***
Тот день. Длинный, стерильный коридор, пахнущий озоном и порохом. В ушах — оглушительная какофония выстрелов, крики, и его голос в рации, чистый, наполненный той самой наивной, слепой верой, которую я сам же в нём и взрастил. — Ки Хун, мы его отыскали. Атакуйте, отвлеките их внимание. Тогда мы нанесём удар с тыла. Слова выходили из меня чёткими, леденяще спокойными. Логика плана была безупречна, как отполированная сталь клинка. Я был не человеком, а воплощением расчёта, холодным демоном стратегии. — Так точно, понял вас. Его ответ. В нём звучала не просто готовность — была какая-то мальчишеская, наивная убеждённость. Он верил мне. Верил в меня. Это было омерзительно и… пьяняще. И тогда началось. Грохот выстрелов, которые он поднял, чтобы отвлечь врага на себя. Идеальный солдат. Идеальная пешка. Я обернулся к тем, кто был со мной — к таким же пешкам, но уже на моей стороне доски. Их лица, искажённые адреналином и надеждой. Они кивнули мне, их глаза горели готовностью к атаке. Они верили, что сейчас мы совершим геройский прорыв. «Игра в героя». Какой горький, какой циничный фарс. Я подал знак. И в тот же миг, хладнокровно, почти машинально, развернул оружие и выпустил очередь в спину ближайшему из них. Тело второго содрогнулось, прежде чем он успел понять. Он обернулся, и в его глазах я увидел не боль, не страх первым делом — а всесокрушающее, леденящее душу недоумение. Мозг отказывался верить в происходящее. Предательство не укладывалось в картину мира, где он был «героем». Чётким, отработанным движением я навёл на него автомат. Два выстрела. Точно в грудь. Я сделал несколько шагов к нему, чтобы убедиться. Он всё ещё был жив и цеплялся за эту жизнь. Мои выстрелы, всегда безошибочные, на этот раз сыграли со мной злую шутку — адреналин ли, судьба ли, но он был жив. Его тело билось в предсмертной агонии на холодном кафеле, а издаваемые им хриплые, булькающие звуки казались мне громче всей канонады. В тот миг я осознавал всю глубину нашего падения. Все мы здесь — и он, и я, и те, кто стреляет в коридоре — были всего лишь жертвами. Жертвами большой Игры, которую затеяли два человека. Ки Хун и я. Архитекторы безумия. По моей щеке скатилась слеза. Одна-единственная, горькая, солёная. Не оправдание, не раскаяние — просто физиологическая реакция организма на абсолютную, беспросветную мерзость происходящего. Оставить его так было бы верхом жестокости. Я снова поднял автомат, чтобы положить конец его мучениям. И услышал лишь сухие, предательские щелчки. Пустой магазин. Я тут же достал из кармана новый, полный — тот самый, что всего несколько минут назад вручил мне Ки Хун с тем же доверчивым взглядом. Этот жест теперь казался мне самым смертоносным из всего, что было между нами. И в этот миг из рации прорвался его голос, полный тревоги и той самой веры: — Ён Иль, что там? Вы атаковали? «Как он смеет?!» — пронеслось в моём воспалённом мозгу. «Как он смеет верить мне сейчас?! Как он смеет говорить со мной? «Герой»! Я же даже отговаривал его!» Ярость, внезапная и всепоглощающая, затопила меня. Я выхватил рацию, не отрывая глаз от умирающего. И тогда в моей голове, отравленной ненавистью к себе и к нему, родился новый, изощрённый план причинения боли. Я должен был заставить его понять. Понять, во что он верил, в то, что он герой, что сейчас этим актом безумия спасет всех! Дать понять, что Ён Иль умер по его вине! Я присел на корточки, поднёс рацию к своему лицу. Мой взгляд был прикован к угасающему человеку. — Простите, Ки Хун. Всё кончено. Нас разбили, — сказал я, и в моём голосе была идеально сыгранная нота поражения. — Ён Иль! Что вы говорите? Вы живы? — его голос взлетел на грань истерики. Это подпитывало мою чёрную ярость. В ответ я просто поднёс динамик рации ко рту умирающего. К его хрипам, к этому ужасающему звуку уходящей жизни. Я хотел, чтобы Ки Хун услышал это. Хотел, чтобы этот звук выжег в нём ту слепую веру. В тот момент мне хотелось растоптать его душу, как он своей верой растоптал моё последнее подобие человечности. Слёзы лежали на щеках — немые свидетели моего распада. Я слышал, как он кричит в радиоприёмник, его голос, полный ужаса и отчаяния: — Ён Иль! Ён Иль! Ответьте! Ён Иль! А передо мной всё ещё билось тело. Я поднял автомат. В голове у меня проносился образ — его лицо, искажённое горем от моей смерти. Какая горькая, какая чудовищная ирония. Ненавидеть меня за мою