***
Холодные большие капли ливня разбиваются о бордовую крышу домика. Внутри терпко пахнет деревом, дешёвым шоколадом, ещё с утра совсем слегка плотным парфюмом, людьми. Детский лагерь в чаще соснового леса с каким-то базированно глупым названием, отбой и в тишине улочек только крики недовольных птиц. В последнем домике, самом старшем, самом дальнем четверо парней на полу. Сидят в кругу, посередине — лампа со свечкой, та самая. Они разговаривают по душам так стабильно и тепло, что это уже кажется привычкой. Смеются громко, в голос, не боятся, что к ним зайдут. Потому что на улице — шум, в голове — шум. И слышно лишь биение сердца. И то, не всегда. Самый старший из них — Родион, попавший сюда вообще по старым связям, чтобы отдохнуть с друзьями, лежит на животе, подсунув под голову подушку. Он рассказывает очередную глупую, пьяную историю, в которой он, конечно, не был замешан. Только оправдания, смех, подростковые глупости. Совсем рядом с ним, почти касаясь телами — Данил. Шестнадцатилетний, младше друга на три года и до безумного живой. Лежит так же, только опирается виском о его плечо, в руках перебирая деревянную головоломку, которые раздавали сегодня волонтеры. Он широко улыбается, вечно хихикает и перебивает. Но все привыкли, для всех он просто Даня. Просто вот такой, бесконечно счастливый, яркий, солнечный. Почти напротив — Валера. Взрослый не по годам — по мышлению. С вечной тихой заботой о младших, как щит, как спасение. Он — совет в самую трудную минуту. Луч солнца в непроглядной тьме, свет с мягкими словами. Ему через полгода восемнадцать, переезд, взросление. Все волнуются, он — нет. Потому что вырос давно. Он сидит, опираясь двумя руками за спиной. От смеха вечно откидывает голову назад, обнажая кадык. На его бедре совсем недавно лежал четвёртый, последний парень — Илья. Святой шестнадцатилетний ребёнок, с трепетными пшеничными волосами, светлыми голубыми глазами и чистым взглядом. Тот самый Илья, который больше всех не хотел сюда ехать, но всё же оказался в этом скромном домике. Илья, который сияет ярче звёзд перед людьми, а ночью льёт крупинки слёзы в подушку, потому что тяжело. От мыслей, от тревог, от себя. Себя в особенности. Знаете, каково ненавидеть себя? Но за что? Осипов не имеет понятия, но белые полосы расходятся на его плечах. Почти у ключиц, чтобы никто и никогда не видел. Он абсолютно всегда сидел со всеми, всегда смеялся, всегда с улыбкой. И сегодняшний вечер — не исключение. Только он уходит в душ последним, чтобы расслабляться от горячей, даже обжигающей воды, которая паром вымещает всё отвратительное из головы. Уже ритуал, привычка. Сейчас всё так же, как и обычно. Он стоит только в спальных шортах, грубо водит пальцами по торсу. Дерёт ногтями шрамы, сильнее давит на рёбра. Не потому что не понимает, потому что это — спасение. Такое больное на голову, мазохистское, ранимое. Ильи. Всё это, как в бесконечной петле. Уже года так три, с остановками, таймерами, отсчёта дней. Осипов не помнит, когда это началось. Но помнит день, когда Валера чуть не узнал о его "секретах". Очередная ночевка, снова смех, снова почти живое родство. Потом разговоры. Как сейчас — по душам. Которые, возможно, будет стыдно вспоминать на утро, но зато в те сокровенные минуты рассказа чувствуешь себя до страшного живым и свободным. А потом душ. Отсутствие замка, чуть пьяный мозг Ваховского. Он не стучался, только приоткрыл дверь, убедиться, всё ли хорошо. Илья — так же. В шортах, с голым торсом, оставляющий царапины от ногтей на рёбрах. Он сразу закрыл плечи, перекрестил руки — Валера закрыл дверь тут же. Сел на пол, оперевшись затылком о дверь и начал спрашивать так, через расстояние. Осипов совсем слегка дрожал, наверное, из-за нахлынувшего адреналина. Та ночь была тяжёлой. Слава Богу, не вспоминали. А потом этот лагерь. Их вожатые, из которых Илье слишком сильно взъелся только один — Никола. Тот, что постоянно втягивал его в общую