Глава девятая: Камни которые мы бросаем, и дом, который приобретаем
29 апреля 2026 г., 21:19
Примечания:
https://t.me/SpermHorrora
тг: _Sperm_Horrora
блч они больше не срутся(
и про что же мне шутить теперь ((
Тишина, слитая с сердцебиением, давила на барабанные перепонки, вызывала гул в ушах, заставляла кожу зудеть от напряжения. Ники пролежал на кровати, наверное, час, а может, и все три — время потеряло очертания, растворилось в вязкой, липкой тоске, лени, что заполнила каждый уголок его сознания. Стены словно сдвигались, грозя раздавить его в лепёшку вместе с кроватью, столом, этими чёртовыми фломастерами в ящике, которые когда-то казались ему символом новой жизни, а теперь просто напоминали о его наивности.
Нужно было выйти.
Мысль возникла не как желание, а как потребность, почти физиологическая необходимость. Как дышать, когда задыхаешься. Он сел, чувствуя, как затекшая шея хрустит при движении. За окном уже стемнело — не в полную силу, а серыми, предвечерними сумерками, когда небо напоминает грязное, измятое полотно, с которого кто-то забыл стереть краски.
Он спустился вниз, стараясь ступать как можно тише, хотя в этом не было необходимости — Рика была в гостиной, и оттуда доносились звуки телевизора, приглушённые, создающие иллюзию нормальной жизни, где люди смотрят дурацкие шоу и не думают о том, как содрать с себя собственную кожу.
Рика сидела на диване, поджав под себя ноги, в пижаме с каким-то ярким, почти кислотным принтом — единороги, радуги, звёзды. Детское, смешное, нелепое — и почему-то именно это вызвало у Ники короткую, острую вспышку чего-то, отдалённо напоминающего нежность. Как будто он увидел не Рику, а какую-то другую, беззащитную версию её, ту, что пряталась под маской уверенной, бойкой девчонки.
— Ники? — она повернула голову, отрываясь от экрана, и в её глазах снова загорелась та самая тревога, от которой ему хотелось кричать. — Ты чего? Голодный? Я могу разогреть суп.
— Нет, — он покачал головой, чувствуя, как язык еле ворочается — слова приходилось буквально выталкивать из себя, как камни. — Я… хочу выйти. Прогуляться.
Рика нахмурилась, бросила быстрый взгляд на окно, за которым сгущались сумерки.
— Сейчас? Уже темнеет.
— Знаю. — Он пожал плечами, и этот жест вышел каким-то дерганым, не своим. — Ненадолго. Мне нужно… воздух. Проветриться.
Он не сказал «свежий воздух», потому что воздух вряд ли мог быть свежим в таком состоянии. Но Рика, кажется, поняла. Она помолчала секунду, потом кивнула, и в её глазах мелькнуло то самое выражение — мучительное, беспомощное, понимающее и непонимающее одновременно.
— Деньги взял? Ключи?
— Да, — соврал Ники, потому что ни денег, ни ключей он не взял, но это было неважно. Он не собирался никуда заходить, никуда сворачивать. Просто идти. Пока ноги не перестанут слушаться.
— Тогда… О! Возьми тогда плеер, — она потянулась к журнальному столику, где на зарядке лежал её старенький, потрепанный временем плеер, с облезшей краской на углах и царапинами на экране. — Наушники в кармашке. Я там… заливала кое-что. И у тебя вроде его нет. Может, послушаешь, понравится.
Ники взял плеер — тёплый, живой, ещё хранящий тепло её рук и красивые наклейки, — и кивнул, пробормотав: «спасибо». Слова застряли где-то в горле, комком, который он боялся раздавить, чтобы не закричать.
Вышел на улицу, и прохладный вечерний воздух ударил в лицо, отрезвляя, но не до конца. Мир за пределами дома Клозе был всё таким же плоским, каким он запомнил его вчера, во время обратной дороги от Тао. Серые тени домов. Размытые силуэты деревьев. Жёлтые круги фонарей, похожие на гнилые глаза, следящие за каждым его шагом.
Он надел наушники, и музыка хлынула в уши — что-то инструментальное, без слов, с тягучей, почти эмбиентной мелодией, где звуки перетекали друг в друга, как вода в реке. Рика, оказывается, слушала не только попсу и панк-рок. Это открытие было крошечным, почти незаметным на фоне всего остального, но почему-то важным. Как будто он увидел ещё одну грань своей подруги. Это было круто.
Он шёл не глядя, ноги сами несли его по знакомым улицам — мимо школы, мимо магазинчика, где они с Рикой покупали мороженое, мимо остановки, с которой ездили в центр. Но Ники не сворачивал никуда. Просто шёл вперёд, пока асфальт под ногами не сменился гравием, а гравий — утоптанной, пыльной землёй, усыпанной прошлогодней листвой.