же смерть! Щелчок. Выстрел. Тишина. Оглушительные хлопки возвестили о конце мучений. В рации ещё на секунду повис его отчаянный крик: — Ён Иль! Ён Иль! Ён Иль! А потом смолк и он. Я был раздроблен на части. Одна часть — та, что отдала приказ, — испытывала почти физическое удовольствие от причинённой боли. Другая — выла от ужаса и горькой скорби по всем, кто пал жертвой нашей с Ки Хуном игры. Третья, самая глубокая и потаённая, уже тогда, в самом основании души, знала, что этот поступок навсегда приковал меня к нему. Невидимой цепью соучастия, боли и той чудовищной близости, что рождается только в подобном аду. Я сменил частоту на рации. Голос мой был ровным, металлическим, голосом Ведущего. — Давайте заканчивать, — бросил я офицеру, который и так уже всё прекрасно понял. Я швырнул рацию на груду мёртвых тел, словно мог таким жестом отбросить и часть собственной души. А затем направился в эту самую комнату — чтобы надеть маску, стать беспристрастным божеством этого ада и довершить начатое. Из центра управления вышли офицер с администраторами мне навстречу и безмолвно присоединились, замкнув карету моей личной охраны. Каждый их шаг отдавался эхом по бетонным ступеням, выбивая чёткий, почти траурный ритм. И тогда я увидел его. Он стоял на коленях посреди хаоса, который сам же и создал, — жалкая, сломленная пародия на спасителя. Руки, сцепленные на затылке, дрожали от напряжения и бессилия. Голова была безнадёжно опущена, и в самой этой позе — в этом унизительном, добровольном поражении — читалась вся история его краха. Моего краха. Нашего. Я спускался медленно, намеренно растягивая момент, давая каждому звуку моих каблуков, стучавших по ступеням, вонзиться в его сознание. Воздух был густым, спёртым, пропитанным запахом пороха, крови и страха. — Игрок четыреста пятьдесят шесть, — голос мой прозвучал громко, чётко, ледяной сталью, режущей тишину. — Вам понравилось играть в героя? Он поднял голову. Медленно, с нечеловеческим усилием, будто голова его была отлита из чугуна. И тогда я увидел это. Не просто ненависть. Не ярость. В его глазах пылал холодный, бездонный ужас осознания. Тот самый миг, когда пазл окончательно складывается, открывая картину такого чудовищного масштаба. «Вот ты какой. Ведущий. Не надзиратель, не исполнитель — главный. Ты выложил каждый камень этой богодельни своим собственным руками» — это было написано в его широко раскрытых, остекленевших глазах. Без единой эмоции, точным, выверенным до автоматизма движением я направил на него ствол «Colt M 1911». Чёрное, бездушное дуло стало логической точкой в нашем диалоге, финальным аргументом. Ки Хун не дрогнул. Он смотрел прямо в отверстие ствола, его дыхание стало ровным, почти спокойным. Он принял это. Принял смерть как данность, как единственно возможный исход своей игры. В этом была его последняя, жалкая победа — умереть, не унизившись. И именно поэтому я её у него отнял. — Похоже, вы ещё не осознали итог вашей маленькой игры в героя, — произнёс я тем же ровным, бесстрастным тоном, каким можно комментировать погоду. Резким, почти театральным жестом я перенёс пистолет в сторону, навел дуло на игрока 390 — Чон Бэ. Того самого весёлого напарника из его прошлой, нищей, но человеческой жизни. Того, чьё присутствие здесь было живым укором его величию. Взгляд Ки Хуна, за секунду до, бывший готовым к небытию, судорожно рванулся вслед за движением оружия. Он ещё не понял, но животный ужас уже сковал его черты. Чон Бэ стоял в полной прострации. Он не понимал правил новой игры. Его глаза, полные детского недоумения и нарастающего ужаса, метнулись от меня к Ки Хуну. — Ки Хун? — его голос сорвался на жалкий, потерянный шёпот. В этом одном зове был целый мир — вопрос, мольба, предательство. Выстрел грянул оглушительно, разорвав напряжённую тишину. Точно в сердце. Я стрелял, не моргнув глазом. Рука не дрогнула ни на миллиметр. Ки Хун… Он не закричал. Он застыл. Его руки бессильно раскинулись в стороны, а взгляд, остекленевший и неверящий, прилип к телу друга, которое медленно, почти неловко оседало на пол. Он проследил за всем — за последней судорогой век, за тем, как исчезает свет в глазах, — и это было страшнее любого крика. — Чон Бэ! — его собственный голос прорвался наконец хриплым, сорванным воплем, полным такой первобытной боли, что воздух затрепетал. Он рванулся вперёд, к безжизненному телу, забыв обо мне, об оружии, обо