***
Женя ворвалась в гримерку, и дверь с оглушительным стуком захлопнулась за ее спиной, словно навсегда отрезая ее от того мира, где минуту назад она еще надеялась на чудо. Воздух здесь был спертым, пропитанным ароматом грима, лака для волос и чьих-то забытых духов — запахом чужой жизни, чужого успеха. Она отшвырнула маску и рухнула на потертый диван, и пружины жалобно заскрипели под ее весом, будто оплакивая ее глупость. Тишина. Гнетущая, давящая тишина. Все были на выступлении — том самом, от которого она отказалась, потеряв деньги, которые могли бы оплатить еще неделю маминого лечения. Мысль о матери пронзила ее острой болью — та лежала в больнице, слабея с каждым днем, а она, вместо того чтобы зарабатывать, мчалась на эту проклятую встречу с Этери. Как же она ошибалась, думая, что та женщина сможет ее понять. Вместо тепла в глазах Этери она увидела лишь холодное презрение. Первая слеза скатилась по щеке, смывая тушь и оставляя черную дорожку, как шрам на душе. Затем вторая. Третья. Вскоре ее тело сотрясали уже не рыдания, а настоящие судороги отчаяния. Она вжалась лицом в подушку, кусая ткань, чтобы заглушить звуки, вырывающиеся из ее горла — хриплые, разбитые, похожие на вой раненого зверя, загнанного в угол собственной глупостью. Мысли путались, наваливаясь тяжелым грузом: мама в больнице, счета за лечение, которые она не в состоянии оплатить; учеба, которую она вот-вот провалит из-за этой чертовой работы; и самое страшное — эта проклятая слабость, эта влюбленность, которая прорвала все ее защиты всего за несколько встреч. Пальцы судорожно впились в кожу живота, ногти оставляли на ней багровые полосы, но этой боли было мало. Слишком мало. Она заслуживала большего наказания за свою слабость, за то, что позволила себе чувствовать, когда мама борется за жизнь. Она поднялась и подошла к гримерному столу, заваленному косметикой и аксессуарами. Ее руки, дрожащие и влажные от слез, сами потянулись к маленьким маникюрным ножницам. Блестящий металл был холодным на ощупь, почти ледяным — таким же холодным, как взгляд Этери. —Что ты наделала, Женя… — прошептала она, ощущая, как острие касается кожи запястья. Первая царапина — тонкая, едва заметная, но кровь сразу выступила алой росой. Затем вторая — глубже, решительнее, лезвие вошло в кожу с легким сопротивлением, оставляя после себя четкую линию. Третья… Алая ниточка крови медленно выползала из-под кожи, собираясь в каплю. Она наблюдала, как капля растет, тяжелеет, наконец падает на пол с тихим «плюхом», оставляя после себя темное пятно. Ты влюбилась. Как последняя дура… — мысль жгла сильнее, чем порезы. Еще один надрез. Глубже. Больнее. Лезвие вонзалось в кожу с легким хрустом, кровь уже не сочилась — она текла, заливая предплечье, капая на пол, образуя маленькие алые лужицы, похожие на слезы. Должна думать о маме. Об учебе… Каждый новый порез был наказанием. За слабость. За чувства. За то, что осмелилась хотеть чего-то для себя, когда маме так плохо. Не имеешь права… Комната поплыла перед глазами. В ушах зазвенело. Но боль — острая, чистая, почти освобождающая — наконец принесла то долгожданное облегчение, заглушив на мгновение боль в душе. Последнее, что она увидела перед тем, как сознание начало затуманиваться — свои руки, испещренные ровными параллельными линиями, похожими на нотный стан ее боли, и большую темную лужу на полу, медленно растущую, как ее стыд и отчаяние. Где-то вдалеке уже слышались шаги и голоса — представление закончилось. Но внезапно дверь с грохотом распахнулась, и в комнату ворвалась Лиза, ее подруга. Глаза Туктамышевой расширились от ужаса при виде кровавой сцены. — Медведева, ты совсем рехнулась?! — ее голос дрожал от ужаса, когда она вырвала ножницы из ослабевших пальцев Жени, швырнув их в дальний угол. Женя безвольно обмякла. Лиза подхватила ее, усадив на диван, и бросилась к аптечке. Ее пальцы дрожали, когда она обрабатывала раны и махала перед лицом Жени нашатырем, а Медведева вздрагивала от боли, но