картину. Будил по утрам, потому что парень совершенно не хотел просыпаться в восемь. Причём, будил аккуратно. Гладил широкими ладонями по голове, легонько тормошил за плечи и шептал нежное-нежное "Эй, Илья, уже нужно вставать, слышишь?". Никола всегда оказывался рядом, когда Осипов начинал грустить такой грустью, которой с друзьями делиться не мог. В такие моменты он либо шёл в конце строя один, и помогали только незаметные прикосновения массивных рук Ковача на пояснице и плечах. Просто похлопывания, чтобы без слов сказать — я рядом. Он не спрашивал, не заставлял рассказывать. Просто был рядом. Близко. Либо Илья банально оставался в доме. Трёхнедельная смена успокаивала своей длинной и возможность вот так остаться. Когда в такие моменты трое парней приходили без Ильи, говорили лишь то, что парню плохо. Вожатые даже не переглядывались, знали — Никола пойдёт к нему первый. И он шёл. Всегда. Усаживался на кровать рядом, оставлял теплую ладонь на чужой хрупкой спине и просто ждал, пока Илья соберется с силами. — Опять грустишь? В ответ лишь шмыгают, выше натягивая одеяло. — Хочешь поговорить об этом? Эй, Илья? — Можете просто меня обнять, пожалуйста? И Никола обнимал. Оставлял ладони на спине, те согревали, пускали волны тепла по всему телу. И Илья успокаивался, и выдыхал, и наконец мог жить чуть легче. Но только на пару дней, потом всё начиналось сначала. Чей-то приближающийся бег парни не услышали, Данил смеялся слишком громко и смешно, чтобы отвлекаться на что-то другое. Поэтому, когда в домик почти залетает один из их вожатых, крестятся все трое. Двадцатилетний Никола в дверях выглядит недовольным, но как всегда умиротворенным. Его выгоревшие на солнце волосы вымокли, пока он бежал, а между двух бровей катилась большая холодная капля. Он смотрит на парней почти без интереса, только на мгновение хмурится. — Вы чего не спите? Время видели? — пальцами зачесывает волосы назад, расслабляясь в теплоте домика. Парни переглядываются между собой, безмолвно советуясь, кто будет отвечать. Данил с самым великим трудом давит в себе нервный смешок. — Мы... Ну, — Родион, как самый старший и вообще совершеннолетний открывает рот, уже готовясь оправдываться, но мужчина его сразу перебивает. — Ладно, чёрт с вами, — машет рукой. — А где Илья? Изо рта Данила всё же вырывается сдавленный звук, похожий то ли на смех, то ли на что-то истеричное. Родион хмурится, бьёт его легко по затылку, но отвечает. — В душе. Никола кивает, скидывает ботинки, проходя глубже. Валера только хочет открыть рот, чтобы что-то возразить, но его останавливает поднятая ладонь Родиона. Тот всё ещё хмурый смотрит в спину вожатого, оставляя руку на спине Данила — греет. Ковач подходит к двери, стучит косточкой пальца. — Можно? — Че он творит нахуй, — шепчет Валера, пододвигаясь ближе к друзьям. — Зачем ему Илья? — Вам — нет, — отзывается Осипов, судорожно натягивая на себя футболку. С комом в горле, с тревогой в глазах. Зачем он пришёл? Зачем я ему нужен? Что вообще, блять, происходит? — Значит, зайду. У Валеры распахиваются глаза в полном шоке, у Данила рот, который спешно закрывает ладонью Родион. Ещё не хватало им тут тирады. — Блять? — Погоди, че происходит. Никола давит на ручку, заходит внутрь с абсолютно не читаемым лицом. Он смотрит Илье в глаза через зеркало, у младшего в них — бешенство. Почти живое, дышащее. — Они у нас в ванной трахаться будут!? Илье шестнадцать! — восклицает наконец Данил, садясь ровно. Родион тупо бьёт себя ладонью по лбу, Валера просто закрывает глаза. Тотальный пиздец. Ковачу сквозь щель в двери слышно всё негодование парня. Он лишь ухмыляется, поднимает один краешек губ и закрывает дверь на щеколду, чтобы их было вообще не слышно. Илья устало катит глаза под веки. — Ну ахуеть! — вырывается от Валеры, но для них абсолютно не слышно. — Извините за него. — Нормально. Я привык. Илья нервно смеётся, опуская голову. У него всё ещё трясутся руки, его самого