всём на свете. Я же, не оборачиваясь, плавно развернулся и направился обратно к центру управления. Офицер молча занял место за моей спиной, его присутствие было твёрдой, неумолимой реальностью Системы, частью которой я был. Со спины доносились звуки, от которых стыла кровь. Нечленораздельные, животные рыдания. Хриплые, захлёбывающиеся всхлипы. Звук человека, у которого на глазах умирает последний островок его прежнего мира. Я вошёл в стерильную прохладу центра управления, и тишина поглотила внешний ад. Я остановился перед огромным погасшим экраном игрока 001, глядя на своё отражение — спокойную, бесстрастную маску Ведущего. — Положите его в гроб и верните в общежитие, — отдал я приказ офицеру. Голос был абсолютно ровным, без единой вибрации. Но внутри… Внутри всё было иначе. Каждый его вопль, каждый стон отдавался во мне ледяным эхом. Это не было раскаянием. Это было другое — холодное, горькое удовлетворение от идеально проведённого эксперимента. Я не просто убил его друга. Я убил его последнюю иллюзию. Я доказал ему, что любая попытка быть человеком в этом месте будет немедленно и жестоко наказана. И в этой боли, которую я причинил, была странная, извращённая форма близости. Я стал его самым главным палачом и единственным свидетелем его абсолютного падения. Мы были навеки связаны этим моментом, этой болью, этим выстрелом. И пока его крики стихали за тяжелой дверью, я понимал — игра только начинается.***
— Ну и зачем вы сохранили мне жизнь? Почему не убили? Ответьте мне! Его голос, прорвавшийся через динамики, был нечеловеческим. Это был не крик, а низкий, протяжный рык загнанного зверя, в котором смешались ярость, отчаяние и всепоглощающая боль. Звук был настолько сырым, настолько физическим, что, казалось, его можно было потрогать. К нему навстречу, чётко и безэмоционально, как запрограммированный механизм, вышел солдат. Его движения были выверены до миллиметра. В руках — автомат с пустой обоймой. Это был не просто жест — это был идеально рассчитанный элемент пытки. Лишить его даже этой, последней иллюзии контроля. — Для чего!? Почему вы не убили меня?! Ки Хун не просто кричал. Он изрыгал эти слова, каждое из которых было обжигающей каплей кислоты. Я видел на экране, как напряглись мышцы его шеи, как вздулись вены на висках. Его тело было одним сплошным нервным окончанием, обнажённым и кричащим от боли. И тогда он совершил то, чего я ждал. То, на что и рассчитывал. С животным воплем он рванулся вперёд, схватился за автомат в руках солдата, не раздумывая, приставил дуло к собственному лбу. Его глаза, дикие, полные безумия, смотрели прямо на него. — Стреляй! Стреляй уже, мразь! Он сам пытался нажать на курок. Его палец судорожно дёргался, но в ответ раздавались лишь сухие, унизительно беспомощные щелчки пустого магазина. Каждый щелчок был гвоздём, вбиваемым в крышку его гроба. Каждый щелчок лишал его последних остатков достоинства. — Стреляй! Убей меня!! Его вопли переходили в нечленораздельный рёв. Это уже были не слова, а чистый, ничем не сдерживаемый звук абсолютной агонии. К нему подошли ещё двое. Молниеносно, без лишних усилий они скрутили его, прижали к холодному полу. Он бился в их руках, как рыба на берегу, его тело выгибалось в немом, бессильном протесте. — Почему вы не убили меня? Чего вы от меня хотите? Почему я до сих пор живой? Ты победил! По этому просто убей меня! Яростные крики постепенно переходили в надрывный, захлёбывающийся плач. Рыдания, которые разрывали его изнутри, сотрясая всё тело. Он лежал, прикованный к полу, и плакал, как плачут дети — безутешно, без всякой надежды. А я сидел в своём кресле. В царстве тишины и искусственного холода. На большом экране, как на премьере самого главного спектакля в моей жизни, разворачивалась кульминация. Я наблюдал за этим падением, за этим тотальным разрушением души, с абсолютно спокойным, каменным лицом. Поднял стакан, сделал медленный глоток виски. Тёплая жидкость обожгла губы, но внутри всё оставалось ледяным. Именно в этот момент раздался звонок. Резкий, настойчивый, требующий немедленного внимания. Я поставил стакан на столешницу, отставив его с лёгкой досадой — представление было прервано в самый интересный момент. Медленно поднялся и направился к телефону. Отчаянные крики Ки Хуна, его рыдания и хрипы продолжали звучать из динамиков, заполняя комнату жутким, сюрреалистичным звуковым сопровождением. Я шёл