Проходя шаг за шагом, он и не заметил, как оказался в парке.
Это был не центральный, ухоженный парк с клумбами и скамейками, а какой-то старый, заброшенный, полудикий. Деревья здесь росли, как хотели, переплетаясь ветвями над головой, создавая что-то вроде тёмного, гулкого тоннеля. Воздух пах иначе — не выхлопными газами и пылью, а сыростью, прелой листвой и чем-то ещё, неуловимым, древним, как сама земля.
Музыка в наушниках сменилась на более ритмичную, с пульсирующим басом и тягучим, женским вокалом на немецком, которого Ники почти не понимал — слова пролетали мимо сознания, оставляя лишь смутное, эмоциональное послевкусие. Он не выключил, хотя музыка уже не имела значения — она просто создавала фон, спасительный шум, заглушающий звон в голове. И вокруг. Всё же с музыкой жить легче, чем без неё.
Дорожка вывела его к поляне, и Ники остановился, потому что посреди этой поляны росла ива.
Она была огромной — старой, раскидистой, с ветвями, которые свисали почти до самой земли, образуя живой, зелёный шатёр. В сумерках она казалась чудовищем из древних легенд — тёмным, мохнатым, с длинными, тянущимися к путнику щупальцами. Но Ники почему-то не испугался.
Наоборот.
Его потянуло к ней, как магнитом, как тянет к краю пропасти того, кто устал бояться высоты.
Он подошёл ближе, и ветки ивы расступились, пропуская его внутрь, в своё прохладное, сумрачное нутро. Здесь, под защитой листвы, было темно и тихо — даже музыка в наушниках, казалось, стала звучать иначе, приглушённо, словно издалека. Воздух пах влажной корой и чем-то сладковатым, гнилостным — возможно, где-то рядом падаль, или просто перепревшие листья.
Ники присел на корточки, разглядывая нижние ветви — толстые, узловатые, покрытые мхом. Они выглядели крепкими, способными выдержать его вес. И он полез вверх, бессознательно, движимый не мыслью, а воспоминанием: Колумбия, школьный двор, такое же старое, разлапистое дерево, по которому они лазали мальчишками, хохоча и обзываясь, пока учителя не выгоняли их на перемене.
Он тогда был другим. Весёлым. Юным. Беззаботным.
Он тогда ещё не знал, что внутри него живёт что-то, за что его будут ненавидеть. Презирать и желать смерти.
Он забрался высоко — насколько позволяли ветви, которые прогибались, но держали, и устроился в развилке, прислонившись спиной к шершавому стволу. Сверху открывался вид на поляну и дальше — на тёмную стену леса, рассечённую бледной полоской дорожки, уходящей вглубь. Небо над головой было мутным, беззвёздным, затянутым пеленой облаков, подсвеченных снизу жёлтым заревом города.
Красиво.
Наверное.
Ники не чувствовал этой красоты. Он смотрел на неё, как смотрит на картинку в журнале — отстранённо, без эмоций, просто фиксируя факт: вот небо, вот деревья, вот дорожка, уходящая в никуда. Как и он сам.
Рука сама потянулась в карман куртки, где лежал плеер, и нащупала что-то ещё. Маленькое, металлическое, холодное.
Он вытащил находку на свет.
Крестик.
Маленький, серебристый, на короткой, порванной цепочке, с капелькой засохшей грязи на перекладине. Он лежал на его ладони, поблескивая в тусклом свете, и Ники смотрел на него, не дыша.
«Чужие крестики поднимать нельзя», — голос отца, ровный, уверенный, не терпящий возражений. — «Чужую веру примерять на себя — грех. Чужую беду — тоже».
Ники помнил этот урок. Помнил, как однажды, ещё ребёнком, нашёл на улице нательный крест — старый, почерневший, с вытертой до гладкости поверхностью. Он тогда принёс его домой, думая, что обрадует родителей такой находкой. Отец побледнел, выхватил крест и, не сказав ни слова, отнёс его в церковь, к священнику, на «очищение». А мать долго читала молитвы, стоя на коленях перед иконой, и шептала что-то о том, что «дурные знаки преследуют их семью».
Ники тогда не понял. Не понял, почему нельзя подобрать простую вещь, которая, может быть, кому-то была дорога. Почему это было плохо.
Он не понимал и сейчас.
Зажав крестик в кулаке, он спустился с ивы, оцарапав ладонь о кору, и побрёл дальше, по той самой дорожке, что вела в лес. Дорожка петляла между деревьями, теряясь в темноте, и Ники шёл, не разбирая дороги, спотыкаясь о корни, иногда съезжая в сторону, но каждый раз возвращаясь на тропу, будто кто-то невидимый вёл его за собой.