молчала. — Что случилось? — голос Лизы был мягким, но в нем читался немой укор. Женя отвернулась. Как объяснить эту боль? Как рассказать о том, что сердце разрывается между долгом перед матерью и этой проклятой влюбленностью? Как признаться, что больше всего на свете она ненавидит себя за эту слабость? Лиза аккуратно затягивала бинты, ее движения были профессионально точными — видно было, что не впервые сталкивается с подобным. Порезы жгли, но эта физическая боль была ничтожной по сравнению с тем ураганом, что бушевал внутри. Просто плохой день, — хотела сказать Женя, но вместо этого из ее груди вырвался новый, рыдающий стон. Лиза молча обняла ее, и в этом объятии было больше понимания, чем во всех словах мира. Но даже в этих объятиях Женя чувствовала себя такой одинокой, такой потерянной, такой… недостойной. Лиза не стала мучить подругу вопросами. Она просто крепче обняла Женю, чувствуя, как та вся дрожит в ее руках, словно птенец, выпавший из гнезда. Ее пальцы осторожно вплелись в спутанные волосы подруги, медленно расчесывая их, как когда-то в детстве делала мама, когда Женя приходила с разбитыми коленями. —Все хорошо, все хорошо… — шептала Лиза, убаюкивающе покачиваясь, будто пытаясь укачать не только Женю, но и всю ее боль. Она не спрашивала — зачем? почему? — эти вопросы висели в воздухе, но задавать их сейчас было бы жестоко. Вместо слов Лиза аккуратно вытерла с лица подруги следы слез и грима теплой влажной салфеткой, движениями мягкими, почти материнскими. Потом помогла одеться — бережно натягивая куртку на дрожащие плечи, застегивая пуговицы с той же осторожностью, с какой только что перевязывала раны. Каждое прикосновение говорило: Я здесь, ты не одна. Дорога домой прошла в тишине. Лиза крепко держала руль, украдкой поглядывая на Женю, которая, прижавшись лбом к холодному стеклу, следила за мелькающими огнями. Эти огни отражались в ее мокрых глазах, словно город плакал вместе с ней. Дома Лиза уложила Женю в постель, принесла чай с мятой. —Пей, согрейся, — и в этих простых словах было больше тепла, чем в любых пространных утешениях. Она осталась на ночь, устроившись на узком диванчике, хотя знала, что утром ее ждет пять пар. Но сейчас важнее было слышать ровное дыхание подруги, знать, что та спит, что она в безопасности. Лиза приоткрыла дверь в спальню, оставив лишь узкую щель — достаточно, чтобы услышать, если Жене станет плохо. Луна заглядывала в окно, очерчивая серебристым светом контуры лица спящей Жени. Лиза смотрела на нее и думала о том, как хрупки даже самые сильные из нас, и как важно иногда просто быть рядом — без слов, без советов, просто дышать в унисон. И в этой тишине, в этом простом человеческом тепле было больше красоты и истины, чем во всех громких словах утешения.***
Освободившись от наручников, Этери не бросилась вон из комнаты, как в прошлый раз. Тяжесть собственных слов обрушилась на нее сразу — она буквально чувствовала, как каждая фраза, сказанная в гневе, теперь вонзается в сердце обратными остриями. Пальцы дрожали, когда она оставляла наручники и шелковую повязку на диване, будто оставляла там частичку себя. В баре музыка била по вискам, но Этери уже не замечала этого. — Вы не знаете, куда делась девушка, которая ушла со мной? — голос звучал хрипло от сдерживаемых эмоций. Бармен равнодушно пожал плечами: — Смена заканчивается через полчаса. Наверное, в гримерке. — А откуда они выходят? — Этери нервно теребила манжеты пиджака, чувствуя, как учащается пульс. — Это конфиденциально. Пятитысячная купюра легла на стойку с едва уловимым шелестом. — Сзади есть выход, — бармен быстрым движением спрятал деньги, — только побыстрее. Холодный ночной воздух обжег лицо. Этери обошла здание, кутаясь в пиджак, но у служебного входа ее ждало разочарование — охранник, крепкий, как шкаф, даже не взглянул на предложенные деньги. — Проход запрещен, — бросил он, и в его голосе не было ни капли сомнения. Пришлось отступить. Этери встала в тени, дрожа от холода и внутреннего