сквозь них, как сквозь шум дождя. Моя рука легла на трубку. В голове, холодной и ясной, уже зрела следующая мысль, следующий ход. Он думал, что достиг дна. Он ошибался. Дно было только там, где его ждал Дэ Хо. Заставить его отомстить. Заставить его убить. Это была не просто месть. Это было последнее, самое изощрённое унижение. Превратить его из жертвы в палача. Сделать его своим продолжением, своим орудием. Связать его со мной не только общей болью, но и общей кровью на руках. Я снял трубку. — Говорите, — мой голос прозвучал ровно и спокойно, абсолютно контрастируя с той адской оперой, что звучала у меня за спиной. А он всё ещё рыдал на полу. И я уже знал, что его слёзы — это только начало конца. Всё время до утра он провёл в знакомом кататоническом шоке. И в этом мире, лишённом Бога и совести, его держала на плаву лишь одна сила — слепая, пожирающая душу жажда мести. Разве это не было тем самым дном, которого я так жаждал? Я наблюдал за ним, за этой тенью человека, и видел, как его натура, некогда столь чистая и наивная, теперь искривлялась, приобретая знакомые мне, уродливые очертания. Кровожадность. Цинизм. Психопат, с лёгкостью переложивший всю тяжесть вины на плечи того, кто был всего лишь испуганным человеком, — на игрока 388. Разве тот был виноват? Не виновен игрок 456 был лишь в том, что его первобытный инстинкт выживания заставил его искать оправдания своим поступкам, поверить в благотворительность собственных намерений. Такова цена игры в героя. Вот что происходит с теми, кто примеряет на себя мантию святого, не будучи готовым нести её чудовищную тяжесть. Я ликовал. Внутри меня пела и плясала тёмная, ликующая струна. Ки Хун, мой чистый, непорочный игрок, мой падший ангел… Он почти не отличался от меня. Он дышал тем же воздухом ненависти, его сердце билось в том же ритме мести. Он был почти готов. Почти мой. Всю следующую игру я наблюдал за ним, затаив дыхание. Он не играл. Он охотился. Как раненый зверь, учуявший запах крови, он выслеживал игрока 388. В его движениях не было ничего человеческого — лишь животная целеустремлённость, слепая, одержимая ярость, превратившая его в орудие возмездия. Я видел, как тень безумия застилает его глаза, и мои пальцы непроизвольно сжимались от предвкушения. И вот она, заветная картина, ради которой я затеял всю эту адскую машинерию. Он настиг его. В его глазах не было вопроса, не было сомнения — лишь чистая, неразбавленная ненависть. И тогда он сделал это. Его собственные руки, те самые, что когда-то дрожали от жалости, теперь сжимали горло жертвы с железной силой. Я видел, как жизнь покидает тело Дэ Хо, как его глаза стекленеют от непонимания и ужаса. А из груди Ки Хуна вырвался звук, которого я никогда не слышал от человека, — низкий, гортанный, дикий вой, полный такой первобытной боли и ярости, что воздух вокруг задрожал. — Ты их всех убил! Это всё ты! Его крик был обращён не ко мне, не к Системе, а к тому, кто лежал у его ног. Опасная игра подсознания, попытка переложить вину на того, кто уже не может ответить. Он видел это своими глазами. Он чувствовал, как под его пальцами перехлёстывается дыхание другого человека. Он был творцом этой смерти. Во мне боролись два чувства. Восторг — холодный, острый, как лезвие бритвы. Моё творение почти свершилось. Я взял чистый лист и исписал его такими тёмными красками, что сам Гойя содрогнулся бы. Я доказал себе и всему миру, что любой, абсолютно любой человек — это всего лишь глина, и в руках умелого мастера из него можно вылепить всё что угодно. Даже монстра. Но был и ужас. Глубокий, тошнотворный, леденящий ужас от того, на что я способен. От того, что я с наслаждением наблюдал, как человек, в которого я вложил столько сил, столько… больной, извращённой надежды, превращается в зверя. Меня тошнило. Моё собственное творение вызывало у меня физическое отвращение. Я был Демиургом, возненавидевшим своё детище. И тогда случилось нечто, чего я боялся, но предвидел. Как только последняя судорога прошла по телу его жертвы, как только жажда мести была утолена… с Ки Хуна словно спала пелена. Его безумие испарилось, растворилось в спёртом воздухе локации, и на его место вернулся разум. Ярый, ясный, кристально чистый и от этого — бесконечно более страшный, чем любое безумие. Он посмотрел на свои руки, на то, что они натворили. И его голос, тихий, сорванный, полный бездонного ужаса, прорезал тишину: — Я во всём виноват. Я их убил. Не «он». Не «они». Я. Осознание пришло к нему с такой сокрушительной силой, что его тело обмякло. Теперь нужно было отомстить себе? Его пальцы, ещё секунду назад сжимавшие горло врага, теперь потянулись к брошенному кинжалу. Движение было плавным, почти ритуальным. Острие блеснуло под искусственным светом, и он приставил его к собственной шее. Я видел, как тонкая полоска алой крови выступила на его коже и медленно, почти неспешно, потекла вниз по горлу — первенец его самонаказания. В тот миг во мне что-то оборвалось. То самое «что-то», что я старательно давил в себе все эти годы, тот последний крошечный осколок чего-то живого, человеческого, что ещё теплилось в самых потаённых, неисследованных уголках моей души, вдруг подняло тихий, отчаянный вой. Он выл от боли, от ужаса, от осознания всей глубины моего падения, от тех невообразимых издевательств над человечностью, на которые я оказался способен. Я не успел ни пошевелиться, ни издать звука. Выстрел прозвучал оглушительно громко. Пуля солдата, точная и бездушная, выбила кинжал из его ослабевших пальцев. Второй удар — прикладом по голове — оборвал его прозрение, погрузив обратно в безмятежное небытие бессознательного. Он рухнул на пол, и тишина снова воцарилась в комнате, нарушаемая лишь моим собственным тяжёлым, сдавленным дыханием. Я стоял, не в силах пошевелиться, глядя на его безвольное тело через экран, на кровь на его шее, на тело его жертвы. Моё состояние становилось всё тяжелее. Тот внутренний вой не стихал, он нарастал, заполняя собой всё моё существо, сотрясая основы той тщательно выстроенной личности, которую я звал Ведущим. Я достиг цели. Я превратил ангела в демона. И теперь с ужасом понимал, что совершил непоправимое — не только по отношению к нему, но и по отношению к себе. Ибо, уничтожая его, я окончательно добил и то последнее, что ещё оставалось живого во мне. Ту ночь я помню в обрывках, как дым кошмара, что невозможно схватить, но который отравляет лёгкие. Воздух в общежитии тогда был густым, спёртым, пропитанным запахом дешёвого мыла, женских слёз и тяжёлого, сладковатого дыхания болезни. И посреди этого ада — она. Мать. Та, что совершила самое немыслимое, самое противоестественное из всех деяний, возможных под небом. Она принесла в жертву плоть от плоти своей, кровь от крови своей — своего сына — ради призрачного шанса на жизнь для другой женщины и её ещё не рождённого ребёнка. В ту ночь на этом проклятом острове зародилась жизнь, не угасла, а только появилась. И игрок 149 обратилась к нему. К Ки Хуну. Её голос был тихим, хриплым от беззвучных слёз, но в нём звучала сталь последней, отчаянной воли. — Помоги ей… — прошептала она, и её глаза, огромные, потемневшие от страдания, были прикованы к беззащитному комку жизни у груди Чун Хи. — Она не виновата… ни в чём. Это… чистый лист, белый, безгрешный. Эти слова повисли в смрадном воздухе общежития, как священная формула, как заклинание против всего того уродства, что царило вокруг. И он… Ки Хун… Он слушал. Не как игрок, не как одержимый мститель, каким я его сделал. Он слушал как человек, как Сон Ки Хун. Его собственная маска — маска озверевшего от боли хищника — дала трещину, и сквозь неё проглянуло что-то древнее, первозданное, что я считал навсегда вытравленным в этом месте. Этот младенец. Этот беспомощный, хрупкий, кричащий комок жизни, абсолютно безгрешный, не ведающий ни о каких играх, долгах или предательствах… Он стал тем ключом, что отомкнул заржавевший замок его собственной человечности. На следующей игре он протянул руки — те самые руки, что всего несколько часов назад сжимали горло человека в животной ярости, — и принял на них младенца. Движение его было неловким, полным внезапного, щемящего благоговения. Он прижал его к своей груди, запачканной потом и грязью этой бойни, и в его позе, в наклоне головы, было что-то от архаической иконы — скорбь и смирение одновременно. Теперь он жил только ради этой хрупкой формы жизни. И наблюдая за этим преображением, я раздваивался, расстраивался, рассыпался. Одна часть меня — та, что была Архитектором, Творцом Ада, холодным экспериментатором — бесилась, приходила в яростное, бешеное неистовство. Это было нарушением всех правил! Моих правил! Я с таким трудом выстроил его падение, взрастил в нём зверя, довёл до края — и вот какой-то несмышлёный младенец, одно его дыхание, одна