***
Крыша старого дома с мансардой возвышалась над Парижем, как тихий страж в сумерках вечера. Город внизу сиял огнями — улицы переливались золотыми нитями фонарей, а вдалеке мерцала Эйфелева башня, словно маяк в океане теней. Ветер усиливал напряжение, неся с собой прохладу и первые намёки дождя — редкие капли стучали по черепице, как осторожные шаги судьбы. Ледибаг появилась первой, легко спрыгнув с соседней крыши. Её сердце колотилось, как барабан в тишине. Она нервно прошлась по краю, обхватив себя руками, — костюм казался слишком тесным, а маска — слишком тяжёлой. Что я делаю? Почему именно сейчас это кажется таким… неправильным? Она ждала, прислушиваясь к шуму города: далёкий гул машин, смех прохожих, — всё это казалось чужим, далёким от её внутренней бури. Редкие капли дождя упали на плечо, холодные и предвещающие ливень. Вдруг раздался мягкий шорох — Кот Нуар приземлился рядом, с привычной грацией, но в его глазах мелькнула тревога. В руке он держал маленькую плитку шоколада, завёрнутую в блестящую обёртку, — их традицию, которая всегда разряжала воздух. — Для моей Леди — лучший сорт, чтобы подсластить вечер, — сказал он с улыбкой, протягивая угощение. Голос был лёгким, игривым, как всегда, но в нём сквозила нотка беспокойства. — Что-то не так? Ты выглядишь... задумчивой. Ледибаг взяла шоколадку, но вместо того чтобы надломить кусочек, просто положила её рядом на парапет. — Спасибо, Котик... — прошептала она, голос дрогнул. — Но мне и вправду надо сказать кое-что важное. Я... я хочу отдать талисман. Я больше не справляюсь. Кот застыл, улыбка спала с его лица, как маска. Горло пересохло, он сглотнул, пытаясь осмыслить слова. Один. Всегда один, — эхом отозвалось в голове Адриана, и воспоминания нахлынули: холодный кабинет отца, где он всегда был разочарованием; школа, где друзья казались далёкими из-за его расписания. Друзья, которых он практически перестанет видеть когда отец запрет его дома. А теперь... и она уйдёт? Без неё... что останется? Дождь усилился — редкие капли превратились в поток, размывая вид на город, словно слёзы неба. — Ты... серьёзно? — голос Кота сорвался, стал хриплым. — Навсегда? Ледибаг опустила взгляд, чувствуя, как капли дождя стекают по маске, смешиваясь с её собственными эмоциями. — Не знаю, — ответила она упрямо, голос крепче, чем она ожидала. — Да и как узнать? Как только передам, забуду всё... Включая нас. Включая тебя. Кот шагнул ближе, его глаза расширились от шока. Он попытался ее уговорить, но слова вышли жалобными, почти умоляющими: — Ты не можешь. Ты — моя опора, Леди. Без тебя... как я буду держаться? Мы столько прошли вместе. Ты не можешь просто уйти! Ледибаг почувствовала, как внутри что-то коротко, металлически звякнуло — как будто отстегнулась пряжка. Тепло в груди сменилось холодом. С какой стати он выносит приговоры? — С какой стати не могу? — она шагнула, и вода брызнула от носка её ботинка. — Почему это тебе решать, что мне делать с моей жизнью? Он моргнул, будто от капли в глаз, и тут же подался вперёд: — Это из-за Клыка, да? — голос сорвался на усмешку. — Он наговорил тебе всякого бреда. Я видел, как вы… ближе стали. Он смотрит на тебя, как на трофей, а ты… Или из-за Хлои? Когда она заставила меня… — он сглотнул, — навредить тебе? Я не хотел! Она сглотнула вместе с дождём. Нехватка воздуха вдруг стала личной, как упрёк. — Не в этом дело! — слова вырвались резко, и пальцы сжались в мокрых перчатках до хруста. — Ты… просто не понимаешь! — Моя Леди, пожалуйста… Слово ударило сильнее любой молнии. — Не называй меня так! — вспыхнула она. Пусть возненавидит, чтобы потом не было так больно. — Мы? Ты живёшь в своём мире шуток и флирта! Ты не видишь, как город начинает нас ненавидеть? Как шепчут: «Отдайте талисманы — тогда Бражник уйдёт»? Я теряю всё: семью, друзей, сон! А ты? Ты только и можешь, что скулить о Клыке! — Я скулю? — он усмехнулся криво, и улыбка треснула пополам. — Я терплю твои отмазки, твою холодность! И если ты только начинаешь что-то терять, то я это уже потерял! Ты готова довериться тому, кто ломает кости врагам! А я? Я рядом! Но для тебя я просто… клоун в костюме! — Клоун? — злость уколола так остро, что она почти рассмеялась. — Ты чертов эгоист! Ты наслаждаешься этим! Для тебя это игра, побег от реальности! А для меня каждый день — выбор: спасти мир или потерять себя! И я проигрываю! Он шагнул. Руки — горячие под холодом дождя — легли ей на плечи и сомкнулись, как