†††
Жара. Она шла отовсюду: сверху лучи цеплялись к коже бледной, неподготовленной, снизу же: от самой земли пробирался этот зной через сандалии прямо к ногам его — и заставлял раздражённо притоптывать. Спасительной же тени было не найти. Воздух колыхался у стены медовой, впечатление создавая осязаемой волны, что в ритме своём тяжёлом вибрировала; только вот эта волна не стремилась отнести утопающего к берегу, нет, стремилась она утопить его, иссушить его до последней капли, забрать всю влагу — и стать во много раз больше, величием заимствованным возвышаясь над другими волнами: ведь своего у неё был явный недостаток. Иначе зачем же этой волне чужое? Адам перевёл хмурый взгляд к строению каменному, что над всеми остальными домишками дворцом возвышался да заставлял зевак оглядываться с любопытством немым. У здания встретилась ему целая толпа людей загорелых, с париками причудливыми, что переговаривались меж собою громко и даже с азартом неким, глаза их подведённые нетерпение излучали. Одежда люда сего была цветов однообразных: часто коричневой, иногда белой, редко — красной; и стояли те люди ступнями босыми на земле раскалённой — но то, казалось, и не волновало их вовсе. Адам поправил капюшон — Небеса, ему всё же следовало поменять ткань тёмную на что-то иное — и двинулся вперёд. Пыль, поднятая шагами тела массивного, так и зависла в воздухе, не смочь коснуться одеяния его. Он быстро обогнул толпу гомонящую — но остался для неё незамеченным. Невидим был он для глаз любопытных — только вот сам он любопытства не лишён был. Тянуло его что-то в направлении конкретном — но он сам не знал, что то было. Он остановился. В стороне, почти у самой стены, виднелись две фигуры: одной из них была женщина невысокая, с платьем льняным, облегающим тело плотно от груди до щиколоток, что для знати типично; длинный облегающий прямоугольник ткани, что с одеждой сливался, кроился на груди и спине, образуя лямки широкие. Многие носили подобную одёжку в местности этой... Как же она называлась?.. Ах, точно. Калазирис. Что же, макияжа на лице у неё не было: ни зелёной подводки для глаз, ни чёрной сурьмы, ни румян охристых. Волосы её тёмные, жидкие, в скромный узел были убраны; не было на ней ни парика, ни украшений — если не считать единственного обруча золотого на одной из рук. Странно то было: белое одеяние, видно, недешёвым являлось, и бледность лица для жары такой отнюдь не о простом происхождении говорит; да и отметины фиолетовые под глазами на отсутствие сна намекали. Он перевёл взгляд ниже: девочка, лет пяти-шести, — Адам прищурился, вглядываясь, — стояла рядом с женщиной. Длинное, прямое платье туника. Без вышивок, без узоров. Волосы дитя были заплетены в несколько строгих косичек, уложенный с простотою, что положению их не соответствовала: несколько тёмных прядей выбилось из причёски её — но та лишь небрежно сдула их, неотрывно смотря на вещицу в руках своих. — единственную ценную и яркую вещь в облике её. И тут взгляд Адама зацепился за блеск — мимолётный, смутный. Сначала понять он не мог — что не так? Лишь чувство странное его разум захватило — но чувство сие без направления было, без цели по сознанию его бродило. Пока не увидел он форму амулета. Что-то в том украшении не понравилось ему — быть может, то блеск красный был всему виной? — и мир его сузился до точки золотой; и рука его сама потянулась к вещице смутно знакомой. Но вмиг он замер, с рукою поднесённой — девочка внезапно заговорила: — Мама... — она подняла свои тёмные глаза на женщину. — А этот суд... он как у папы? Тот, про который он рассказывал? С весами и пёрышком? Женщина вздрогнула: её измождённый взгляд, до сего момента бесцельно устремлённый вперёд, с испугом колючим упал на дочь. Она начала спокойно: — Какой... — её голос сорвался. — Какой у папы, свет мой? Девочка нетерпеливо качнулась в сторону — амулет в её руках в очередной раз сверкнул под лучами солнца. — Ну... когда ты освобождаешься от... «земной оболочки». И твоё сердце кладут на... на весы. — Девочка напряжённо скосила глаза, словно пытаясь заглянуть в свою черепную коробку. — А на другой стороне — правда! Она замолкла было, но тут же с запалом продолжила: — Ну, знаешь. Пёрышко! — она неопределённо повела рукой, отбрасывая солнечные зайчики. — Чтобы боги могли узнать, хороший ты был или плохой. Папа говорил, что... — голова её опустилась, амулет неуверенно сжат был в ныне опущенной руке, — все его проходят... Следующие слова она протянула с сомнением тихим: — Мы тоже