его беззащитность рушит всю мою титаническую работу! Это был вызов моей власти, моему пониманию человеческой природы. Это доказывало, что я не всесилен, что есть нечто, неподвластное моим расчётам. И это «нечто» было простым, как хлеб, и священным, как материнская любовь. Я был в ярости. Глухой, бессильной ярости существа, медленно осознающего, что его вселенная — всего лишь песочница, а настоящий океан лежит за её пределами. Но другая часть… Другая, самая потаённая, та, что пряталась так глубоко, что я и сам забыл о её существовании… Она ликовала. Тихо, истерично, безумно. Она смотрела на него, держащего этого ребёнка, на это внезапное, невозможное проявление чистоты посреди грязи и смерти, и в ней просыпалось что-то давно забытое. Что-то вроде надежды. Что-то вроде веры. Не в Бога — я давно растерял эту роскошь — а в человека. В ту самую человеческую природу, которую я с таким усердием пытался опорочить и растлить. Он, мой главный эксперимент, моё самое страшное творение, оказался сильнее. Сильнее моих игр, сильнее моей философии, сильнее всего того ада, что я для него приготовил, и я был рад этому. И в этом его прозрении, в этом возвращении к самому себе — пусть и через боль, безумие, и через ужас — было столько величия, что моя собственная роль начинала казаться мне жалкой и ничтожной. Я был карликом, который строил песочные замки, пока рядом бушевал настоящий океан. Итак, я стоял в тени, раздираемый этими двумя противоположными силами. Ярость выжигала меня изнутри, требуя разрушить этот хрупкий момент, доказать свою власть. А ликование — то тихое, безумное ликование — плакало и смеялось одновременно, видя в этом акте спасения не поражение, а единственную возможную победу. Победу над собой. Надо мной. Над всем этим безумием. И я не знал, какая из этих частей настоящая. За этой игрой я уже наблюдал из-за стекла, в обществе ВИП-гостей. Их упитанные, лоснящиеся от довольства лица были обращены к экрану, как к захватывающему спектаклю. Воздух в ложе был густым от дорогого табака и коньяка, а их низкие, ленивые голоса обсуждали ставки. Некий ВИП в маске орла признался, что поставил на игрока 222, но после того как я открыл им суть игры, у него просто нет шансов. И тогда один из них, движимый скукой и животным любопытством, бросил в пространство нелепую, чудовищную фразу: может добавим ребенка в игру? Последовал взрыв сального, раскатистого смеха. Это было так абсурдно, что у меня на миг перехватило дыхание. «Абсурд», — пронеслось в голове первой, ледяной волной. А потом пришло второе, тихое и куда более страшное осознание. Это… выгодно. Чудовищно, цинично выгодно. Пока с Ки Хуном будет ребёнок, он будет цепляться за жизнь. Он будет вынужден бороться, выживать, дожидаться моего замысла, той финальной сцены, которую я для него готовил. С Чун Хи всё было бы иначе — тогда у младенца был бы кто-то, кроме него самого. А так… Так он останется на плаву. Моя лабораторная крыса будет жива и здорова, пока я не решу иначе. Я не вмешался. Я просто отдал приказ, и мой голос прозвучал с той же металлической, безжизненной чёткостью, что и всегда. — Оформите ребёнка как игрока. — Но это нелепо! Ребёнок не имеет к этому никакого отношения! — Ки Хун был в бешенстве. В его словах была голая, неприукрашенная истина. Она резала слух своей простотой. И за неё меня охватила такая бешеная, такая живая ярость, что пальцы сами сжались в кулаки. Как он смеет? Сметь указывать на абсурд в самом сердце абсурда? Это облегчение — яростное, очищающее — затопило меня. Да. Именно так. Всё должно быть именно так. И снова на арене возник он. Мой герой. Мой падший ангел. Обречённый спасать тех самых моральных уродов, что издевались над ним всю дорогу. Это был идеальный, садистски выверенный цирк. После игры, когда адреналин немного схлынул, ВИП-гости снова принялись спорить — на этот раз о дальнейшей участи младенца. Их разговор, полный самодовольного пустозвонства, вёл в никуда. И тогда они обратились ко мне. Их взгляды, полные праздного любопытства, ждали решения. — Ребёнок может играть под номером двести двадцать два в следующей игре, — произнёс я, и каждое слово ложилось на язык тяжёлым, отравленным мёдом. — Если ребёнок будет играть вместо матери, то игра и голосование станут куда интереснее. Я вам гарантирую. Это была ложь. От начала и до конца. Но в ней была и доля правды — их уродливое, кровожадное