чуть потряхивает — это не ускользает от глаз Николы. — Почему ты дрожишь? — А всё же вы пришли. Глаза в глаза. Перебивая друг друга. Илья хочет разбить в стёкла телефон, а потом и себе голову. Зачем вообще писал? — Ты не ответил. — А... Ну, — он запинается, инстинктивно делая шаг назад. Бьётся поясницей о раковину. — Я после душа. Он... горячий был. Ковач снова хмыкает, складывая руки на груди. — А ты знал, что обжигающий душ — это тоже селфхарм? — он не делает шаг ближе — держит комфортную и безопасную для парня дистанцию. Осипов поднимает уныло взгляд, будто слышал этот упрёк раз седьмой за день. Гнёт брови. — И что? — И то, что рукава ты раскатать забыл. Изо рта парня вырывается сдавленный выдох, больше похожий на тихий стон. Он поднимает абсолютно беспокойные глаза на вожатого, смотрит с таким трепетом и паникой, что у Николы сердце трещит по швам. А ведь Илья и вправду забыл. В суете, в тревоге. Бывает? — Ох... — парень трясущимися руками опускает рукава попытки с третьей. Ещё сильнее сжимается. — Извините... Извините меня. Вы не должны были этого видеть, бля-ять. — Илья, — Никола перебивает его смятый монолог, буквально ставя паузу в воздухе. — Иди ко мне, — он раскрывает руки, сбито выдыхая, когда подросток буквально влетает в него. Сжимает тонкие ладони на спине, комкая белоснежное поло. Ковач хрипло смеётся, кладёт одну ладонь на чужой затылок, вторую на поясницу. Обнимает со всей теплотой и ранимостью, что только в нём есть, прикрывает глаза. — Сильно больно? — Достаточно. — Я буду рядом. А в воздухе всё так же пахнет древесиной. Дождь усиливается, сбивает крупные шишки с деревьев — они глухо бьются о крышу домика. Родион отправляет друзей спать, по крайней мере просто говорит лечь по кроватям. Потому что то, что происходит в их общей ванной — тишина. Плотная, тонкая, привязанная. В воздухе дома чужая паника. За друга, за его состояние. В воздухе ванной Илья в объятиях Николы. Трепетно, больно и крепко. Пусть.***
Я дёргаю тебя за локоть, аккуратно складываю руки на щеках. Ладони тёплые, нежные, с побитыми казанками и шрамами на больших пальцах. Ты глубоко судорожно вздыхаешь, сразу же смотришь в глаза. — Ашалеть! — А я говорила! Понравилось? Ты вскидываешь брови, чуть улыбаешься. — Не знаю даже, что сказать, — я убираю ладони, теперь наша связь — лишь взгляд, тянущийся привязанностью через всю комнату. — Дальше смотрим? — Да! Я снова беру твои ладони, складываю на тёплое стекло, прикрываю глаза. — Опять на счёт три. Раз, два, три!***
Роскошная ткань королевского покрывала глупо скомкана где-то в ногах кровати. От скуки, может, злости. За огромным широким окном замка, что было буквально выгравировано лучшими мастерами королевства — ночь. Глубокая, тёплая, ветреная. Растения, поросшие плющом вдоль массивных стен, легонько развиваются на порывах ветра, шелестя в тиш города. Дверки комнатного широкого балкона раскрыты нараспашку, ветер бьёт и по ним, но нежно, только наполняя комнату свежестью. Парень на двухспальной кровати лежит почти бревном, глупо рассматривая изогнутые рисунки на потолке — сам просил художников разрисовать практически белую поверхность. Там и растения, и счастье, и любовь. Любовь... Свободная, яркая, искренняя. Воин, одетый полностью в доспехи, дарит самой изящной и утончённой принцессе цветок — красная лилия. Символ чистоты, непорочности, святости. Робин помнит, как алая краска тогда осталась отпечатками и каплями на руках художника. Со смыслом, с историей. И сейчас он видит себя на месте этой принцессы. Такой же чистый, невинный, но заключённый в принципах отца. Мужчина — король, спорить с ним — невозможно. Остальным нельзя, но Робин — не остальные. Он сын, родной, самый близкий его человек. Но даже это не мешает агрессии, злости и абсолютному недопониманию расти между ними бронированной стеной. Коолю семнадцать, лучший возраст, лучшая эра. Но также семнадцать — это женитьба. Не по любви, по приказу. Парень