его... пройдём? Папа ведь был... хорошим? Девочка с неуверенностью юной подняла чуть голову — глаза её подёрнулись плёнкой едва заметной, что под лучами солнца блики в зрачках создавала. Женщина молчала — лицо её было пустым. Адам потянулся было к амулету — ребёнок так вовремя ослабил свою хватку, стоит ей только выронить — и он мигом заменит украшение это на другую безделушку. Но женщина его опередила: она стремительно наклонилась, и сжала дочь в своих объятиях крепких. Она заговорила: — Да, свет мой... папа был самым хорошим, — с тяжестью сглотнула она. — И сердце его — легче пёрышка. — А... а наш суд сегодня... он тоже узнает, кто хороший, а кто плохой? Как Великий Осирис? Женщина на миг замерла, открыла было рот — но постороннее вмешательство избавило её от ответа. Массивные двери с глухим скрежетом распахнулись — и оттуда вышел человек в одежде пусть небогатой, но чистой, в парике он был коротком, с чёрной глаз подводкой. Мужчина жестом подозвал их внутрь — и те без пререканий последовали за ним. Адам зашагал следом, не отводя взгляда от сжатой детской руки, в коей вещица нужная ему зажата была. Створки из металла цвета зеленовато-коричневого, что охватывали весь проём дверной, поистине огромны по размерам были — Адам мог разглядеть письмена на них, хоть и раскрытые те ныне стояли. По всей поверхности их были выбиты узоры: в центре — огромное солнце с крыльями расправленными, по краям же — символы непонятные, что буквы местному люду заменяли; выпуклыми они являлись, но не блестящими. В отличие от того амулета. Даже в полумраке видел он сиянье красное его. Адам с напряжением стиснул зубы, скривился — проход никто не закрыл: стало быть, толпа, что под зноем стояла, сейчас сюда потоком хлынет. А девчушка, как назло, амулетик из пальчиков своих миниатюрных выпускать не спешила; более того — на шею нацепила. Досадно сие, но слишком уж близко к людям другим она была, нельзя воспользоваться ветром магическим, чужого внимания не привлекая. Что же, — он подошёл к одной из скамеек деревянных, которые в здании этом рядами многочисленными стояли, — раз он, Адам, в данное мгновение не может без риска ненужного отобрать вещицу эту — он подождёт. Тело его гигантское опустилось с силою на дерево светлое: прогнулось оно под весом его, скрипнуло — провожающий, что на возвышении пола в конце зала ныне располагался, на миг оторвал глаза от свитка, пока пустого, — но выдержало. Адам в неудобстве заелозил — недостаточно места для него, слишком уж мала дощечка сия. Но он потерпит. Из узких щелевидных окон, под самым потолком расположенных, лился свет мягкий — и падал он тяжёлыми пыльными столбами; и кружились пылинки в нём, и летали точки чёрные, жужжащие; отражался он от пола бледно-серого, почти голубоватого оттенка. Устремлён был этот свет на постамент — единственное возвышение, что в зале этом стояло, — и на нём было три кресла (два из них пусты были), рядом с ними — плетёное полотно, где сидел, скрестив ноги, человек худощавый; крутил он задумчиво в пальцах палочку-кисть над папирусом нетронутым, что на коленях его лежал. Перед креслами же — пространство пустое. Но на том пространстве ныне люди находились. В левой стороне зала стоял мужчина — калазирис его был серовато-коричневым. Парика не было: концы тёмных волос были загнуты внутрь, как капюшон змеи. Голова его была наклонена к креслам. На шее же — на золотой цепочке — висел у него круг обсидиановый, и на круге том был изображён глаз овальный, белый, с зрачком золотым, с бровью поднятой; под глазом подведённым располагался завиток, что к концу в спираль крутился и рядом с этим завитком — ближе к носу — спускалось белое пятно, слезу напоминающее. Справа же, недвижимые, стояли уже знакомые ему мать с дочкой. Руки женщины крепко держались за плечи дочери, в один момент с такою силою сжав их, что девочка, не выдержав, зашипела. С недовольством посмотрела та на мать из-под прищуренных огромных глаз; и, пытаясь успокоиться, сжимал ребёнок пальцы на амулете. Том самом. Женщина улыбнулась губами потрескавшимися, пытаясь сожаление от жеста неосторожного выразить. Брови чуть приподнялись, но глаза её запавшие, остались всё теми же — прозрачными, словно стёкла. Только вот посмотрев в них, увидишь ты не своё ты отражение. Нет. Отражение пустоты чужой, что душу активно сжирает и ночами спать не даёт. На руке её правой был браслет-обруч, на внешней стороне его гравировка виднелась: Т-образный крест, увенчанный сверху овальной петлёй, и рядом с ним — верёвочный круг, что завязан был в вытянутое кольцо. Овал. Повторялись эти символы, шли они друг за другом — и к Адаму вдруг пришло озарение. Да, он не был очень вхож в культуру местную, — особенно в последние столетия, — но эти символы он узнал. Обручальный браслет, значит? Скорбящая вдова, что в знак траура отказалась и от парика замысловатого, и от украшений блестящих. Но что же делает она в суде? Если муж её ныне в Преисподней, — или же в Дуате языческом, — то кто же этот мужчина? Какой спор они затеяли — и зачем на этот спор толпу решили привести? А они решили — Адам уже видит, как кивает судья человеку на полу, как приподнимается писарь, дабы к двери дойти, и как в приглашающем жесте он людям снаружи машет. И— Он не успел додумать свою мысль. Толпа хлынула. Люди ввалились в зал не потоком, но густой, медленной лавой. Они не заполняли пространство — они уплотняли его, вытеснив прохладу каменных стен тяжёлым, влажным дыханием множества тел. Люди. Их было ошеломляюще много. Ныне в здании сидели и мужчины со шрамами на руках, что с расчётом оглядывали сей зал; и старухи с губами стянутыми, чьи морщины хранили больше тайн, чем храмовые архивы; и старики с пузом огромным, что бороды свои с напускной задумчивостью поглаживали. Все они были загорелы, темноволосы и темноглазы. А ещё практически у каждого из них были парики: у кого-то тяжёлые, из густых, туго заплетённых волос, что ложились сложными ярусами и отливали синевой под тусклым светом зала; у кого-то — короткие, волнистые, — прямо как у писца в этом же зале, — выцветшие на солнце до рыжевато-коричневого оттенка. Адам вдруг спохватился. Он сам, может, и невидим, но деревяшка — нет! Не собирается он на своих коленях терпеть последователей богов Ложных! Он быстро сделал её невидимой — никто, похоже, сей странности не заметил. Рядом с Адамом сел мужчина в калазирисе, окрашенном в глубокий красный цвет. Когда сел этот человек рядом с ним — Адам почувствовал беспокойство смутное; красное одеяние отчего-то напомнило ему рану пульсирующую, но быстро он сии мысли недостойные отогнал: всего лишь смертный, пусть и в одеянии ярком. Разве может песчинка угрожать урагану? Стало быть, ожидание на него плохо влияет. В ответ на шум толпы вдова с недоумением обернулась, а мужчина, что слева, голову чуть наклонил, уставившись пристально на кресло в центре. Было кресло грубым, высеченным из красного песчаника. Оно не было отполировано до блеска; шершавая поверхность цепляла свет, отбрасывая кровавые отсветы. Спинка была высокой и острой, словно камень песчаной дюны. Подлокотники заканчивались головами шакалов с длинными, горбоносыми мордами, чьи пасти зубастые были оскалены в рыке беззвучном; уши их квадратные высоко стояли, словно слыша все шептанья, что в зале до сих пор звучат. Как много народу. Каков повод? Сейчас по вырезанным мордам отстукивали быстрый ритм длинные пальцы, что сдавлены были в перстнях массивных из железа кованого. На кресле сидел мужчина, калазирис коего напоминал цвет крови высохшей — почти того же цвета, что и его окрашенные волосы. Тёмно-красный, почти коричневый лён, лишённый всякого украшения, облегал его тощее, старческое тело. Глаза его были светлыми, почти белёсыми, как выцветшая на солнце глина; но не было в них никакого спокойствия, никакой скуки, от судьи ожидаемой. Нет. Горело в них лишь нетерпение. И оно Адаму не понравилось. Все люди уж уселись на места свои — и вошли в зал два старца: первый был высоким, тощим, в одеянии из отбеленного льна, что подчёркивало бледность его мертвецкую; держал он в руке посох из дерева чёрного, с набалдашником в виде шакальей головы с пастью, раскрытой будто в неудержимом хохоте. Второй же был его противоположностью — низкий, тучный, перекатывался он, тяжело дыша и лицом краснея, ожерелье золотое на шее его петлю напоминало. Исходило от него тяжёлое, сладковатое дыхание мирры, и примешивался к нему пряный, холодноватый дух ладана. В руке сжимал он не посох, а скипетр в виде стебля распустившегося лотоса, с зелёными «листьями» из камней драгоценных; и одежды его серовато-синие ниспадали на пол складками мягкими. Шепотки в зале резко смолкли. Шаги гулко отдавались в ушах, стены охристые отражали их эхом повторяющимся. Расположились старейшины в два пустующих кресла, по бокам от судьи в одежде красной. Были эти кресла не в пример скромнее: дерево тёмное, отполированное до тусклого блеска, да высокие и прямые спинки с зигзагами вырезанными, уходящие вверх, как стрелы. Старик худой