напряжения. Каждая минута тянулась мучительно долго. Через час начали выходить девушки — смеющиеся, уставшие, торопливые. Но среди них не было той самой. Лишь одна пара привлекла внимание: высокая брюнетка почти несла на себе другую, поменьше ростом, укутанную в куртку. Они быстро скрылись в темноте, и Этери так и не успела разглядеть лицо. Это она? Или нет? Сердце бешено колотилось. Она простояла еще час, пока холод не начал пробирать до костей. В машине Этери сжала телефон в потных ладонях. Звонок Дане лишь усугубил состояние: — Да, был. Да, спрашивал о тебе, — его слова прозвучали как приговор. Дома она рухнула на кровать, не снимая одежду. Мишель мягко уткнулась мордой в ладонь, и Этери обхватила собаку руками, прижимая к себе, как единственную ниточку к реальности. Сон не приходил — только короткие провалы в забытье, каждый раз прерываемые одним и тем же образом: глаза, полные слез, которые она сама и вызвала.***
Первой парой была литература с Этери, на которую Женя всё же пришла, превозмогая ноющую боль в руках и гнетущую тяжесть в груди. Длинная водолазка с высоким воротником скрывала свежие бинты, но каждый шов одежды, каждое движение напоминало о вчерашнем — порезы жгли нестерпимо, будто раскалёнными иглами. Лиза снова обработала их утром, сменила повязки, но глубокие царапины не давали забыть о себе ни на секунду. Когда Этери вошла в аудиторию — не стремительной походкой уверенного преподавателя, а медленно, будто через силу — Женя невольно подняла глаза от книги и тут же пожалела об этом. Блондинка выглядела так, словно не спала неделю: тёмные круги под покрасневшими глазами, болезненно бледная кожа, потухший взгляд. И всё же она была прекрасна — той опасной, пронзительной красотой, от которой у Жени свело живот. Больше всего на свете ей хотелось встать и бежать, не видеть, не чувствовать. Но она должна была поблагодарить. Сегодняшний утренний звонок из деканата о внезапно освободившемся бюджетном месте и её переводе туда «за выдающиеся успехи», не оставлял сомнений — это была заслуга Этери. Всю пару Этери вела себя необычно. Раздав тесты по Драйзеру, она опустилась за кафедру и не поднимала глаз, будто стены аудитории были ей интереснее студентов. Только когда Женя подошла сдавать работу, их взгляды наконец встретились — и девушку чуть не сбило с ног от того океана боли, что бушевал в карих глазах преподавателя. Хотя, наверное, её собственные глаза говорили ровно то же самое. Когда аудитория опустела, Женя задержалась у двери, затем сделала шаг назад — к кафедре. — Спасибо, — прошептала она, с трудом выдавливая из себя даже это слово. Этери подняла на неё взгляд — пустой, безжизненный, будто выжженный пепелище. — За что? — голос звучал тихо, без привычной твёрдости. — Вы знаете… — Женя попыталась улыбнуться, но получилось лишь болезненное подобие улыбки. — Я обещала тебе, — Этери встала, но не сделала ни шага вперёд. Руки её нервно теребили край пиджака, выдавая внутреннюю борьбу. Женя кивнула и повернулась к выходу, чувствуя, как сердце рвётся на части. — Прости меня. Эти слова повисли в пустом пространстве аудитории, когда дверь уже закрылась за Женей. Этери произнесла их слишком поздно — в тот самый момент, когда щелчок замка окончательно разделил их. Казалось, даже воздух застыл, внемля этому запоздалому признанию. Луч осеннего солнца, пробивавшийся сквозь пыльные окна, высветил на кафедре след от ладони — влажный отпечаток нервных пальцев. Этери осталась стоять посреди опустевшего класса, её фигура казалась неестественно хрупкой без привычной профессорской уверенности. Губы дрожали, повторяя беззвучно те же слова снова и снова, как заклинание, которое уже ничего не могло изменить. За дверью раздавались шаги — быстрые, торопливые, удаляющиеся. Этери машинально провела ладонью по лицу, смахивая несуществующую пыль, или, может быть, те слезы, что так и не решились пролиться. На полу у порога лежала забытая кем-то ручка — возможно, Женина. Этери не стала её поднимать.