Крестик жёг ладонь.
Лес становился гуще, темнее, тише. Музыка в наушниках зашипела, забарахлила, и Ники нехотя выключил плеер, оставив себя наедине с тишиной. Тишина была густой, давящей, живой — она дышала вместе с лесом, шелестела листвой, трещала сучьями где-то вдалеке.
А потом деревья расступились, и он увидел забор.
Старый, ржавый, покосившийся кованый забор с острыми пиками наверху, похожими на клыки. Кое-где секции забора были сломаны, затянуты колючей проволокой — поверхностной, неубедительной. Калитка, что вела внутрь, висела на одной петле, ржавая, с вырванным язычком замка.
Кладбище.
Ники остановился на мгновение, чувствуя, как холодок пробегает по спине — не от страха перед мёртвыми, а от осознания того, куда его занесло. Старое, почти заброшенное кладбище, судя по всему, давно не используемое, забытое живыми. Он не знал, что такое место вообще существует в этом районе.
Но ноги понесли его вперёд. Было любопытно.
Внутри ограждения ещё тише, чем в лесу. Здесь даже воздух был другим — не живым, а мёртвым, ватным. Даже хруст гравия под ногами казался неприятным. Ники шёл по центральной аллее — точнее, по тому, что от неё осталось, — и разглядывал надгробия.
Они были разными: от скромных, почти незаметных каменных плит, ушедших в землю, до помпезных, мраморных памятников с ангелами, у которых отбиты крылья. Многие надгробия покосились, заросли мхом, порослью, будто кладбище пыталось переварить их, вернуть в землю, откуда они когда-то вышли. Надписи на некоторых ещё можно было прочитать — немецкие фамилии, даты рождения и смерти, иногда короткие эпитафии, смысл которых время и сырость почти стёрли.
На одном из памятников, особенно высоком, из чёрного полированного гранита, стояла ваза с засохшими, рассыпающимися в труху цветами. Кто-то приходил сюда. Недавно. И эта мысль — живой среди мёртвых, приносящий цветы тем, кто их уже не увидит, — сдавила горло неожиданной, острой тоской. Почему? Он не знал. В его детстве было слишком много похорон и кладбищ при церкви отца, настолько, что он в какой-то степени считал их частью своей жизни. И не испытывал горечи.
Он шёл медленно, останавливаясь у некоторых могил, читая имена, представляя себе людей, которые когда-то их носили. Старики, дети, женщины, мужчины — все они когда-то дышали, смеялись, плакали, любили, ненавидели, боялись. И вот теперь лежат здесь, под тонким слоем земли, которую постепенно размывают дожди.
Мысль не была мрачной. Наоборот, в ней было что-то странно успокаивающее: все эти страхи, все эти муки, вся эта невыносимая тяжесть существования — всё это когда-нибудь закончится. Просто прекратится, как заканчивается музыка, когда вынимаешь наушники.
«Когда-нибудь», — подумал Ники, останавливаясь перед очередной плитой. — «Может быть, даже скоро».
И эта мысль не пугала его. Вообще.
Он уже почти дошёл до конца аллеи, где кладбище упиралось в густую, непролазную стену леса, когда заметил скамью.
Скамья была странной — слишком новой, слишком ухоженной среди этого запустения. Светлое, не крашеное дерево, без единой щепки, с аккуратно выведенными по бокам резными завитушками. Будто кто-то специально поставил её здесь, чтобы сидеть и смотреть… на что?
Ники перевёл взгляд и увидел могилу.
Она была маленькой, скромной, почти незаметной — серый камень, чуть выше земли, без помпезных ангелов и гранитных плит. На камне было выбито имя — он не смог разобрать надпись с расстояния, — и лежали несколько увядающих роз, тех самых, что он видел в вазе у высокого памятника.
А на скамье сидел Эрик.
Он замер, не в силах сделать ни шагу дальше. Ноги приросли к земле, к этой кладбищенской, пропахшей сыростью и тленом земле. Сердце, которое, казалось, уже отвыкло биться ровно, снова сорвалось в галоп, заколотилось где-то в горле, мешая дышать.
Эрик.
Собственной персоной сидел на скамье, неестественно чистой и новой среди всего этого запустения, и смотрел в одну точку — на маленькую, скромную могилу. Он не обернулся, не подал виду, что заметил его, но Ники почему-то знал: он знал. Чувствовал этот тяжелый, давящий взгляд, даже не глядя. В руке Эрик держал стеклянную бутылку — темное стекло, капли конденсата на горлышке, пиво, судя по всему, дешевое и легкое. Не виски. Не что-то крепкое. Просто пиво.