мимолётно бросил взгляд мрачный на судейское кресло, посох свой сильно сжав; толстяк же дышал тяжело, скипетр неустойчиво держа. Адам отвлёкся на них, но вдруг он вспомнил — он здесь не ради стариков в блестяшках ярких. Интересует его лишь один блеск — и это был амулет, что сейчас на шее у девочки висел. Она выпустила его из рук своих, периодически к толпе оборачивалась, благодаря чему увидел он, что это диск овальный, щит напоминающий; было на нём изображение, но не успел он его разглядеть. Скрип тростника о папирус отвлёк её — она повернулась к креслам. Тучный старейшина откашлялся, и его хриплый голос прозвучал с неприятной поспешностью: — Выслушано перед лицом владык истины. Дело дома Уджа-гора, сына Ипу. Оспаривает Пентаур, также сын Ипу, брат его по крови. — Он вновь кашлянул и заёрзал на сиденье. Писарь тихо склонился над свитком, обмакивая тростник-палочку в угольную тушь. Он склонил голову к тощему старейшине, передавая слово. Тощий судья не шевельнулся. Его высохшие губы чуть разомкнулись, и слова посыпались оттуда, с торжественностью некой: — Обращается Пентаур, сын Ипу, брат кровный. К вам, о столпы Дома Тридцати, очи Гора, уши Тота! Оспаривает он право Меритптах, вдовы, на дом, печать и зерно покойного. Основание: нарушение ею клятвы перед Анукет. Она воздвигла стену из страха перед мужем своим, когда Нут принимала его. Она отринула долг свой, дала умереть ему у порога, как псу. О, внемлите! Разве достойна она доли его? Пентаур шагнул вперёд — и его серовато-коричневый калазирис качнулся вместе с ним. Плечи его были опущены, голова была склонена и на лицо его тень от чёлки падала. Он сложил руки в жесте обращения. — Жив Гор, царь Верхнего и Нижнего Египта! — Адам прищурился. То была ритуальная фраза, он мог слышать это по интонации его. Как долго это продлится? — Да почиете вы в ладье Ра! К вам, о праведные, слуги Маат, взывает голос обиженного! Она, названная женой, затворила сердце своё и двери свои, когда болезнь, порождение Сета, — на этих словах белёсые глаза центрального судьи прищурились, — пожирала его. Я, брат его плоти, взываю к вашему права острию! Верните дому его очаг, осквернённый страхом! Слова истца повисли в воздухе, отравленные праведным гневом. Девочка плотнее прижалась к боку матери, у коей спина была прямее, чем тростник. Толпа молчала. Все взгляды впились в женщину. Удар посоха тощего судьи призывал к ответу. Меритптах сделала медленный, отмеренный шаг вперёд. Её движения были неестественно спокойны. Она не подняла глаз на судей; её голос был тихим, но отчётливым: — Да будет явлена Маат пред очами вашими, о стражи правды. — Слова её напоминали не клятву, но молитву. — Разве не сказано в поучениях: «Не прикасайся к занедужившему, ибо хворь его — дыхание Сета»? Она медленно провела рукой по голове дочери, которая, спрятав лицо в складки её одежды, не решалась поднять глаз. — Я охраняла не имущество, о судьи. Я охраняла жизнь дочери своей, чьи годы не насчитали и пяти разливов Нила. Я охраняла жизнь общины, что доверена вам. Разве то не долг матери — перед лицом богини Таурт? Женщина едва заметно перевела дыхание. — Муж мой уже был в ладье Ра. Его ка уже стучалось в врата Дуата. Я же осталась с живыми, чья жизнь — ещё не исписанный свиток. Разве закон велит вдове следовать за мужем в могилу, бросив дитя своё на произвол судьбы? Наступила тишина. Но Пентаур не дал ей затянуться: его голос стал тише, острее камней под ногами. — О, слуги Маат! — он почтительно склонил голову, но поза его была напряжена. — Она говорит о долге Матери. А где её долг Жены? — он выдержал паузу, давая словам этим осесть в головах туманом ядовитым. — «Сердце мужа — кладезь для жены его», — говорят поучения. Она не просто затворила дверь. Она отравила колодец, когда он более всего нуждался в воде! Он шагнул вперёд и свет упал на глаза его чёрные, что огнём гневным сейчас горели. — Она взывает к Таурт, защитнице детей! Но разве Таурт не учит: «Дитя, вскормленное молоком лжи, не войдёт в поля Иалу»? Она лжёт, говоря о защите! Она думала не о дочери, а о доме, о зерне, о печати, что перейдёт к её роду, а не моему! Она принесла его «ка» в жертву своему страху! Воздух в зале навалился тяжестью, казалось, стоит только прислушаться — и услышишь треск напряжения почти осязаемого. Тучный судья перестал ёрзать. Тощий судья медленно перевёл свой высохший взор с Пентаура на вдову. Старейшины переглянулись — в их взглядах не было ни сочувствия, ни гнева — лишь усталое понимание. Тощий