любопытство действительно было бы распалено до предела. Они проглотили наживку с жадностью. Кивки, одобрительный гул. Ставка на младенца. Я чувствовал, как что-то во мне кривится от омерзения, но лицо оставалось за непроницаемой маской. Я дал финалистам последнюю, сладкую иллюзию. Иллюзию контроля. Они сами выбирали, кого изгнать из своего жалкого рая. Каждый был уверен, что проскользнёт в щель. Всё шло по плану. А потом настала та ночь. Ночь, ради которой и затевался весь этот кровавый спектакль. Он вышел из лифта. Его шаги были размеренными, но в них чувствовалась пружинящая готовность к прыжку. Он шёл по коридору, и его взгляд, тёмный, прожигающий, был прикован ко мне, словно он пытался разглядеть сквозь маску очертания той твари, что сидела внутри. — Садитесь. Разговор длинный. Он медленно, с недоверием, опустился на стул, не отрывая от меня глаз. В его позе читалась готовность в любой момент сорваться и атаковать. — Вы здесь, поскольку у меня для Вас предложение. По поводу вашего с младенцем будущего. — А разве у нас есть шанс на будущее? — его голос был полон знакомого, едкого яда. Он снова стал тем, кем был в лимузине — загнанным, но опасным зверем. — Как Вы уже поняли, Вы с младенцем станете целью других игроков в следующей игре. — Разве не этого Вы и Ваши хозяева добивались, а? — его ответы были быстрыми, острыми, как лезвия. — Вы даже поместили невинного младенца в эту бесчеловечную игру, чтобы наблюдать, как эти жадные озверевшие психопаты убивают ребёнка ради денег. — Я пытаюсь помочь, Вам и младенцу. Саркастичная усмешка исказила его лицо. — Как Вы хотите нам помочь? Я медленно, почти ритуально, положил на стол между нами тот самый кинжал. Тот, что когда-то изменил мою судьбу. Изменил меня. Глухой стук металла о дерево прозвучал в тишине громче любого взрыва. Это была кульминация. Мой главный монолог. — Возьмите нож с собой и убейте этих тварей, которые хотят убить Вас и младенца. Его взгляд медленно пополз от ножа ко мне. В его глазах бушевала буря — замешательство, отвращение, животный страх, холодная ненависть. Я терялся в этом хаосе, но видел всё. — Они обожрались, напились и крепко спят. Если Вы тихо перережете им горло, никто не заметит. — Почему Вы вдруг такое предлагаете? — его голос сорвался на шёпот. Ответом ему стала полная, оглушительная тишина. И мои руки, поднявшиеся к застёжкам маски. Я снял капюшон. Потом — саму маску. Скрип пластика, отделяющегося от лица, показался мне самым громким звуком на свете. Его лицо исказилось. Спёртый вздох застрял у него в горле. Неверие, шок, ужас — всё это пронеслось по его чертам в считанные секунды. Его товарищ. Ён Иль. Тот, за чью смерть он так долго винил себя. Самый страшный демон этого ада сидел перед ним и оказался… человеком. — Господин Сон, я сожалею о смерти Чон Бэ. Фраза вышла не жалостливой, а какой-то сдавленной, издевательской. И это сорвало последний предохранитель в нём. Он рванулся вперёд, схватив кинжал. Зубы его были оскалены, в глазах плясали бешеные искры. — Хотите меня убить? Вы можете. Здесь кроме нас никого нет. Никто Вас не остановит. Но моя смерть совершенно ничего уже не изменит. Кто-нибудь займёт моё место, и игра состоится в любом случае. И в этой игре Вам придётся бороться с теми, кто пытается убить Вас и младенца. Он замер. Оскал спал, но грудь всё ещё бешено вздымалась, а в глазах бушевала буря. — Но если Вы убьёте их сейчас — останетесь только Вы и младенец. Следующая игра не может быть сыграна двумя игроками. И согласно установленным правилам, игра завершится. Всё это было отточенной, выверенной ложью. Величайшей издевкой из всех возможных. Я был готов. — Вы с ребёнком выйдете отсюда живыми, даю Вам слово. Его губы дрожали. Я видел, как внутри него ломаются и рушатся последние опоры. — Завтра эти люди будут пытаться Вас убить, нанесите удар первым. На данный момент это для вас лучший вариант. Он посмотрел на меня в последний раз — долгим, пронзительным, испепеляющим взглядом, в котором было всё — и ненависть, и отчаяние, и какая-то бездонная усталость. Потом развернулся и так же уверенно направился к лифту. Я держался из последних сил. Остался последний штрих. Последний укол. — Игрок четыреста пятьдесят шесть, Вы всё ещё верите в людей? Он остановился. Замер на несколько секунд, вглядываясь в пустоту перед собой, будто пытаясь найти в ней ответ. Потом шагнул вперёд, и его походка внезапно