За дверью палаты царило напряженное ожидание. Часть класса 2-А, кого не отправили на занятия, толпился в узком коридоре. Мина всхлипывала, уткнувшись лицом в плечо Киришимы. Кьёка молча гладила ее по спине. Денки нервно переминался с ноги на ногу. Тодороки опирался о стену, лицо непроницаемо, но в глазах читалось потрясение. Айзава и Всемогущий говорили в сторонке с врачом, их лица были серьезными. И Бакуго. Он стоял чуть поодаль, спиной к стене, скрестив руки. Его лицо было каменной маской, но под ней бушевал вулкан. Он не смотрел ни на кого. Его взгляд был устремлен в одну точку на полу, но видел он не линолеум. Он видел ее – бледную, безвольную, с перерезанными руками в грязи клуба. Видел ее отца. Видел свою руку, указывающую на помойку. Чувство вины было физической болью в груди, острее любого ранения. «Я довел...» – ревело внутри. «Я сломал...» Медсестра вышла. Все замерли. – Она проснулась, – сказала она тихо. – Физически... стабильна. Но... Она не готова к посетителям. Просит оставить ее одну. Раздался коллективный вздох – облегчения, смешанного с разочарованием и тревогой. – Но... мы можем хотя бы... заглянуть? На секунду? – попросила Мина сквозь слезы. – Лучше не сейчас, – мягко, но твердо ответила медсестра. – Ей нужен покой. И время. – Идиотка! – вырвалось у Бакуго. Он не кричал. Слово вылетело хрипло, сдавленно, полное невыносимой ярости, направленной не на Рин, а на себя, на ситуацию, на весь мир. Он оттолкнулся от стены и резко пошел прочь по коридору, не оглядываясь. Ему было нечем дышать. Стены давили. Киришима бросился за ним. – Бакуго! Стой! Он догнал его у лифтов. – Чувак, куда ты? Она же не виновата, что... – ЗАТКНИСЬ! – Бакуго развернулся к нему, его глаза горели безумным огнем боли и гнева. – Ты видел ее?! Видел ЭТО?! – он ткнул пальцем в сторону палаты. – Руки? Ее вид? Она... она почти труп была, Дерьмоволосый! И это... – его голос сорвался. – Это потому что Я! Я назвал ее мусором! Я сказал ей убираться! Я ЗАГНАЛ ее туда! – Он ударил кулаком в бетонную стену, не чувствуя боли. – Я... я чуть не убил ее словами! Киришима схватил его за плечи, не давая нанести еще один удар. – Бакуго! Остановись! Да, ты сказал многое! Да, это было ужасно! Но ты же НЕ ЗНАЛ! Ты не знал, что у нее дома, что у нее в голове! Ты не знал, что она так... – НЕ ЗНАЛ?! – Бакуго вырвался, его лицо исказила гримаса агонии. – Я видел синяки! Чуял вонь! Видел, как она прячется и врет! Я видел все, Дерьмоволосый! Но я решил, что она просто слабая тварь! Что она не заслуживает быть здесь! Я не пытался понять – я судил! Я ломал! – Он снова отвернулся, его плечи напряглись от сдерживаемых рыданий. – И теперь... теперь она там. Забинтованная. Сломанная. И я даже извиниться не могу, потому что она не хочет меня видеть. Потому что я – последнее, что она хочет видеть. Киришима молча стоял рядом. Он видел, как его друг, всегда несокрушимый, всегда уверенный, дрожит от непосильной ноши вины. – Она выкарабкается, Бакуго. Она сильная. Мы все поможем. И ты... ты должен быть там. Когда она будет готова. Чтобы сказать... то, что должен. Бакуго ничего не ответил. Он просто стоял, уставившись в закрытые двери лифта, видя перед собой не стальные створки, а ее бледное лицо в грязи и белые бинты на ее руках. Его война была проиграна. Он боролся с призраком своей гордыни и предубеждений и проиграл. И теперь ему предстояла другая битва. Не с ней. За нее. И за самого себя. Но как воевать, когда оружие – слова – оказалось отравленным? Как просить прощения, когда твои слова едва не стали последними, что она услышала?
Вечер. Рин лежала, глядя в потолок. Белые плитки. Белый свет. Белый шум в голове. Психиатр приходил. Говорил мягко. Задавал вопросы. Она молчала. Отвечала односложно. "Да". "Нет". "Не знаю". Ему нужны были причины, корни, объяснения. У нее не было слов. Только пустота. И стыд. Глухой, всепоглощающий стыд. Принесли ужин. Безвкусная каша. Она не притронулась. Ей подали успокоительное. Оно принесло тяжелую, наркотическую дрему. Но даже во сне ее преследовали образы. Гневное лицо отца. Холодные, презрительные глаза Бакуго. Зеркальце с белыми дорожками. Свой собственный, пустой взгляд в отражении грязного зеркала в ванной. И белые бинты. Всегда белые бинты. Она осторожно приподняла руку. Размотала край бинта на левом предплечье. Под ним – красные, воспаленные полосы. Свежие. Глубокие. Свидетельство ее слабости. Ее позора. Она провела пальцем рядом с порезом. Боль была слабой, приглушенной лекарствами. Но она была реальной. «Единственное, что реально». Она снова замотала бинт. Закрыла глаза. В белой тишине палаты не было спасения. Была только правда. Правда о том, кто она есть. Сломанная. Грязная. Ничтожество. Даже смерть от нее отвернулась. Оставив доживать в этом белом, стерильном аду стыда. И самое страшное было не в боли. А в том, что где-то глубоко, под слоями апатии и отчаяния, шевелилась крошечная, предательская искра – нежелание снова видеть боль в глазах Мины. Или... или что-то еще, более опасное. Что-то, что заставляло вспомнить не только его жестокость, но и его руки, поднявшие ее из грязи. Его голос, хрипло шепчущий: "Держись...". Но эта искра была слишком слабой, чтобы пробиться сквозь тьму. Она тонула в белой тишине, оставляя только тяжесть существования и вопрос: «Что теперь?» Вопрос, на который у нее не было ответа. Только белые стены, белый свет и белые бинты, скрывающие красные шрамы ее падения.