судья первым нарушил молчание: — Обвинение признано. — Он не смотрел на вдову. — Страх перед заразой не отменяет клятвы супружества. Дом, печать и зерно переходят к Пентауру, сыну Ипу. Удар посоха. Приговор. Но тут Тучный судья поднял руку — мягкую, отёкшую. Его крошечные глаза блеснули внезапной искрой, какую можно увидеть у людей, что верят больше в расчёт, чем в добродетель. — Однако... река Нил имеет два берега, — произнёс он медленно, со значением — и обратился к Пентауру: — Ты получаешь дом. Но дом без хозяйки — это гробница до следующего наводнения. А ребёнок, оставшийся без рода... его «ка» будет голодать. Он перевёл взгляд на вдову — и там была не жалость, но предложение. — Вдова Меритптах и её дочь не будут изгнаны. Девочка остаётся с матерью... но будет обещана Пентауру. Когда она достигнет возраста невесты, войдёт в дом его она как жена, восстановив узы доселе оборванные между рода ветвями. Адам наклонил голову. Это была не справедливость. Это был компромисс — горький, унизительный, но единственный, оставляющий им обеим крышу над головой и крупицу будущего — пусть крупица та окажется заключена в цепи несвободы, что в сердце кроваво вонзятся. Меритптах не проронила ни звука. Она лишь прижала к себе дочь — глаза её были сухи, и не было у них направления конкретного. Она смотрела не на судей, а куда-то сквозь них, за пределами не просто зала — этого мира. Мира, где весы Маат качнулись не в её сторону, мира, где единственный шанс не умереть от голода заключался в разрушении собственной дочери. Они переговаривались о чём-то ещё — Адам перестал слушать после того, как стало ясно, что женщина согласна на сделку сию. Краем сознания он отметил, что они трое — мужчина, девочка и женщина — вышли из зала. А Адам сидел на скамейке. Крутил он в руках тот амулет злополучный. На диске золотом, овальном, был изображён шакал: морда его была длинной, изогнутой, с раскрытой пастью; уши его являлись чрезвычайно высокими, с ромбовидными кончиками; хвост его был поднят вертикально вверх и заканчивался тем же ромбовидным наконечником, напоминая поднятое копьё. Было непонятно, откуда шёл блеск красный. Но сейчас это его уже не так волновало. Мысли его находились не здесь. Лицо его непроницаемо было. Бессмысленно перебирал он в пальцах овал небольшой. Он не вмешался. Он просто запомнил. Должен ли он быть удивлён? Адам медленно покачал головой. Может ли взмах одного крыла разрушить устои, что тысячелетиями приняты были везде, в независимости от места — будь то южные пустыни или северные пустоши? Когда-то он пытался. Но что это ему принесло? Адам рассеянно тронул руку свою правую — сейчас на ней не было и следа. Но то сейчас. Да и— Он прервал себя. В зале было тихо. А ещё в зале до сих пор находились люди — и вся толпа, все три судьи, смотрели прямо на него. Его нимб сверкнул — только вот он должен быть до сих пор невидимым. Так что не так?..†††
Ох. Просто... Ох. Её голова... Калазирис, Меритптах, Ка, блядский Дуат... Просто блять. Она привалилась к подоконнику. В реальности прошло не больше секунды — только вот в воспоминаниях она прожила гораздо больше. Чего стоит только тот факт, что три старикана оказались жрецами египетской братии: Сета — бога Хаоса, Анубиса — бога Подземного Царства и Нефертума — бога Парфюмерии? Как последний вписался в эту компанию, она не в курсе, но что уж знает точно — вся троица появилась в зале суда именно ради Адама. И толпа, что оказалась египетским спецназом религиозного разлива, решила завалить чужака (да, та боевая бабулечка сумела дать ему хук справа! Только вот, рука её в итоге неестественно изогнулась. Но попытка всё равно зачётная). Как они узнали об Адаме? Он не в первый раз посещал тот город — его обнаружили. И амулет был приманкой — время от времени кидали, ждали, пока кто-нибудь подберёт его; в этот раз подобрала его девочка, что прямо в их логово отправилась. И толпа эта там чуть ли не ночевала, ангела ожидая. Как вычислили конкретное место? А у того мужика, что в итоге встал на путь педофила-инцестника, на шее висел Глаз Гора, что видел через невидимость — и судья-жрец Сета, что в красной одёжке, по-быстрому созвал всех, кого мог. Шпионская система — десять из десяти. Глаз, что за всеми наблюдает — символичненько. Она надеется, что хотя бы во время встречи с белым троном — или что там было в древности — он его снимал. Иначе неловко получится. Хотя стоп... С медальоном всё не так однозначно. Если говорить о Глазе Гора: драма была реальной — и суд