Ники хотел развернуться и уйти. Тихо, неслышно, как и пришел. Сделать вид, что ничего не видел, не заметил, что забрел сюда случайно и вообще не хотел никого тревожить. Но ноги не слушались. Они словно приросли к земле, к этой жиже из грязи и прелых листьев.
Эрик поднял руку — не оборачиваясь, просто поднял и махнул в воздухе, коротко, лениво, будто отгонял назойливую муху. Но это был не жест отторжения. Приветствие. Молчаливое, простое: «Ты не призрак. Подходи, если хочешь».
Ники потоптался на месте, чувствуя себя полным идиотом. Он не понимал, зачем он здесь. Зачем вообще пошел в этот парк, зачем полез на иву, зачем подобрал этот чертов крестик, который сейчас жёг карман. И зачем он сейчас, спустя столько попыток, стоит перед Эриком, как нашкодивший щенок, и не может ни уйти, ни остаться.
Ноги приняли решение за него.
Он сделал шаг, потом другой. Гравий хрустел под подошвами его кед, и этот звук казался ему оглушительным, кощунственным среди этой тишины. Эрик не поворачивался. Он продолжал сидеть, слегка ссутулившись, опершись локтем на подлокотник скамьи, и смотреть на могилу. Бутылка болталась в его пальцах, почти пустая, судя по тому, как легко он ею помахивал.
Ники подошел к скамье. Потоптался сбоку, не решаясь сесть. Посмотрел на могилу, на которую так пристально смотрел Эрик. Камень был маленьким, серым, почти незаметным среди других — более старых, более высоких. Имя, выбитое на нем, было коротким: «Фрида». И даты. О боже…
Она была молодой. Совсем ребенком.
Ники перевел взгляд на Эрика. Тот по-прежнему не оборачивался, но свободной рукой похлопал по скамье рядом с собой, приглашая.
Ники сел. На самый край, оставив между ними приличное расстояние, чтобы при желании можно было сделать вид, что они не вместе, не разговаривают, не сидят на заброшенном кладбище вечером, как два старых друга, которые потеряли счет времени и приличий. Скамья была холодной. Дерево, несмотря на ухоженный вид, отдавало ночной сыростью.
Некоторое время они молчали. Тишина была тяжелой, давящей, но не враждебной. Скорее, усталой. Как будто оба выдохлись после долгого бега и теперь просто сидели, восстанавливая дыхание, не в силах говорить.
— Не помешаю? — наконец неуверенно спросил Ники, и голос его прозвучал хрипло, чужим.
Эрик дёрнул плечом — движение, которое можно было расценить и как «плевать», и как «нет, не помешаешь». Он сделал глоток пива, поставил бутылку на землю, между своих ног, и только потом повернул голову. Взгляд его был тяжелым, уставшим, без той острой, хищной насмешки, что обычно в нём плескалась. Просто усталость. Глубокая, въевшаяся в кости.
— Ты как вообще меня нашёл? — спросил он. Не зло. Скорее, удивлённо.
— Не искал, — честно ответил Ники. — Забрел. Случайно. Просто… гулял.
Эрик хмыкнул, снова отворачиваясь к могиле.
— Гулял. На кладбище. Вечером. Один. Логично.
Ники не нашёлся, что ответить. Он сам не понимал своей логики. Или её отсутствия.
— А ты? — спросил он тихо. — Ты… часто сюда приходишь?
Эрик молчал так долго, что Ники уже пожалел о вопросе. Потом тот вздохнул — глубоко, шумно, как перед прыжком в ледяную воду.
— Не часто. Но прихожу. — спокойно ответил он.
И замолчал. Ники тоже молчал. И это молчание было странным — не неловким, не злым, а… рабочим. Как будто они оба понимали, что слова не нужны, чтобы просто быть рядом.
— Кто она? — спросил Ники, кивнув в сторону могилы. Спросил и тут же испугался, что перешёл границу. Что Эрик сейчас встанет и уйдёт, или, что хуже, посмотрит на него тем холодным, ледяным взглядом, от которого кровь стынет в жилах.
Но Эрик не ушёл. Не посмотрел с ненавистью. Он просто опустил голову ниже, сцепил руки в замок и уставился на свои сцепленные пальцы.
— Сестра моего друга, — сказал он тихо, почти шепотом. — Лучшего друга. Его звали Иоганн. — Эрик замолчал, сглотнул, будто слова застревали в горле, как кости. — А её звали Фрида. Она умерла в четырнадцать, убитая плодом ребенка в ней, сепсисом и героином.
Ники почувствовал, как кровь отлила от лица, становясь ледяной, ужас встал в горле комом.
— Что?! — выдохнул он.