боялся этого больше всего, спорил постоянно, отнекивался, сбегал. Но недалеко — до первого стражника — Дана. Высокий, широкоплечий и хмурый мужчина, который по-настоящему раскрывался лишь с близкими. Так посмотришь — и страшно. И внутренняя тревога ползёт колючками по спине. А потом машешь ему рукой, лучезарно улыбаешься и кидаешь его любимое французское "Bonjour!". Так сразу маска безразличия и собранности раскалывается буквально напополам. Он улыбнется в ответ — с искренней душевной добротой, кивнëт мягко головой и будет стоять вот так — настоящим — ещё минуты две. С Робином у них вообще взаимоотношения строились на чутком понимании друг друга. Без слов, без движений, порой даже без взглядов — но они понимали друг друга. По сдавленным выдохам, по дрожащим векам, по нестабильным пальцам рук. Дану многого не позволялось — не тот человек, не та должность. Но Кооль в этом замке доверял ему. Только ему. И когда Дан каждый раз ловил его прямо у ворот, Робин, толкаясь и вырывая руки из крепкой хватки, оставался в комнате на дни. Долгие, напряжённые, тянущие неизбежным в лёгких и ставящие палку поперёк горла. Это неправильно. Это не по его желанию. К нему приходили и служанки, обычно, приносили еду. Или спрашивали о самочувствии. Или просто отдавали в руки письма отца. С невинными глазами и лёгкой дрожью пальцев. В ответ лёгкое на слух, но ужасно тяжёлое на деле "Да, благодарю". И снова тишина. И снова лишь тугое сопение в подушки. Потому что устал. Потому что это — не он. Робин устало ведёт рукой по макушке — собирает все мысли в кулак. Вяло отводит взгляд от рисунков, прямо на звук — шуршание шторы от сквозняка. Она громко бьётся о подсвечник на столике. О тот самый. Он поднимается на локтях, резво подрывается с кровати вовсе. Шаг, второй, и он уже на балконе. На теле лишь совсем лёгкий спальный костюм. Широкая, белая рубаха с открытым горлом и тёмно-коричневыми пуговками сейчас и вовсе развивается на ветру, словно парус. Словно жизнь. Почти звездопад. Он вцепляется тонкими, изящными и практически белыми ладонями в белоснежную балюстраду, задирает голову выше — прямо к небу. Тёмному, звёздному, свободному. Вздыхает. Глубоко, полной грудью. Даже чуть улыбается, как всегда — легко, с ямочками на щеках. А потом в тишину улиц почти не слышное: — Эй? — на грани смеха шепчет, будто, если чуть громче — всё, весь момент рассыпется. Он ехидно улыбается, наклоняясь через ограждение. Ещё секунда и смешок. — Я тебя слышал! Кооль настораживает взгляд, наклоняется, пытаясь хоть где-то разглядеть объект его поисков. Тишину рвёт на клочья чей-то чужой смех. Яркий, живой, пёстрый. Робин живо дёргается, когда слышит глухой звук ботинок сзади себя, а после, даже не успев развернуться, от чужих рук на плечах. Его разворачивают быстро, нежно, с мягкостью в прикосновениях, но холодом рук. Шахар. Вот такой, улыбающийся своей идеальной улыбкой, с вечно взъерошенными отросшими, как смола волосами, с глазами цвета древесной коры. Он в мгновение кладёт ладонь на чужой бок, тянет ближе к себе, чтобы рядом, рядом, рядом. Убирает нежно своими пальцами филигранными запутавшиеся перо от подушки из чужих светлых волос, ведёт подушечками пальцев по щеке — мягко. У Робина в глазах растекается вселенная при виде этого юноши, у Шахара в глазах столько трепета, что такое на словах не передают. — Вам стоит быть чуть внимательнее, Ваше Высочество. Если каждый простолюдин сможет вот так прокрасться к Вам со спины, то и головы на Ваших плечах уже не будет, — уголки его губ подрагивают в улыбке, а ладонь слишком аккуратно ложится на щеку. Робин хочет верить, что это навсегда. — Вы — не простолюдин, — он делает шаг ближе, оставляя между ними расстояние буквально в несколько сантиметров. — И к чему же такое уважительное обращение, Шахар? — Я не могу к тебе по-другому, — он крепче сжимает ладонь на чужой талии, будто оставляя границы между всем сторонним и юношей. — Вообще не могу. Робин