тоже. Для трёх людей, по крайней мере. Но если дядя не был в сговоре, откуда же у него этот глазик взялся? А всё банально. Глаз Гора на него заранее нацепили — и использовали как сканер, что толпе людей смертных давал понять, где находится ангел под невидимостью. Когда Адам понял, что дело пахнет керосином — окончательно снял маскировку, что и так уже начинала рушиться из-за влияния троицы стариков. И вселились боги в жрецов своих — Сет ещё и амулет со своей шакальей символикой заставлял сверкать — и начались пафосные речи. Короче, думали они, что попали на обычного представителя Небес. На типичного бюрократа, на овечку мультяшную, на пацифиста, что вместо мяса травку жуёт... А попали на Адама. Да-да, это тот самый, который очень любит стрелять смертельными лазерами — с поводом и без. Они узнали об этом на собственном опыте, когда он решил добавить жару после их унылой злодейской речи (о, да, именно той, в которой они объяснили всё вышеперечисленное. Вот идиоты!). И был далее знатный махач — и с эпичными речами, что вставляли метафору в каждое второе предложение, и с театральными позами, и... Ах. Ладно. Кого она обманывает? Одно дело, когда ты смотришь на это со стороны — ну, подумаешь, кино посмотрел. Не впервой. Только вот это было не кино. Она проживала каждый момент — и слышала мысли его чрезмерно навязчивые. Она чувствовала каждый вздох, каждый шаг — и не могла понять, кем же на самом деле является. Временами к ней приходили мысли крамольные о том, что она — это Адам, просто... свихнувшаяся от неизвестного фактора версия. Она отгоняла эти мысли. Но нельзя было отрицать — тот факт, что она до сих пор не чокнулась, можно считать... несколько странным. Крайне. Хотя если она правда сойдёт с ума — разве она это заметит? Осознают ли по-настоящему сумасшедшие люди своё сумасшествие? Массовая культура отвечала — нет. А книги по клинической психологии она не открывала — повода подходящего не было. Зато теперь есть. Она зажала рот рукой — смех рвался наружу без её на то ведома. И прорыв его напоминал короткий гудок паровоза — и дым должен был быть чёрным. Но дым не выходил. Она нахмури— ... Ох. Окно. Со стороны сада. Она пригнулась — отошла в сторону от арочного окна, в самую тень. Фиолетовую штору дёрнуть она не рискнула — слишком заметно. Движение. Внизу было движение. Она замерла — и задержала дыхание. ... В саду было настоящее обилие кустов — и каждый из них был разноцветным. Цвета эти, впрочем, являлись не природными — и белыми, и розовыми, и фиолетовыми; и с лазуритными листками, и с золотыми ветвями. Зелёный, впрочем, тоже встречался. Полосатый, зигзагообразный, спиралевидный — но не однородный. Выглядели кусты драгоценные совершенно не как статуэтки — представляли они собой настоящие, дышащие растения. Они не поглощали свет — они его отражали; и отблески эти отскакивали от тёмных зеркальных плит. Только вот отражали они не только окружающий мир — внутри них словно жил отдельный, осколчатый мир. И собирались те осколки в фигуры разнообразные: от многоугольников многочисленных до треугольников и квадратов, что друг на друга накладывались. Не было изображение в них статичным. Всё находилось в движении, но движение то не было ни направленным, ни предсказуемым — было оно как торнадо с лягушками: не знаешь ты, как они туда попали; и не знаешь, живы ли они сейчас, будут ли способны к малейшему самостоятельному действию после приземления; или же движения их отныне всегда будут привязаны лишь к урагану — даже когда они избавятся от влияния его. Она плотно прильнула к стене, что располагалась между окнами. Собственное сердце отдавалось стуком — и пульсация от него передавалась по сосудам прямо к височным артериям. Чувствовала она не просто постукивание — это было сдавление, это была река, что в любой момент норовит выйти из своего русла. Ладони огромные, что прислонила она ко лбу, были не холодными — горячими они были, словно само пекло, и когда она посмотрела на них — увидела ожоги, что пузырями прозрачными по её руке собирались, над кожей возвышались, образуя композицию уродливую. Рукава её рясы осыпались пеплом — на левой руке ткань теперь обрывалась до плеча, на правой же — до предплечья; и ожогов расположение соответствовало этим меркам. Руки горели. Быстро опустила она их. Но боль не исчезла. Она становилась лишь сильнее — и зубы в упрямстве сжимались, не выпустив наружу ничего, кроме шипения беспомощного. И шипение то было не просто потоком воздуха — было оно эмоцией, самой концентрацией