Эрик медленно покачал головой, и в этом жесте было столько усталости, столько горечи, что Ники захотелось зажмуриться.
— Её брат, Детлеф, был одним из моих лучших друзей. Мы учились в одном классе. Тусовались вместе. Он был… хорошим. Весёлым. Всегда знал, что сказать, как пошутить, чтобы тебе стало легче. Я думал, он всегда таким был. Беззаботным.
Короткая пауза. Эрик отпил глоток пива — маленький, почти символический. Хотя ему казалось, что бутылка почти пуста.
— Оказалось, он просто хорошо прятал. Наркотики. Долги. Страх. Всё это копилось годами, а он улыбался и говорил, что всё нормально.
Голос Эрика был ровным, будто он читал вслух сухой отчёт. Но в этой ровности была такая бездна, что у Ники перехватило дыхание.
— Однажды его родители уехали на выходные, — продолжал Эрик, и его голос стал каким-то механическим, будто он диктовал сводку происшествий. — Дом остался на него и Фриду. Он впустил туда своих кредиторов. Они предложили сделку — часть долга спишут, если он отдаст им сестру. На сутки. Чтобы она отработала.
Ники перестал дышать.
— Он согласился, — Эрик произнёс эти слова так, будто они ничего не значили. Будто он говорил о погоде или о том, что на завтрак был омлет. Но его пальцы, сжимавшие бутылку, побелели настолько, что Ники видел это даже в сумерках. — Забрал Фриду из школы, сказал, что они едут в гости к друзьям. Привёз в какой-то дом. Оставил там на неделю. Неделя. Семь дней, пока его родители не вернулись.
— Откуда… — Ники начал и осекся. Голос предательски сел, став тонким, детским.
— Он сам рассказал, — усмехнулся Эрик, совсем безрадостно. — Не сразу. Спустя месяцы. Когда Фрида уже была мертва, а он сам стоял на краю крыши и смотрел вниз. Я приехал, потому что он написал мне смс. «Прости». Я нашёл его там, на крыше их дома, в одних трусах, грязного и с иглой в руке. И он всё мне рассказал. Слово за словом. Как забирал её. Как ждал у того дома два дня. Как она вышла — живая, но уже не живая. Как он попытался… всё вернуть. Вытащить её из этого дерьма. Потратил все деньги, что у него были. Занял ещё. А когда понял, что не может её вытащить — убил.
— Что? — выдохнул Ники. Он не поверил своим ушам. Он искренне хотел не верить ни в одно слово. Он надеялся, что Эрик посмеётся и скажет, что просто тупо пошутил, потому что так не хочется, чтобы это было правдой.
— Убил её, — повторил Эрик ровно. — Не сразу. Сначала запирал дома, пытался лечить. Но наркотики уже сожрали её мозг. Она не понимала, кто она, где она, кто он. Она боялась его. Кричала, когда он входил в комнату. Однажды ночью она попыталась сбежать — разбила окно, порезалась осколками. Детлеф нашёл её в саду, истекающую кровью, и просто… задушил. Сказал, что хотел избавить её от страданий. Что любил её. Что это было милосердие.
Слова падали в тишину, как камни в воду — тяжело, неотвратимо, расходясь кругами, которые Ники не мог остановить.
— А потом он похоронил её здесь, — Эрик кивнул на могилу. — Нашёл это место. Старое кладбище, забытое всеми. Выкопал яму, сам. Своими руками. Похоронил её в саване из простыни, потому что гроб стоил дорого, а у него уже не было денег.
По спине Ники побежали мурашки — не от холода, а от ужаса, который он почти физически ощущал кожей.
— И никто… не искал её? — прошептал он. — Родители? Полиция?
— Родители, — Эрик усмехнулся — криво, зло. — Они работали, зарабатывали деньги, чтобы их дети ни в чём не нуждались. Фрида для них была не менее «трудным подростком», чем её брат. Она сбегала из дома, связалась с плохой компанией. Они решили, что она снова сбежала. Через месяц перестали искать. А ещё через месяц, когда Детлеф сам им всё рассказал, они устроили скандал. Орали, что он опозорил семью. Что они вложили в него столько сил, а он… А он потом умер. Упал с той же крыши. Или спрыгнул — я так и не узнал.
Эрик замолчал. Поднёс бутылку к губам, сделал долгий глоток, словно хотел запить горечь этих слов.
— На похоронах, — продолжил он тихо, — родители рыдали громче всех. Рвали на себе волосы. Кричали, что жизнь несправедлива, что дети не должны умирать раньше родителей. А я сидел и смотрел на них и думал: где вы были раньше?
Никто не отвечал. Только ветер шуршал листвой, да где-то в темноте ухал филин.
