e-
18 августа 2025 г., 21:37
— Дазай, ты…
— Что? — Осаму обращается к голосу, возникшему в дверях; замечает, как он косится на Чую, сидящего рядом, и добавляет: — Всё окей, это знакомый.
Чуя озирается и безвольно замирает в плечах, но смотрит на заглянувшего белохалатника с недоверчивой позой бровей.
Ошибка: белохалатнику, кажется, на него похер.
— Последи за компом, снова.
— М?
— Да, пропуск будет.
Пропуск — который про допущение на «опасную» экспериментальную зону. Осаму про них лепетал вполголоса одним вечером. Бесполезно существуют и ограничивают систему, когда такие, как Дазай, стрясут их с аспирантов, которым дела, собственно, до правил особо и нет, и добудут их для таких, как Чуя. Так можно было не только сидеть в отделе обработки данных, но и зайти, глянуть, как протекает опыт.
— Пойдёшь? — Осаму оборачивается к Чуе со своим будничным тоном, в который вкладывает всё своё знание о нормальности.
— Я бы хотел. — Чуя не думал, к кому он выражает эту преданность и привязанность: к осциллографу, камере, склянкам в чужих глазах. — Но не могу. Домой нужно.
В какой-то из дней Осаму узнаёт, что Чуя не может остаться на подольше, не может отсутствовать долго в принципе, потому что нужно зайти домой к почти неходящему дедушке. Родного он тоже никогда не видел, этот — единственный, кто остался с умирающей памятью о родственниках. Когнитивная слабость, невозможность справляться со своим физическим; возможно, что-то ещё, но это те моменты, когда человек наполовину умер, и не то чтобы есть то, чем лечить. Поэтому это просто старая, болезненная смерть. Чуя рассказал это не так, для него дед — про болезнь, а не про смерть, и не заранее про просто объект, по крайней мере, по словам. Осаму же цепляется за смерть в словах между строчками и ничего не может с собой поделать. Не звучало «я слежу за тем, как он умирает», потому что в поверхностном общении вне словесного исследования границ такое говорить не принято. Даже, казалось бы, между ними.
Осаму знает, что люди хорошо воспринимают сравнение смертей с коллапсом звёзд — он проверял, оно им нравится. Ему бы хотелось, чтобы это сравнение восходило не до «рождения на следующий день новой звезды на небе в честь смерти ***» — по крайней мере потому, что свет от неё попросту не успеет дойти до Земли, — а до чисто процедурного сравнения, в смысле конца процессии, погасания, результата мутаций, конца цикла — чего-то такого, но это любят меньше.
И когда Чуя рассказывает ему про похороны — он попросил, — Осаму из этого выбирает ничего не говорить. Не чувствует, что это с ним нужно.
В этот день Чуя впервые остаётся позднее вечера, и абсолютно нормально и спокойно уживается в нашем мире то, что чья-то смерть может легко сближать две жизни.
В какой-то момент сидеть здесь вдвоём до почти рассветной ночи становится нормой.
Чуя как якорь, скребущийся по тонкому глинистому дну. Он уже вмешался в его жизнь.
— Сюда, в лабу научного института, тебя никто не возьмёт, зелёный ещё, — Осаму отвечает честностью, которой владеет.
Чуя узнавал, довольно безвольно мыча себе в полусгибы рук, сможет ли он договориться, чтобы его, хлипкого третьекурсника, приняли на полную ставку. Выдвигал идеи с отчислением. Они жили на пенсию дедушки, нужны были деньги.
— Тебя взяли.
— Сравнил. У меня даже должности толком нет, просто понадобился срочно человек. Да и о какой полной ставке речь, ты меня хоть секунду работающего видел?
Поэтому просто оставайся пока в моём чулане под лестницей, хочет он сказать. Ты аннулируешь химические свойства моего чувства одиночества, хочет он добавить.
Чуя впервые искренне заявляет слабостью своего тела, что смертельно устал; Осаму впервые откровенно чувствует готовность чуть ли не сломать руки, подставив под рухнувшее тело, дабы не дать тому упасть бесполезным радиоактивным отходом на пол.
Старое притворство похоронено под арктическими торосьями; кожа приобрела серый оттенок, погрубела корочкой льда. Нечего сказать миру, нечего ответить Осаму Дазаю. Что думаешь об объятиях? Думаю, это хороший способ, чтобы передать физическое тепло. Думаю, когда тебя перетягивает как северный к южному, а он — неподвижен и заражён холодом, позволить этому случиться — это позволить Земле откатиться в эволюции на несколько миллиардов лет и стать просто двумя горячими объектами, существующими под атмосферой. Осаму отдаёт то, что у него есть; вытаскивает остатки из-под рёбер, и после этого забывает невербальный язык, а сказать словами — убить.
Будто когда-то он этим языком владел. Тепло отдаёт первородно, отпустив управление авиалайнером; естественно, как никогда до; наощупь и наобум, как никогда бы не.
Если подумать, Чуя — мягкое излучение, но поражение медленное.
В момент он понимает, что ничего не видит, но чувствует. Чувствует, что Чуя — тоже. Потому что если бы видел, то уже точно бы что-то сказал; вероятно, что-нибудь самонадеянное. Осаму бы сказал что-то уже несколько раз, если бы слова хотя бы не обжигали горло. Хотя, к чему бы бояться ожогов?
— Ты же болел. — В подбородок.
— Всё норм, — доносится импульсами через всё тело, дойдя до Осаму за спиной.
— У меня нет лекарств, — с пробивающей честностью, в шею. С честностью, которая ставит перед фактом одного и подвергает всё вместе чему-то фатальному другого.
— Всё равно, — спиралью, — вообще никак?
— Я попробую, правда. — В лопатку.
Играют словами, как дети.
— Никак, — констатирующий вздох куда-то вниз, Чуя тонет.
— В пропасть, устало в спину, щекой, как в подушку. Глаза полуприкрыты, от Чуи — ядерная тень, скрывающая его от всего мира.
Осаму не успевает собрать все растёкшиеся цвета в осмысленное: Чуя выпрямляется в спине, проминает деревянный пол коленкой, поворачиваясь, и целует — с напором, наобум, но попадает в губы. Так, что на губах воздух и ударная волна. Осаму чувствует солёную обиду, которую передают на его нижнюю, а стоит задеть щекой чужую — кошмар берёт от холода. Руки некуда деть, им нужна инструкция или хотя бы чистая карта.
Если сходить с ума, то с открытыми глазами.
Чуя отлынивает от близости чужой температуры. На выдохе вырывается:
— Я всё это забуду завтра же.
Осаму смекает, к чему это.
— Ага, я тоже клянусь, припоминать не буду.
Язык зудит сказать «по возможности», но у этой мысли заканчивается время жизни почти сразу после рождения.
Макроскопические мы, которые делят теплом тел микроскопическую химию чувства, совершающие макроскопические поступки.
А Чуя, когда находится в комфорте, переходит на шёпот.
Осаму этой ночью видит: как дрожит мраморное человеческое тело от озноба; как размякает, когда в кожу впечатывается чужое тепло; как он теряет зрение, когда волосы от испарины прилипают ко лбу после кошмара. Должно быть, здорово было плакать в плечи, которые потом лезли обниматься. Вжимали в грудь, оставляя от неопытности и закостенелости движений решётки рук на спине.