гнева её. И гнев сей требовал подношения. Она резко выпрямилась — глаза её широко раскрылись; брови же были нахмурены чрезмерно, но не образовало то выражение ни единой морщинки на лице мужском. Какого хуя она здесь прячется?.. Кто-то разгуливает по её саду, по её дворику, по её имуществу — и она будет в ответ лишь беспомощно БЛЕЯТЬ?! Это её дом, это её недвижимость — и незваных гостей ждёт особый приём. Она резко расслабила всё тело — но взгляд её сохранил мрак внутренний, тот его вид, что не просто жаждал — но мог проникнуть в мир внешний, других собою поражая. Быть может, не могла она управлять телом полноценно; быть может, не было у неё ни ружья, ни даже заточки. Но было у неё другое. Медленно, осторожно, словно боясь спугнуть зверя, что неосторожно попался в капкан, она выглянула. Воображение. ... Внизу, среди кустов, стоял чей-то силуэт: он был тонким, худым и относительно невысоким. Относительно её нового тела, если быть точной. Этот силуэт был крылатым, а ещё... У него было что-то в руках? Силуэт сделал шаг в сторону, и остановился перед кустом — и стало видно, что силуэт тот был женским, а крылья — по крайней мере, сзади — были серыми. Длинные перья будто пытались что-то прикрыть, раскрывшись до самых рук — и даже чуть дальше. Она наклонила голову, прищурилась — и увидела: в руках таинственного силуэта что-то блеснуло. Фигура неожиданно бросила это что-то прямо в розовый куст — и оно застряло в серебристых ветках. Что-то... прямоугольное? Она в неверии раскрыла глаза. Напряжённые доселе плечи расслабились — но то было не от облегчения. От изумления. Это была бутылка. Стеклянная. Пустая. И ей не нужно было подрабатывать экстрасенсом, чтобы понять, что же в ней раньше хранилось — видела она это множество раз на полках магазина. Разве что эта конкретная бутылка по размерам своим была много больше — но она не специалист. Трезвеннику ли размышлять о форме бутылки? Медленно, с неверием она покачала головой — силуэт тем временем с напускной непосредственностью потёр ладони друг от друга: и эта вандалистка уже приготовилась покинуть место преступления, шагая в сторону выхода едва ли не вприпрыжку, что-то весело насвистывая. Она с треском смяла подоконник, игнорируя боль, теперь даже не пытаясь скрываться — эта алкоголичка была повёрнута к ней спиной. Значит, она приходит в мой дом без приглашения, разбрасывает бутылки в моих кустах — и после этого... у х о д и т? Нет. Так просто эта безмозглая вандалистка не отделается — надо было заранее узнать, к кому лезешь разбрасывать свой мусор. А если знала — так получи последствия. Окно бесшумно распахнулось — три пальца согнулись, а большой и указательный, напротив, распрямились. Не обращала она внимания на ожоги — нельзя было терять ни минуты. Указательный палец наставлен уж в направлении бутылки, но видела она в тот момент не бутылку — мишень. Её рука-пистолет выстрелила тонким золотистым лучом — и луч этот попал прямо в цель. Бутылка засветилась. Медленно начали появляться на ней новые детали, производителем не предусмотренные: чёрные ножки-палочки и такие же тонкие ручки с тремя пальцами-линиями; глаза — белые, огромные — с чёрным, мультяшным зрачком и тонкие брови, что выходили за пределы бутылки и будто парили у её горлышка. Только вот брови эти быстро сошлись в стрелочки недовольные — и пальчики крошечные с обвинением указали на ангелицу, что уже развернуться успела. Была бутылка до сих пор в кусте розовом — но резко воспарила она над ним. И заговорила громогласно, голосом писклявым: — АГА-А-А! ВОТ ОНА — ТВОЯ ИСТИННАЯ, БЛЯДСКАЯ НАТУРА! Вандалистка остановилась прямо в середине шага — и свист её вырвался поражённым выдохом. Медленно, очень медленно она обернулась — и все три её глаза с шоком уставились на нахалку. Но она не успела заговорить — бутылка её прервала: — БАБАМ ОТ ТЕБЯ НУЖНО ЛИШЬ ОДНО! — голос её сорвался. — А ПОМНИШЬ... ПОМНИШЬ, КАК ТЫ ПЛАКАЛАСЬ МНЕ? ПОМНИШЬ, КАК Я УТЕШЕНИЕ ТЕБЕ ПРИНОСИЛА? КАК ТЫ НАЗЫВАЛА МЕНЯ «СВОЕЙ ЛЮБИМОЙ, ДРАГОЦЕННОЙ»? И ЧТО В ИТОГЕ?! Бутылка всхлипнула — и в тишине сада всхлип этот был громче звона колокола. — Я... Я ЖЕ ДУМАЛА, ЧТО ВСЁ СЕРЬЁЗНО. Я ЗНАЛА, ЧТО ПОД КРОВАТЬЮ ТВОЕЙ ЛЕЖАТ ДРУГИЕ, ТАКИЕ ЖЕ, КАК Я... ТЫ ОБНИМАЛА МЕНЯ, СВОИМИ ПРЕКРАСНЫМИ ГУБАМИ КАСАЛАСЬ ТЫ МОЕГО ЧУВСТВИТЕЛЬНОГО ГОРЛЫШКА — И ЧТО?! В этот раз из бутылки лились не слёзы — кристаллики, и шли они не из глаз, но из самого горлышка. — ДЛЯ ТЕБЯ ЭТО НИЧЕГО НЕ ЗНАЧИЛО! — бутылка подлетела ближе — ангелица отшатнулась и раскрыла глаза ещё шире: третий глаз, на лбу, превратился в шокированную спираль. — ТЫ ВОСПОЛЬЗОВАЛАСЬ МНОЙ! ИССУШИЛА МЕНЯ ДО ПОСЛЕДНЕЙ КАПЛИ! ЗАМЕНИЛА МЕНЯ НА ТОТ ПРОТИВНЫЙ КАЛЬЯН! А ПОТОМ — БРОСИЛА В КУСТЫ! Вандалистка приоткрыла рот — и наконец смогла она вставить фразу: — Н-но я не знала... — она неловко сложила руки и склонила голову — её красные волосы закрыли всю верхнюю часть лица. — Я-я-я, понимаешь, для меня это... неожиданность. Я же не знала, что ты... Она окинула взглядом бутылку, что сейчас висела на уровне её глаз, на расстоянии вытянутой руки. — ...