обрела тяжёлую, траурную торжественность. Как только звуки лифта затихли, я выдохнул. Выдохнул так, будто всё это время не дышал, боясь выдать себя. Сердце колотилось, выпрыгивая из груди, в висках стучало, в глазах темнело. Я подскочил и бросился к бару. Налил полный стакан виски дрожащими руками, попутно включив монитор, сел на стул, на котором только что сидел Ки Хун. Он сперва подошёл к своей кровати, где мирно посапывал младенец. Потом развернулся и твёрдыми, решительными шагами направился к игроку 100. Я не мог оторвать глаз. Всё должно было решиться здесь и сейчас. И внутри меня началась гражданская война. Одна часть — та, что ещё помнила что-то человеческое — вопила, умоляла остановить это. Она не хотела, чтобы Ки Хун повторил мой путь, не хотела видеть, как он становится монстром. Она сжималась от страха и отвращения. Другая часть — холодный, всевидящий экспериментатор — лишь глубже увязала в отчаянии, пытаясь утопить эти крики в алкоголе. Я делал огромные, жгущие глотки. «Ну не зря же я всё это устроил? Нельзя это так оставить, я не должен, я не могу, я не хочу!» — это были отчаянные, беспомощные попытки удержать контроль. Слёзы текли по моим щекам, смешиваясь с потом. Ки Хун поднёс кинжал к шее спящего врага. Я пил ещё больше, пытаясь затопить этот ужас. И в этот миг передо мной возникло другое видение — не экран, а память. Иль Нам. Так же кладущий передо мной нож. Так же смотрящий на меня своими спокойными, всепонимающими глазами из-за золотой маски. Ки Хун замер над спящей фигурой. Я не знал, куда деться. Хотелось кричать, носиться по комнате, крушить всё вокруг. Веки дёргались. И тогда… он поднял голову. И попятился назад. Он отвернулся. Окончательно. И поковылял прочь. Это был удар. Тихий, но сокрушительный. Я поднял подбородок, пытаясь сохранить хотя бы каплю достоинства, не давая новой слезе упасть. Та часть меня, что умоляла его остановить, размякла, обессиленная. А вторая — билась в немой агонии. Какой же я отвратительный! Это был плевок самому себе в душу. Во всё, во что я пытался превратить себя. Всё остальное прошло как в тумане. Следующий день я почти не помнил. На протяжении всего финала Ки Хун не отпускал младенца, прижимая его к груди с такой силой, будто хотел вобрать в себя. Он был как загнанный зверёк — глаза безумные, дикие, метались от одного игрока к другому, и каждый из них смотрел на него с голодной жаждой. На второй платформе игрок 100 предложил свою чудовищную идею — «еда на вынос». ВИП-гости пришли в восторг. Игроки уже избили одного из них до полусмерти. Но Ки Хун… он решил тянуть жребий. Я уже ничего не понимал. Был оглушён, парализован. На душе что-то зрело — трепещущее, живое, незнакомое ощущение, что не отпускало. Что-то пошло не так. И за минуту на платформе остались трое — Ки Хун, младенец и игрок 333. Отец ребёнка прошёл дальше, вытащил шест. — Отдай ребёнка, а сам оставайся там. Грохот. Ки Хун взывал к человечности, но это был глас вопиющего в пустыне. В последний момент он оказался на платформе вместе с младенцем. Игрок 333 стал угрожать, что скинет собственного ребёнка. Ки Хун мог только подчиняться. Началась жестокая схватка, они сорвались, но он ухватился за арматуру. Даже тогда он не отпускал игрока 333. Трепещущее чувство во мне переросло в настоящий тремор. Ткань оборвалась, унеся за собой игрока 333. Ки Хун поднялся на платформу. Заметив, что игра не началась, он подошёл к младенцу. Моя рука сжалась так, что ногти впились в ладонь до крови. Он мне нужен. Живой. Я вышел, сославшись на аварийную ситуацию. В коридоре меня вырвало. Я стоял, оперевшись о стену, тяжело дыша. — Игрок четыреста пятьдесят шесть желает проголосовать за отмену игр. Стреляй, — моя команда прозвучала хрипло, но неумолимо. Я вернулся в ложу. И увидел, как Ки Хун целует младенца в лоб и аккуратно кладёт его на пол. Он подошёл к краю. Обратился к стеклу, за которым мы стояли. — Мы не лошади. Мы… — Игрок четыреста пятьдесят шесть желает отменить игры, — мой голос слегка дрожал, но маска исказила его до ровного, спокойного тембра. Солдат выпустил дротик. Ки Хун сперва опустился на колени, затем рухнул лицом вниз. Я обмяк. Я приказал доставить его ко мне. Сам, дрожащими руками, приковал к спинке кровати. И пошёл к бару. Мои руки тряслись так, что я едва мог налить жидкость. Я был разбит. Разорван. Побеждён. И впервые за долгие годы — по-настоящему жив.