устало прикрывает глаза, то ли от сонливости, то ли от вымотаности за день. От мыслей, от чужих криков, от слов старшин. Шашун читает чужие эмоции без слов, без намёков, просто перекладывает ладонь с щеки на затылок, притягивая к себе. Аккуратно, будто в Макабре, кладёт голову к себе на плечо, покачиваясь в объятиях. Ладони Кооля остаются где-то на чужих лопатках, питая тепло и нежность. — Опять? — Опять, — шепчет принц в балладу ветра. — Я просто этого не хочу. Почему всё и все идут против меня, скажи? — Я не иду против тебя. И никогда не пойду, — он гладит тонкой ладонью чужой затылок, переходя иногда на шею и плечи. — Мы справимся, слышишь? Робин глубоко вздыхает, отсчитывает три секунды, выдыхает. Сжимает ладони сильнее, вжимается в чужое тело крепче, как в спасение, как в помощь. — Да, да... слышу. — Вот и всё. Робин тревожный, порой неуверенный даже в своих словах, но крепкий. Прочный до мозга костей и надломить его — задача равная с завоеванием целого королевства. Но он убивал себя вечными мыслями и размышлениями. Делился ими лишь с картинами на потолках и со строчками на полотнах. Умирал изнутри. И когда он думал — груснел. Уходил в себя с концами и лицо так подло выдавало его. Но только стоило подойти к нему, спросить, всё ли в порядке, как взгляд оживал, а мышцы лица запускались как механизм на шестеренках — быстро, но под отчётливый щелчок. В Робине же этот щелчок был тихое: — А? И Шахар знал это. Видел, слышал, чувствовал всем своим сквозным нутром. Сам-то он самый обыкновенный флетчер. Тот, которого недолюбливали знати и аристократы, но обожал живой народ. Тот, которого король готов был гнать из замка только из-за того, что он общается с его сыном. Только общается. Подробностей он абсолютно не знал. Тот, которого обожала и знала толпа, к которому относились с уважением и рыцари и ремесленники. Тот, кто забрал первый поцелуй и первый танец будущего короля, тот, кто единственный может себе позволить оставлять ладони на боках Кооля. Тот, кто практически каждую ночь влазит через этот чёртов белоснежный балкон, который, вообще-то, находится на совершенно не малой высоте, чтобы просто увидеть возлюбленного. Чтобы успокоить, приютить, обнять. Коснуться не только тела, но и души. Растерзать всех внутренних демонов, что таятся в Робине, чтобы юноша мог дышать. Жить, как и все. Без давления, без перекрытого дыхания. И поэтому даже сейчас, когда момент кажется и вовсе ненастоящим, он лишь сильнее сжимает юношу в объятиях. Закрепляя и сразу пристреливая страхи. Чужие, свои, несказанные. Молчаливые, сгинувшие, внутренние. — Мне кажется, Ваше Высочество, что Вы лучшее, что со мной когда-либо случалось. — А мне кажется, что Вам, Шахар, нужно перестать меня так называть и наконец-то выкрасть из лап вельможей. Что думаете? — Думаю, что Ваш план, вполне воплотим. Но уверенны ли Вы? — Знаете в чем я уверен точно? — И в чём же? — В том, что нам нужно перестать обращаться друг к другу так высокопоставлено. Тихий смех. Два шага до кровати и объятия на ней крепче любых доспехов. — Я тебе поверю, Робин. И в воздухе не пахнет страхом. Лишь ожиданием, но спокойным. Стойким. Шахар снова аккуратно ведёт ладонь по чужой макушке, прижимает тело ближе к себе, оставляет короткий поцелуй на носу. Кооль улыбается. Тихо, нежно, трепетно. И пусть им страшно. И пусть они и есть одна большая тайна. Плевать. Сейчас они рядом. Слишком рядом, чтобы разрывать привязанность и объятия. Слишком сильно любят, чтобы думать о другом.***
Огонь свечи тихо колеблется, почти тухнет, но мы сразу же отрываем ладошки. — Они... милые, — признаешься ты, складывая руки на щеки. — Но грустные. — Надеюсь, у них всё получится... — Дай Боже. Мы выдыхаем почти одновременно, в унисон. Отводим взгляд — пяти секундный перерыв на подумать. А потом снова. Одновременно. Как по щелчку пальцев. — Смотрим последнюю и спать. Свечка уже почти растопилась. — Договорились.***
