Игра в исповедь [457]

Горячая работа
R
В процессе
61
1
автор
SiReN v 6.0 бета
Размер:
планируется Макси, написано 226 страниц, 87 316 слов, 30 частей
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Часть 23. Чужая жизнь.

Настройки
Примечания:
      Лимузин был капсулой, выброшенной из одного мира в другой, неприкаянной и чужой. За тонированными стёклами проплывал Сеул — яркий, шумный, живой в предвечернем свете. Люди спешили по домам, с работы, на встречи. Жизнь кипела своим чередом, нормальным, упорядоченным, слепым к нашему проносящемуся мимо призраку.       А я смотрел на город, и он казался мне плоской декорацией, картонным фоном к какому-то чужому спектаклю. Я физически чувствовал толщу бронированного стекла, отделявшего меня от этой нормальности. Не просто как барьер — как стену из прозрачного, небьющегося акрила, сквозь которую нельзя было не только пройти, но и достучаться.       Я был как глубоководное существо, резко выдернутое на поверхность. Давление моего привычного ада только нарастало. Я снова вышел. То привычное чувство вины, предательства полностью поглотило меня до кончиков пальцев. Снаружи — город. Внутри — гулкая, зияющая пустота, в которой плавали обломки того, кем я был. Осколки веры, ошмётки жалости, рваные клочья ярости. И тишина. Оглушительная тишина после крика, который длился слишком долго.       Ин Хо сидел напротив. Его профиль, чёткий и резкий, вырисовывался на фоне мелькающих огней. Он смотрел в своё окно, но взгляд его был обращён вовнутрь, в те же самые развалины, что были и у меня. Мы были похожи на двух пассажиров-незнакомцев в вагоне метро, связанных страшной тайной, которую нельзя произнести вслух. Молчание в салоне было густым, тяжёлым, как сироп.       Мои пальцы сами собой потёрли запястья. Пластиковые стяжки были сняты, щелчком тех самых щипцов, что лежали в бардачке. Но кожа под ними всё ещё горела памятью о режущем трении, а в мышцах жила тёплая, ноющая слабость. Свобода была непривычной, почти болезненной.       Вот он, мир. Тот самый, ради которого всё это затевалось. Ради которого они умирали. Выглядит... обыденно. Слишком обыденно. Неужели ради этого...? Нет. Не ради этого. Ради призрака этого. Ради иллюзии, что можно в него вернуться. А вернуться нельзя. Двери за спиной захлопнулись, и ключ сломан в замке. Мы не вышли. Мы как бы дезертировали. Сбежали с поля боя, зажав в руках единственный трофей — наше собственное, никому не нужное выживание.       Я посмотрел на его руки. Они лежали на коленях, неподвижные, пальцы слегка согнуты. Те самые руки, что держали пистолет, что составляли отчёт, что поили меня водой. Руки убийцы и спасителя в одном лице. Мне вдруг страшно захотелось прикоснуться к ним. Не для утешения. Для подтверждения. Что он — реальный. Что этот побег — не сон, не очередная уловка Системы, не последний, самый изощрённый розыгрыш перед финалом.       Но я не шевельнулся. Страх был сильнее. Страх, что прикосновение разобьёт этот хрупкий, шаткий мир, который мы выстроили на краю пропасти.       Машина замедлила ход, въезжая в спальный район. Однотипные многоэтажки, как каменные соты, где в каждой ячейке кипела своя, маленькая, не ведающая о нас жизнь. Ин Хо повернул голову, его взгляд стал собранным, острым.       — Скоро прибудем, — произнёс он голосом, в котором не было ни трепета, ни тоски. Была лишь концентрация снайпера перед выстрелом.       Сердце моё ёкнуло, забилось чаще. Джун Хо. Его брат. Человек, который искал его. Человек, который, в каком-то смысле, был причиной всего. Причиной моего участия в играх. И теперь мы везли ему чьего-то ребенка. Какой-то извращённый, чудовищный подарок.       Что он подумает? Увидев его? Увидев её? Поймёт ли? Или мы просто покажемся ему кошмаром, ворвавшимся в его упорядоченную жизнь? Он живёт здесь. Среди людей. Ходит в магазин. Говорит с соседями. А мы... Мы уже не отсюда.       Ин Хо, казалось, читал мои мысли.       — Я не войду, — сказал он, и в его голосе впервые за весь путь прозвучала не трещина, а целая расселина. Глухой, подземный гул страха. — Он... не должен меня видеть. Не сейчас.       Я кивнул. Мне стало его жалко. Жалко этого могущественного, сломленного человека, который боялся встречи с собственным братом.       Машина остановилась в тени у подъезда. Ин Хо достал из дипломата толстый конверт и банковскую карту в чёрной обёртке с бантиком.       — Здесь всё. Документы на ребёнка, что я смог подделать. Деньги. Карта... Там доля приза, — он не смотрел на меня, вкладывая конверт в детское одеяло, в которое была завёрнута спящая девочка. Его пальцы на мгновение коснулись её щеки. Быстро, почти украдкой. Жест был не нежным, а каким-то... прощальным. Ритуальным. — Скажи... Скажи ему, что это от меня. Что я... Что я жив. И что мне жаль.       Последние слова он выдохнул с таким трудом, будто вытаскивал их из себя клещами.       Я взял ребёнка на руки. Она была тёплой, тяжёлой, безмятежно спящей ношей. Грузом невинности, который мы теперь передавали дальше.       — Я не знаю, что сказать, — признался я тихо.       — Скажи правду, — он горько усмехнулся. — Какая она есть. Он полицейский. Он её узнает.       Я вышел из машины. Предвечерний воздух был тёплым, пахнущим выхлопными газами и едой из ближайших кафе. Из открытых окон доносились обрывки телепередач, чей-то смех. Нормальность. Она давила на меня, как неподъёмный груз.       Каждый шаг к подъезду отдавался в висках гулким эхом. Я чувствовал себя грабителем, маньяком, несущим к порогу честного человека свою страшную добычу. Мне повстречалась молодая женщина с ребёнком; она улыбнулась мне, увидев свёрток у меня на руках. Я бы попытался ответить улыбкой, но не было сил, не было... права.       Лифт поднимался на его этаж мучительно медленно. Я стоял, глядя на свои отражения в полированных стенах кабины — бледное, осунувшееся лицо, глаза, слишком большие и тёмные. Лицо незнакомца. Лицо чудовища.       Дверь квартиры Джун Хо была ничем не примечательна. Я поставил сверток на пол, прислонив к косяку, сунул конверт поглубже в складки одеяла. Палец сам потянулся к звонку, но я заставил себя остановиться. Вместо этого я трижды, отчётливо постучал. Это казалось менее агрессивным, менее внезапным, чем пронзительный звонок.       И потом — развернулся и почти бегом бросился к лестнице, не в силах ждать лифта. Я бежал вниз по ступенькам, прижимая к груди пустые, гудящие руки, сердце колотилось где-то в горле. Я не оборачивался, боясь увидеть открытую дверь и его лицо — растерянное, невыспавшееся, освещённое светом из прихожей.       Я влетел в лимузин, захлопнул дверь.       — Всё, — выдохнул я, задыхаясь. — Я... постучал.       Машина тронулась с места плавно, бесшумно. Я сидел, откинув голову на подголовник, и пытался отдышаться. Перед глазами стояло не лицо Джун Хо, а его дверь. Обычная, серая, с цифрой. И за ней — целая жизнь, которую мы только что взорвали тихим стуком в преддверии вечера.       Мы ехали молча. Теперь в тишине висел новый груз — груз совершённого поступка. Мы бросили ребёнка. Как котёнка. Как щенка. Отдали, откупились, сбежали. Во имя чего? Во имя нашей войны? Во имя нашего спасения? Звучало как оправдание. Самое жалкое оправдание на свете.       Ин Хо сидел неподвижно, глядя в окно. Его плечи были напряжены. Он не спрашивал ничего. Он всё понял без слов. По моему дыханию, по тому, как я ввалился в салон.       Внезапно он потянулся через салон. Его пальцы, холодные и сухие, легли поверх моих, лежавших на коленях. Это не было лаской. Это было проверкой. «Ты здесь. Я здесь. Мы — здесь. Это сделано».       Я не отдёрнул руку. Позволил этому прикосновению быть. В его жесте не было ни нежности, ни страсти. Была та же самая, знакомая до тошноты практичность. Контроль. Но в этой ситуации именно контроль был единственной формой заботы, на которую он был способен. И которую я был способен принять. Это был язык, на котором мы научились говорить — язык действий, тишины и редких, острых, как укол, прикосновений.       — Спасибо, — хрипло сказал я, имея в виду не только это.       Он кивнул, убрав руку, и снова погрузился в созерцание уходящего города. Его отчуждённость, его холодность — они были мне нужны. Как нужна стерильная повязка на гноящуюся рану. Любая попытка «теплоты», «нежности» сейчас вызвала бы у меня приступ рвоты. Его расчётливая отстранённость была честной. Он не притворялся, что всё будет хорошо. Он не предлагал мне пустых утешений. Он просто был рядом. Со своей болью, со своим грузом, со своим холодным, ясным умом, который уже просчитывал следующие шаги.       И в этом было какое-то извращённое утешение. Мы не играли в финал.       Через час мы стояли перед моим — нашим мотелем. «Pink». Вывеска, как всегда, не горела, а краска была облупившейся. В предвечерних сумерках он выглядел особенно мрачным и заброшенным, как склеп. Самый подходящий дворец для нас.       Ин Хо оценивающе окинул его взглядом, без тени осуждения или разочарования. Просто ознакомился.       — Здесь, — сказал он, поднимая дипломат. Не «идём», не «заходим». «Здесь». Это было не место, это была точка на карте. Координата.       Я открыл дверь. Пахло пылью, затхлостью и одиночеством. Я впустил его в свою прежнюю жизнь. Впустил того, кто её уничтожил. И теперь мы должны были строить на этом пепелище что-то новое. Что-то уродливое, чёрное, обугленное.       Он переступил порог, и дверь закрылась за нами, отсекая последний шум внешнего мира. Мы остались в полной тишине, в полумраке, вдвоём.       И пока он осматривал комнату, я стоял и смотрел на его спину. На этого человека, моего мучителя, моего спасителя, моего единственного союзника. И чувствовал не ненависть, не жалость, а странное, всепоглощающее спокойствие обречённого.       Тишина в мотеле была иного качества, чем в лимузине. Там она была временной, дорожной, приглушённой гулом мотора. Здесь же она была окончательной и бесповоротной. Она впитывалась в облупившиеся обои, в пыльные половики, в застоявшийся воздух, становясь частью интерьера. Это был не звукоизоляционный комфорт его комнаты на острове. Это была абсолютная, немая глушь. Склеп.       Ин Хо поставил дипломат на липкую поверхность пластикового стола и медленно обвёл взглядом комнату. Его глаза, привыкшие к стерильному порядку, бесстрастно скользили по паутине в углу, потёртому дивану, телевизору с толстым слоем пыли на экране. В его взгляде не было ни брезгливости, ни разочарования. Был анализ. Оценка укрепрайона.       Что он видит? Уязвимости? Точки входа? Или просто ещё одно последствие своего падения? Из стерильного кабинета с панорамным видом на ад — в затхлую конуру на окраине города. И всё это — со мной на шее. Я — его живое напоминание о том, кто он и что сотворил. Я — его вечный свидетель.       Я стоял у двери, не в силах сдвинуться с места, чувствуя, как жар стыда разливается по моей коже. Мне было стыдно за этот театр, за этот календарь, за эту жалкую попытку существования, которую я называл борьбой. Мне хотелось провалиться. Сказать: какой я идиот! Но это был я. Таким я и был. Таким он меня и сделал. Таким он меня получил и открыл глаза.       Он снял плащ, аккуратно сложил его и повесил на единственную вешалку у двери, словно это была не рухлядь, а дорогой крючок из красного дерева. Потом расстегнул манжеты своей безупречно чистой рубашки и закатал рукава. Движения были точными, экономичными. Ничего лишнего.       — Нужно проверить воду. И свет, — произнёс он, как будто мы только что заселились в гостиницу. Голос был ровным, лишённым эмоциональной окраски. Деловым.       Он исчез в глубине коридора. Я остался стоять посреди комнаты, чувствуя себя призраком в собственном доме. Вернее, в том, что от него осталось. Его присутствие всё меняло. Оно вытесняло меня, делало меня гостем. Он вносил с собой свой порядок, свою тишину, свою ауру неумолимой реальности, и моё жалкое хаотичное существование сжималось, пряталось по углам.       