— Я иногда прихожу сюда, — Эрик кивнул в сторону могилы. — Чтобы убрать её могилу. Иногда чтобы посидеть. Помолчать. Никто кроме меня сюда не ходит. Иногда думаю о том, что мог бы что-то сделать. Заметить. Не отмахиваться, когда он говорил, что всё нормально. Задать лишний вопрос. Приехать на день раньше. Но чёрт возьми? — он пожал плечами, и в этом жесте было столько усталости, сколько Ники не видел никогда. — Прошлого не вернуть.
Он замолчал. Потянулся к бутылке, снова сделал глоток — маленький, почти символический — и поставил обратно.
— Не бери в голову, — сказал он глухо, не глядя на Ники.
Преступление говорить такие слова, после всего чем он поделился, ведь Ники уже взял. Взял, и эта история врезалась в него, как пуля, как тот самый нож, которым Эрик срезал его волосы. Он сидел, не двигаясь, переваривая услышанное. Тринадцать лет. Ребёнок. Мальчик, который продал родную сестру за дозу. Родители, которые не заметили ничего. И эта скамья, чистая, новая, ухоженная — кто-то заботится о ней. Может быть, друзья Детлефа. Может быть, Эрик. Но потом сквозь это пробилось осознание — никто кроме меня сюда не ходит. И в глазах появилась пелена. Он не знал, что сказать. Да и нужно ли? Какие слова могли бы утешить Эрика? А нужно ли его утешать? «Мне жаль»? Слишком пусто. «Ты не виноват»? Слишком банально. «Всё будет хорошо»? Это была бы ложь, как всё предыдущее, и они оба это прекрасно знали.
— Зачем ты рассказал мне это? — спросил Ники тихо. Не требовательно, не с вызовом — просто спросил, потому что не понимал.
Эрик повернул голову и посмотрел на него долгим, изучающим взглядом.
— Потому что ты спросил, — ответил он просто. — Потому что ты пришёл и спросил. Потому что, чёрт возьми, я тут нахожусь больше часа и очень устал молчать.
Эти слова — такие простые, такие обыденные — ударили Ники в самое сердце с неожиданной, болезненной силой. Потому что он понимал Эрика. Потому что он тоже устал. Молчать.
Молчание здесь только убивает.
— Сегодня по дороге сюда… — начал он, глядя на свои руки, лежащие на коленях. — Я подобрал крестик. На земле. Чужой. Отец всегда говорил, что чужие крестики поднимать нельзя — плохая примета. Беду, типа, на себя навлекаешь.
Он замолчал, чувствуя на себе взгляд Эрика — тот повернул голову и теперь смотрел на него, не отрываясь.
— Ты суеверный? — спросил Эрик. Без насмешки. Просто вопрос.
— Не знаю, — честно ответил Ники. — Но я всё равно его поднял. И положил в карман. Потому что… не знаю. Показалось неправильным оставлять его там. Одного. В грязи.
Он сунул руку в карман, нащупал холодный металл, сжал в кулаке.
— Ты говорил тогда, в своей комнате… про лагерь. Что меня отправили туда. Что я — тот, кто «желает излечиться». — Он сглотнул, чувствуя, как пересыхает горло, как тяжело выдавливать слова. — Я не хотел. Я никогда не хотел. Меня заставили.
Эрик не торопил его, не перебивал, не смотрел осуждающе. Он просто сидел рядом и слушал.
— Не так давно, у нас в церкви… — Ники запнулся, чувствуя, как слова царапают горло, как острые осколки. — у нас в церкви работал один священник. Отец Матиас. Красивый такой, статный, с приятным голосом. Все его любили. Особенно дети. Все его боготворили. Доверяли ему и свою веру, и свои страхи. И однажды он… Однажды один мальчик из нашей воскресной школы — ему было лет тринадцать, наверное, — признался родителям, что этот священник… трогал его. В подсобке. После службы.
Он замолчал, сжав кулак с крестиком так, что металл впился в ладонь.
— И знаешь, что сделали дальше? Священника перевели. Мой отец говорил с ним, и его просто отправили в другой город. Чтобы он там служил. Никакого суда, никакого наказания. Никто даже в полицию не обращался. Он продолжил служить только с другими людьми, в другой церкви и с другими детьми… А мальчика… — голос Ники дрогнул, сорвался на хрип. — Мальчика отправили лечиться. В то же место, куда отправили и меня. Потому что он — был неправильным. Потому что он, видите ли, спровоцировал. Потому что мальчики не должны быть такими соблазнительными. Потому что священник — слуга Бога, а этот… этот мальчик — дьявольское отродье.
Он замолчал, чувствуя, как слезы — дурацкие, обжигающие — подступают к глазам, но не текут. Он разучился плакать, кажется. Или выплакал всё ещё тогда, в комнате Рики.