Осень. Морозная, яркая, светлая. Та, что не дарит надежду. Но и не позволяет падать. Школьная дискотека в честь осенних каникул, долбящая в уши музыка, старший корпус — всё, в чём Данил Крышковец теряется. Он скорее пришёл за компанию, просто ради друга — Димы, но тот на первом же медляке тактично слился к блондинке из параллели, вроде, Софа. Даня много не запоминал, хоть друг и мог говорить о ней часами. Мило? Безусловно. Крышковец искренне верит в их дальнейшую свадьбу. Он стоит в самом углу, тихо топая ногой в такт музыке и барабаня пальцами по предплечью. Это шумно, противно, душно и безумно людно. Одним словом — некомфортно. Абсолютно. Он смотрит в даль зала, там, в темноте и свете разноцветных прожекторов десятки школьников. Каждому лет по шестнадцать, не меньше, и у каждого в голове совершенно разное. Кто-то в углу пытается перекричать музыку, чтобы что-то донести до друга, кто-то просто прыгает под музыку, явно получая полное удовольствие. Даня, наверное, чуть завидует. Когда в микрофон что-то слишком смято объясняют, он даже не пытается понять, но после музыка переключается на более медленную, тихую и глаза катятся под веки — медленный танец. Крышковец за два движения ускользает из помещения, сразу же отправляясь в туалет. Сначала умыться, чтобы окончательно не сойти с ума в той духоте, а потом просто собраться с мыслями. Он идёт тихо, неспешно, наслаждаясь спокойствием полупустой школы. Никто ни бегает, ни кричит, ни заучивает. Сейчас все там, в мелком помещение, чьи стены дрожат от битов. Там, где нет суеты, страха, ругани. Только чувство. Только музыка. Данил мечтает когда-нибудь научиться чувствовать жизнь также, но пока останавливается только на смирении. Холодная вода бьёт в лицо, освежает, наверное, даже спасает. Парень смотрит в зеркало — как обычно, с прищуром. Хмурится. — Ну и мразь, конечно. А потом кашель. И, кажется, пара седых волос на коричневой головушке. Данил резко поворачивает голову на звук, к окну. Там на подоконнике — Мирослав. Фамилию не помнит, но что-то не русское, вроде. Мирослав старше его на полтора года и в этот раз будет прощаться со школой. Мирослава можно описывать долго, от его оставшихся глубоких шрамиков от подросткового акне на щеках, до слишком видных и частых вен на руках. Если коротко — объект всего женского внимания. Только тихий, спокойный, абсолютно молчаливый и сдержанный. Ни улыбки, ни слова, ничего. Цепляет внешностью, привлекает внимание холодом, но полностью отталкивает от себя отсутствием желания контактировать хоть с кем-то. Данил соврет, если скажет, что не залипал на него. Нагло, прочно. Потому что на такого Мирослава, не смотреть невозможно. Чёрная, растегнутая на верхние пуговицы рубашка, строгие брюки и эти ебаные отросшие кудри на голове. Крышковец лишь громко сглатывает. — Чего ты тут? — голос парня почему-то не звучит так грубо, как обычно. Скорее, наоборот, слишком расслабленно и мягко. Данил недоуменно поднимает бровь. — Чего я тут? — Что ругаешься на себя? — его подбородок лежит на собственной коленке, а длинные руки крепко обнимают ногу. Сейчас он кажется совершенно не таким строгим и до мелочей идеальным. Он кажется... обычным? — А почему ты спрашиваешь? — Мне скучно одному тут. Вот и спрашиваю, — он поправляет одной рукой свои волосы, зачесывает назад, но пышные кудри всё равно падают на глаза. — У меня настроение поговорить по душам. Не хочешь? — Мы до этого никогда не говорили, ты уверен, что из меня хороший собеседник? — Я ни в чём не уверен, — он глупо сжимает губы, проводя по ним языком. — Но ты выглядишь адекватным. — Спасибо? — Присоединишься ко мне или так и будешь стоять у раковины? Данил раздражено закатывает глаза, оглядывается по сторонам, в мусорке куча бумаги, спрятанные бычки от сигарет и на самом дне подсвечник. Любой бы другой как минимум поинтересовался, но перед Даней — Мирослав. И плевать он хотел на эту лампу. На ту самую. Он в два движения оказывается на