Я услышал, как скрипнул кран, потом — удовлетворённый, короткий вздох. Вода была. Потом щелчок выключателя. Свет замигал и загорелся тусклым, желтоватым светом, от которого тени в углах стали ещё гуще.       Он вернулся, вытирая руки о носовой платок.       — Всё работает. Примитивно, но функционирует. — Он посмотрел на меня. Взгляд его был тяжёлым, изучающим. — Ты когда-нибудь тут убирался?       Вопрос прозвучал не как упрёк, а как утверждение. Как врач, констатирующий запущенность болезни.       — Некогда было, — пробормотал я, опуская глаза. — Всё время... поиски.       Он кивнул, как будто мой ответ был совершенно логичен. Потом его взгляд упал на мои руки. Я сам посмотрел на них — грязные, с остатками крови под ногтями, с ссадинами на костяшках. Руки рабочего. Руки убийцы. Руки, которые только что отдали ребёнка.       — Иди мойся, — распорядился он. — Я пока... изучу обстановку.       Это был приказ. Чёткий, не терпящий возражений. И я, к своему удивлению, повиновался ему с почти животной покорностью. Мне было легче, когда он командовал. Когда мне не нужно было думать, не нужно было принимать решения. Я мог просто быть инструментом в его руках. Это было проще, чем быть человеком.       Вода в душе была едва тёплой, жалкой тонкой струйкой. Но она смывала с кожи пыль, пот и копоть острова. Я стоял, упираясь ладонями в холодную кафельную стену, и позволил воде течь по спине. Я ждал, что меня накроет. Что волна воспоминаний, ужаса, осознания смоет меня окончательно. Но внутри была только та же самая, знакомая пустота. Как после сильной болезни, когда тело уже здорово, а душа ещё не вернулась в него.       Когда я вышел, завернувшись в старое, жёсткое полотенце, в комнате пахло едой. Не консервами, а настоящей едой. Я застыл на пороге, поражённый. Он стоял у маленькой газовой плиты и помешивал что-то в кастрюле. На сковороде шипел рис. Он нашёл где-то мои запасы — немного риса, банку тунца, заветренный лук.       Он готовил.       Это зрелище было настолько сюрреалистичным, настолько выбивающимся из всей картины мироздания, что мой мозг отказался это обрабатывать. Ведущий. Архитектор ада. Человек, распоряжавшийся жизнями и смертями. Стоял у конфорки в моём затхлом мотеле и готовил ужин из тунца.       Он обернулся, услышав мой шаг. Его взгляд скользнул по мне, по полотенцу, по моим босым ногам на грязном полу. Ничего не выразил.       — Еда почти готова. Полотенце... повесь, не бросай на пол, — сказал он и снова повернулся к плите.       Я машинально выполнил указание, нашёл относительно чистый угол и повесил полотенце. Оделся в чистое, старое бельё и потрёпанные спортивные штаны. Я чувствовал себя ребёнком, за которым ухаживает суровый, молчаливый отец. Никаких нежностей. Никаких лишних слов. Только действия. Только практическая необходимость.       Мы ели молча, сидя на диване, поставив тарелки на колени. Еда была простой, но горячей. Это было важно. Горячая еда. Она как-то заякоривала в реальности, напоминала телу, что оно ещё живо.       Он ел быстро, аккуратно, не проронив ни крошки. После еды он встал и, без слов, взял обе наших тарелки и направился в глубь мотеля. Я остался сидеть, оглушённый тишиной и странностью происходящего. Через несколько минут он вернулся. Лицо его было невозмутимым, но в уголках губ таилась тень того самого, ледяного презрения, которое я знал так хорошо.       — Вторая комната, — произнёс он, и его голос был ровным, будто он докладывал о состоянии боеприпасов, — не просто заброшена. Она заражена плесенью. Чёрная, агрессивная. Дышать этим — значит сознательно гробить лёгкие. Третья комната завалена хламом и... остатками чужой жизни. А четвёртая стала твоим банком. Спать там невозможно.       