— Просто. Я не понимаю, — прошептал он, глядя в землю. — Я не понимаю. Мне… мне когда-то понравился один мальчик. В школе. Моего возраста. Хороший. Красивый. Смешной. И… я не понимаю, я бы никогда, никогда, никогда не встал бы на место священника и не сделал бы того, что сделал он. Понимаешь? Я бы никогда… Я бы не смог даже взглянуть в таком плане на человеке младше и слабее меня…
Голос его сорвался, и он замолчал, пытаясь отдышаться. Пальцы вцепились в колени так, что костяшки побелели.
— И несмотря на всё это… Меня ненавидят. Меня, а не его. На меня смотрят и меня ненавидят за то, что я хочу жить и любить другого мальчика моего возраста… а священника – нет. Я не понимаю, почему меня так сильно ненавидят за то, что я просто хочу любить и жить… Есть такая пирамида, Маслоу вроде, и одна из высоких потребностей человека считается признание общества и его оценка тебя, но мне на самом деле это не особо важно, правда! Я не стремлюсь к всеобщему признанию и уважению… я просто хочу, чтобы на меня смотрели не как на ошибку, а как на человека… Даже пусть на меня не смотрят. Пусть вообще не смотрят! Но и пусть не бросают камни мне в спину и не кидаются обывательствами в лицо… Просто пусть не обращают на меня внимания и на мою жизнь, и на мою любовь… Я могу молчать. Просто если эта ненависть продолжится, я сломаюсь… потому что общество давит. И как бы кто ни отрицал обратное – мы живём, мы ходим, мы контактируем с разными и совершенно незнакомыми людьми, и всё это на нас влияет. На меня влияет. И их ненависть, их откровенная неприязнь влияет на меня.
Голос его сорвался на шепот.
— Она ломает меня, потому что… как бы мы ни хотели, но мы сами, того не замечая, подстраиваемся под систему. Нас к ней толкает система выживания. А как подстроиться под то, что не только морально, но и физически уничтожает тебя…
Он замолчал. Выдохнул, чувствуя, как дрожат плечи, как дрожат руки. В горле пересохло, в глазах защипало, но слез не было. Он выплакал их все вчера, в душе, под горячей водой, пытаясь смыть с себя чужую плоть и собственный стыд. Крестик в ладони стал горячим, почти обжигающим. Он боялся поднять глаза. Боялся увидеть в лице Эрика то, что видел в лицах других.
Хотя нет. Он уже ничего не чувствовал. Пусть ударит, если захочет. Это больше не имеет значения.
Но Эрик молчал. И это молчание не было давящим. Оно было тяжелым, но в этой тяжести чувствовалась работа. Он переваривал. Думал.
— Знаешь, — сказал Эрик наконец, и голос его был низким, усталым, но без привычной колкости. — о чём я иногда думаю, когда сижу здесь? О свободе.
Ники дернулся, пытаясь скрыть это потиранием рук и хрустом пальцев, а Эрик продолжил, аккуратно — это чувствовалось.
— О свободе, — повторил Эрик, покручивая бутылку в руках. — Детлеф был не свободен. Его долги, его страх, его зависимость — они держали его крепче любых цепей. Фрида… её вообще никто не спрашивал, хочет ли она быть свободной. Родители, кредиторы, даже брат — все решали за неё. А я… я иногда думаю, что самое страшное — это не тюрьма. Это когда ты сам запираешь себя в клетке. Когда ты сам говоришь себе: «Я не имею права». «Я неправильный». «Я заслужил».
Он замолчал на секунду, потом продолжил, глядя куда-то в темноту, на могилу Фриды.
— Я не знаю, как перестать так думать, — признался Эрик, и в его голосе впервые прозвучала неуверенность — та самая, которую он так тщательно прятал за маской безразличия. — Я не знаю, как простить себя за то, что не спас. За то, что мог, но не сделал. За то, что был слишком занят своей жизнью, своими проблемами, своей… гордостью.
Ники поднял глаза. Эрик смотрел на него — прямо, открыто, без привычной маски равнодушия. В его взгляде не было жалости. Было что-то другое. Что-то, чему Ники не мог подобрать названия: Признание? Понимание? Усталое, горькое и что-то человеческое?
— Но я знаю точно, — продолжил он, поставив бутылку на скамью между ними. — Ты — не ошибка, Ники. Ты не грязь. Ты не порча. Ты просто… человек. Которому больно. Который пытается выжить в мире, где его не принимают. И это не твоя вина.
Ники молчал. Он не знал, соглашаться или протестовать. Он уже ничего не знал. Слова застревали в горле комом, который он боялся раздавить, чтобы не закричать.
