утверждение власти в новой, изощрённой форме. Он не просто разрешал. Он обещал. Вплетал эту ёлку, эту традицию, это воспоминание о течке и покорности, в их совместное существование. Делал её частью их правил, их мира. Признавая тем самым, что желания Феликса — теперь тоже часть системы, которой управлял он. Но часть, на которую у него хватало великодушия. Феликс не улыбнулся. Он лишь слегка кивнул, снова повернувшись к огонькам. Но в его позе, в том, как его плечи на мгновение расслабились, читалось странное, тихое облегчение. В этом жестоком, непредсказуемом мире появилась одна, крошечная, но незыблемая константа. Ёлка на Рождество. И этого, в его новой, суженной вселенной, было уже немало.
745 Нравится Отзывы 180 В сборник
Возможность оставлять отзывы отключена автором