подоконнике. Мирослав будто бы снова просыпается, оживает, но от этого его вид не становится менее жалобным. Его глаза — чистый янтарь. И когда он смотрит на тебя исподлобья — хочется таять как лёд. Отчётливо и громко. — Почему ты ни с кем не разговариваешь? — А зачем? — В смысле? — Данил натурально удивляется, вскидывая запястье. — Это же школа, ну, социум. Тебе разве не одиноко? — Мне никак. Просто... Не хочу. Знакомиться сложно, а мне и без знакомых хорошо. — Но при всём этом ты захотел поговорить со мной? — Я же сказал, что ты выглядишь адекватным. Может и младше, правда, на пару лет, но неважно. — Господи, как вы заебали с этим, — Даня уводит взгляд к окну, отмечая искорки листики на тёмном асфальте. А потом... Мирослав смеётся. Тепло, тихо, живо. Улыбаясь в зубы и не переставая выводить на подоконнике замысловатые узоры. Данилу впервые в жизни кажется, что он на кого-то натурально залип. — На правду не обижаются. — Не обижаюсь, заебался просто. — Понимаю тебя. Мир поднимает на него глаза, обводя аккуратный профиль пару раз. Потом тыкает пальцем в щёку. Мягко, нежно, но... что? — Че за шрам? — А че ты пальцами тычешь. Извращенец. — Вопросом на вопрос нельзя. Что за шрам? Крышковец снова закатывает глаза, лишь пододвигаясь ближе. — В детстве об калитку разъебался. — Оу... Жёстко? — Нормально. Я не сильно помню этого. — А... Можно? — он тянет руку к щеке, еле касаясь — только ждёт разрешения. И Даня понимает, что всё это — странно. Что общаться с старшеклассником в школьном туалете пять минут, а потом разрешать гладить свои щеки — странно. Что Мирослав так-то тоже — странный. Но сейчас, когда янтарь в чужих глазах загорается, а у самого дыхание спирает лишь от одного этого вида, сердце раскрывается нараспашку. — Можно. — почти шёпотом. Мир поджимает на мгновение губы, накрывая чужую щеку полностью. Гладит большим пальцем прямо по шраму, иногда чуть задевая верхнюю губу. Крышковец конкретно млеет. От теплоты, от заботы, от мягкости. Как кот ластится, прикрывая глаза. И Плахотя будет врать себе, будет себя ненавидеть, но сейчас он должен. Парень наклоняется ещё ближе, оставляя между ними расстояние в несколько сантиметров. Вдох. Данил открывает глаза. Выдох. Время на осознание. Вдох. Глаза в глаза. Выдох. Данил не уходит. Смотрит глазами своими практически чёрными и в них нет страха, нет осуждения, только лишь что-то нежное. Что-то, что Плахотя видит впервые. А потом целует. Скорее просто касается губами чужих, как прикосновение, а не что-то страстное и жаждущие. Мягко, с теплом. Даня сразу же кладёт руки на чужие плечи, стараясь оказаться как можно ближе. Рядом, в одно целое. Мирослав кладёт вторую ладонь на его затылок, путает пальцы в мускатных волосах. И сейчас этот момент — странный. Они — странные. И все то, что происходит — не странно — безумно. Но они здесь. На подоконнике в школьном туалете, когда десятки таких же школьников прыгают в такт музыке. Когда на улице падают оранжевые листья с деревьев, когда вокруг холод, но они в объятиях друг друга — жар, если не огонь. Когда время останавливается, когда дышать хочется в три раза сильнее. Когда хочется любить. Вот так, с первого взгляда. Ни как в сказках, как есть на самом деле. Для Мирослава это последний год в школе. Но рядом с Даней первый. И точно не последний, он хочет верить в это.***
Мы отрываем ладони от лампы почти одновременно. Глаза в глаза. Без удивления, наверное, только с мягкими улыбками. Потому что лампа — любовь. В каждой истории, в каждом воспоминании, в каждом сердце. Мы не узнаем никогда, кто они такие. Мы никогда их не увидим и не проживем их судьбу. Потому она, судьба, неизменна, как не крутись. Это эдакий приговор с детства, который перед нами ставит сама жизнь. Ни как испытание, как путь. По которому мы идём. Всю жизнь, всё сознание, до последних вздохом. И то, что увидели сегодня — чужие судьбы. Но, возможно, их истории навсегда повлияют на нас. Кто знает.