— И про священника… — Эрик поморщился, как от кислого. — Это пиздец. Система, которая защищает насильников и наказывает жертв — она больна. Но ты — не часть этой системы. Ты — жертва. И тот мальчик — тоже. И вас ненавидят не за то, что вы сделали. А за то, что вы — напоминание. Что зло существует. Что оно может быть красивым, молодым, благообразным, с голосом, как колокол. Что оно не носит рога и копыта. А вы — вы просто попали под руку. Вы — зеркало, в которое им страшно смотреть.
Эрик примолк. Схватил бутылку, но глотка не сделал, просто подержал её в руках, провел пальцем, будто читая шрифт.
— Я не знаю, как сделать, чтобы боль прошла, — тихо и меланхолично продолжил он. — Я не знаю, как сделать, чтобы люди перестали быть мудаками. Но я знаю, что ты… ты не один. У тебя есть Рика. Моя семья тебе очень рада. И знаешь, быть не одному в этом всём намного лучше, чем если бы ты был совершенно один.
Ники сглотнул. Горло саднило, глаза жгло, но слез не было. Или они были, но он их не чувствовал. Он сидел, глядя в темноту перед собой, и чувствовал, как внутри него, где-то глубоко, почти засыпанное слоями боли и стыда, начинает тлеть что-то маленькое. Не похожее на язвы. Возможно, надежда. Возможно, смерть. Возможно, желание не позволить этой темноте поглотить себя, потому что тогда Эрик останется здесь один, на этой скамье, перед могилой девочки, которую не успели спасти, которую вообще никто не спасал, и друга, который не захотел жить.
— А знаешь, — сказал Ники тихо, почти шепотом, — я ведь никогда не смотрел на тебя как на врага. Даже в первый день, когда ты наставил на меня ружье. Я просто испугался. А потом разозлился. А потом… я не знаю. Наверное, я просто хотел, чтобы ты увидел во мне не проблему, а человека.
Эрик усмехнулся — мягко, почти тепло. Что-то в этой усмешки его зацепило. Как колокольчик на двери, вот только железо не смутилось бы, так как он.
— Увидел. Давно ещё увидел. С опозданием, с идиотскими поступками, с кучей ошибок. Но увидел.
Они снова замолчали. Но теперь это молчание не было тягостным. В нём не было напряжения, страха, невысказанных обвинений. Это было молчание двух людей, которые только что поделились друг с другом чем-то очень личным — и не были за это уничтожены.
Где-то вдалеке пробили часы — Ники не знал, откуда, может, с городской ратуши, может, просто показалось. Звук был глухим, приглушенным расстоянием, но он как будто поставил точку в этом разговоре, обозначив, что время идёт, что ночь сгущается, что пора возвращаться.
— Мне пора, — сказал Эрик, поднимаясь со скамьи. Он был выше Ники — намного выше, и в темноте его фигура казалась почти черной, сливающейся с деревьями. — Общежитие скоро не пустит обратно.
Ники кивнул.
— Мне тоже. Рика, наверное, ждет.
Он тоже встал, чувствуя, как затекли ноги, как холодеют пальцы. Крестик в кармане всё ещё жег, но теперь это было другое жжение — не стыда, не боли. А чего-то, чему он не знал названия.
— И Эрик, — окликнул он, когда тот уже сделал несколько шагов по аллее.
Эрик обернулся.
— Спасибо.
Слово вылетело само, без разрешения. Ники даже не был уверен, за что именно благодарит — за историю, за понимание, за то, что не ушел, не отвернулся, не назвал его снова «больным сектантом».
— Не за что, — ответил Эрик и, помедлив секунду, добавил: — Всё, что я рассказал… пусть это останется между нами. Ладно?
Ники кивнул. И почему-то поверил.
Они вышли с кладбища вместе, но у калитки разошлись в разные стороны — Эрик к своей машине, припаркованной где-то у дороги, Ники к дому, который уже почти стал ему родным.
Он шёл медленно, всё ещё сжимая в кармане найденный крестик. И думал о том, что сегодняшний вечер, странный, выморочный, полный чужих историй и собственной боли, тем не менее стал поворотным. Не тем ярким, праздничным поворотом, после которого жизнь налаживается. А тихим, незаметным — как шаг в сторону, который сбивает с прежнего пути.
Он всё ещё был потерян. Всё ещё сломлен. Всё ещё не знал, как жить дальше с тем, что сделал, что чувствовал, что скрывал.
Но впервые за долгое время Ники не чувствовал себя совершенно одиноким.
И очень хотел вернуться домой.
Примечания:
одна история охерительней другой, все нормально Эрик просто передачи Малахова пересмотрел.
https://t.me/SpermHorrora
тг: _Sperm_Horrora