Он помолчал, давая мне осознать. Осознать всю глубину моего падения, всю бездну того хаоса, в котором я существовал. Он не просто утверждал — он выносил приговор. Приговор моей прежней жизни.       — Диван, — он кивнул в сторону обшарпанного, продавленного дивана, на котором мы только что сидели, — кишит клопами. Я видел следы. Ты, видимо, уже привык и не замечаешь.       От этих слов по моей коже поползли мурашки. Мне стало физически плохо. Не от брезгливости. От стыда. От того, что он видел это. Видел ту последнюю, жалкую черту, за которую я скатился.       — Значит... — я сглотнул, — ты... ты ляжешь на моей кровати. А я... я как-нибудь на диване.       Он посмотрел на меня с тем же ледяным, всепонимающим выражением.       — Не будь идиотом, Ки Хун. Ты не выспишься. А завтра тебе понадобятся силы. И нервы. К тому же, — он обвёл взглядом комнату, — здесь холодно. Отопление не работает. Это вопрос выживания. Ложись на кровати.       Это не было предложением. Это был приказ, выданный с холодной, неумолимой логикой полевого командира. В его тоне не было ни намёка на смущение, на желание, на что-то личное. Была лишь прагматичная, циничная расчётливость. Мы были двумя солдатами в окопе, и вопрос о том, чтобы прижаться друг к другу для тепла, не имел ничего общего с чувствами.       Я молча кивнул, не в силах смотреть ему в глаза. Он был прав. Всегда прав. В своём чудовищном, безжалостном практицизме он был всегда прав.       Мы легли. Он погасил свет, погрузив комнату в густую, почти осязаемую тьму. Он лёг на самый край широкой двуспальной кровати, спиной ко мне, сохраняя максимально возможную дистанцию. Я лёг на спину, стараясь занимать как можно меньше места, и уставился в потолок, который терялся во мраке.       Я чувствовал тепло его тела через сантиметры, отделявшие нас. Слышал его ровное, медленное дыхание. Я знал, что он не спит.       Он ненавидит это. Ненавидит эту грязь, этот беспорядок. О чём он думает? О брате? О ребёнке? О тех, кого оставил на острове навсегда? Обо мне? Считает ли он меня обузой? Сожалеет ли он о том, что не дал мне тогда, в лимузине, договорить? О том, что между нами было? Или о том, чего не было?       «Я, кажется, люблю тебя».       Любовь. Это слово снова всплыло, навязчивое и нелепое. Какая любовь может быть между нами? То, что я чувствовал, было болезненной, нервной связью, сросшностью шрамов. Я ненавидел его за то, что он сделал. И ненавидел себя за то, что не мог без него. Он был моей самой страшной травмой и единственным, кто понимал её глубину.       Внезапно он пошевелился. Перевернулся на спину. В темноте я чувствовал, как его взгляд упирается в потолок.       — Ты не спишь, — заявил он. Не вопрос. Утверждение.       — Нет, — прошептал я. — Болит? — я имел в виду рану, снятие повязки, всё.       — Нет.       Молчание. Тишина давила на уши.       — Я... — я начал и замолчал, не зная, что хочу сказать. Извиниться? Поблагодарить?       — Спи, Ки Хун, — его голос в темноте прозвучал тихо, но твёрдо, перебивая мои мучительные раздумья. — Завтра будет тяжелый день. Нужны силы. Перестань метаться.       И снова этот приказ. Эта забота-команда. И снова моё тело отреагировало на неё с облегчающей покорностью. Мышцы постепенно расслабились, дыхание выровнялось.       Перед самым сном, уже на грани забытья, я почувствовал, как его рука в темноте нащупывает мою. Не для ласки. Не для прикосновения. Просто — кладёт поверх, сверху, и сжимает. Всего на секунду. Быстро, почти неловко, будто проверяя, на месте ли я. И тут же убирает.       Это длилось меньше мгновения. Но в этой темноте, в этой тишине, это прикосновение было громче любого признания. Оно не говорило о любви. Оно говорило: «Я здесь. Это я. Ты не один. Мы вместе в этом аду. Держись».       И этого, как ни странно, было достаточно. Чтобы уснуть. Чтобы принять эту новую, страшную реальность.       Я уснул. И впервые за долгое время мне не приснился остров. Мне приснилась тишина. И тёплая тяжесть его руки на моей.
Примечания:
Отзывы (1)