Живая. Это было не просто слово, но шёпот. Бутылка вновь всхлипнула — но уже без прежнего запала. Она медленно опустилась на землю — и прикрыла своими тонкими ручками огромные глаза. Кристаллики голубые катились из её горлышка, а прямоугольное тело сотрясалось в громких рыданиях. Ангелица медленно, словно боясь напугать свою собеседницу, присела на корточки, прямо перед бутылкой — и в утешении приложила к её боку свой длинный палец. Бутылка подняла свои мультяшные глаза, и прерывисто, с чувством, произнесла: — Сучка ты, всё-таки, — голос её был тих. — Но я жить без тебя не могу. Когда ты купила меня, вырвала с последней распродажи — и когда я смотрела с прилавка, как ты с той бегемотихой дерёшься за меня, когда ты вырвала меня из-под её огромного, волосатого носа — я поняла. Бутылка с нежностью положила свои крошечные пальчики на руку вандалистки — и прижала её к своему толстому, прозрачно-зелёному боку. — Ты — та единственная, — бутылка произнесла мягко — и слово её было, словно плавное падение лепестка сакуры на плодородную почву. — Скажи мне, Мерисоль — окажешь ли ты мне честь? Вандалистка — Мерисоль — похлопала всеми глазами. Третий глаз её из спирали перестроился во что-то иное. Что-то... знакомое. — К-какую честь, дорогая? — многоглазка смущённо затрепетала ресницами — и казалось, что взмахом своим они могут снести и тысячу бутылок. Но эта конкретная бутылка осталась стоять на месте. — Мерисоль, язва моего сердца, верная моя согубница-собутыльница. Согласна ли ты стать моим вторым литром, объединиться со мной в страстном танце — и стать моей вечной спутницей в этом бренном мире? Мерисоль заморгала ещё активнее, и её синеватое лицо польщённо пожелтело. — Ох, это так неожиданно... — произнесла она, наигранно отвернувшись. — Быть может, не стоит нам так торопи— , — видя, что бутылка уже готова с ней согласиться, она прервала себя на полуслове. — Но, знаешь, если чувства твои настолько искренни, настолько всепоглощающи... Мерисоль игриво наклонилась к бутылке. — Возможно, я дам тебе шанс... Если ты будешь... хорошо себя вести. Бутылка улыбнулась — и Мерисоль улыбнулась в ответ. Она аккуратно взяла свою будущую... супругу?.. в руки, отчего та довольно замурлыкала — и посадила себе на плечо. Мерисоль вприпрыжку удалилась из парка, пульсируя своим глазом-сердечком — и не было в кустах больше ни одной бутылки. А даже если и найдётся — с таким населением мигом станет она венчанной. Она стояла у окна и наблюдала за этой странной парочкой. Губы её были сильно прикушены — пыталась всеми силами она сдержать смех. Повреждённые руки же безвольно повисли по бокам, не прикасаясь даже к ткани белой, что по телу её струилась, дабы не ухудшить положение своё. Скулы её болели — и отдельные порывы воздуха всё же вырвались из её рта. О, бож— О, яйца. У неё в саду только что разыграли мыльную оперу с участием стеклотары и многоглазой нимфоманки. И, что поганее всего, именно она — инвестор этого бреда. Плечи её тряслись. И почему ей пришла в голову именно влюблённая бутылка? Она определённо не хочет представлять себе их первую брачную ночь. Это слишком даже для этой бредовой реальности. Смех всё же вырвался — но она не могла зажать свой рот. Хохот этот был громким, протяжным, эхом отражающимся от унылого пастельного цвета стен — и вместе с тем отражение это достигало не конца коридора, а её же тела: выходил этот смех из самого нутра — и возвращался обратно, многократно вибрируя и вновь усиливаясь, и вновь выходя. По кругу. Пока не прервал её кашель. Она согнулась — и рефлекторно опёрлась локтем о подоконник мраморный. Кашель не прекращался — ей казалось, что скоро раздерёт он изнутри её горло; со временем стал он хриплым — и чувствовала она, как что-то по глотке её идёт. Всё же подставила она ладонь — больше по привычке, чем по раздумью — и на ладони был золотой сгусток; в полутьме он ярко светился. Зрачки её сузились. У ангелов золотая кровь.