запоры. — Ты вообще меня видишь? — тише, страшнее. — Или я просто тень рядом с великой Ледибаг? — Вижу ребёнка, что прячется за глупыми шутками! Страх и злость вскрикнули внутри одновременно. Она вывернулась, скользя на мокрой плитке, и ударила кулаком ему в грудь — коротко, без замаха, как в тренировке. Он отшатнулся, пятка соскользнула, он едва не ушёл назад — на миг в его глазах мелькнул чистый ужас, не за себя, за неё ли? — и тут же, ухмыльнувшись как-то слишком поспешно, хрипло спросил: — Ты решила поиграть, «не моя Леди?» Кот уверенными шагами пошел прямо на неё. — Ну давай, покажи себя! — крикнул он, сделав рывок. Она скрипнула зубами, поймала его за ворот, развернула — и со всего мощного рывка швырнула в стену парапета. Камень глухо ответил им обоим. Он ударился плечом, воздух прорезала сорванная нота боли, и она сама вздрогнула от этого звука — оттого, как сильно хотела, чтобы он его услышал. — Вот тебе «показ»! — сорвалось с её губ. — Ты всегда такой — лезешь не в своё дело! Он выпрямился, широко, почти зверем. Сквозь дождь — она заметила впервые — его зрачки были расширены, как ночью. Он рванулся — не в ответ, а навстречу, — и подмял её под себя, ударом колена сбивая центр тяжести. Крыша поехала под спинами, скользкая как стекло; они покатились, чиркая локтями, цепляясь перчатками за гладкую гладь воды. — Эгоистка! — прорычал он вблизи, так что слюна и дождь смешались на её щеке. — Ребёнок! — выдохнула она ему в лицо, и их дыхание сплелось на полуслове. — Ты отвергаешь меня годами! — Может потому что ты мне неинтересен?! Они цеплялись друг за друга, как тонущие — потому что легче схватить, чем отпустить. Её ладони соскальзывали по его мокрой коже костюма; его пальцы путались в её косах, тяжёлых и мокрых, как канаты. Капли дождя били по их лицам, как мелкие, злые аплодисменты. Город снизу шумел, но этот шум тонул в их перекатывающемся, рвущемся дыхании. — Ты не понимаешь… — он попытался снова, но голос сорвался в хрип. — Хватит! — она царапнула ему предплечье — не когтями, ногтями под тканью; оставила на черном блеске матовую полоску воды. — Мне не нужно твое жалкое «моя Леди»! Мне нужен партнёр, который слышит! Который видит дальше собственного… — слово утонуло в громком раскате, — собственных желаний! — А мне нужна ты, — резко, почти с отчаянием. — Ты! Которая смеётся, когда прыгаем через пол-Парижа! Которая ругается, когда я ошибаюсь! Которая… — он сглотнул, — которая понимает, почему я могу домой прийти мокрым и разбитым. Потому что лишь ты знаешь меня настоящего! На миг — нелепый, крошечный миг — ей стало холодно не от дождя. Но злость бережнее, чем жалость. Злость согревает. — Тогда научись не мешать, — выдохнула она. — И не вставать под руку, чтобы тебя заметили! — Заметили? — он расхохотался коротко и беззвучно, сжав зубы. — Я для тебя — пустое место. Удобное, чтобы на него упасть. Она дёрнула бедром, перевернулась, пошла в него плечом; он принял вес, скользнули оба — и снова домкратом переворот. Молния вспорола небо — белый шрам на секунду высветил их переплетённые руки. — Перестань играть в сильную. Ты же знаешь, кто победит, — выдохнул он, срываясь на приказ. — Не забывай, кто из нас всегда был главным! — огрызнулась она. Он не послушался. Перехватил её запястье — осторожно, но крепко — и прижал к крыше. Колени упёрлись по бокам её бёдер, распределяя вес так, чтобы не больно, но не вырваться. Злость, страх, упрямство — всё смешалось в нём, как в лужах на черепице отражаются небо, молнии, они сами. Ледибаг дёрнулась, проверяя силу. Пальцы под его ладонями были скользкими и холодными; его ладони — горячими, несмотря на ливень. Он дышал ей в лицо, и каждая струя воздуха казалась горячей стрелой в холодном поле. Их носы почти касались, и капли, падая с его ресниц, ударяли ей в щёку, будто кто-то плакал вместо неё. Его взгляд обнажён — не дерзость, не шутка. Боль. Тупая, сдержанная, почти детская. В глазах немой вопрос: «Почему ты отталкиваешь именно меня?» Её глаза щиплет от солёного; не разобрать, дождь это или слёзы. Внутри пусто и громко. Под ногтями — его кожа; под ладонью — дрожь. Маринетт не говорит. Просто резко дёргает его на себя. Удар — губы в губы. Зубы клацнули. Вкус железа, мокрого воздуха и чего-то горького, что похоже на обиду. Она впивается, будто глоток, который либо спасёт, либо утопит. Он замирает, как от вспышки молнии. Глаза широко открыты — и в этих глазах отражение его Леди: зажмуренной, уязвимой. Миг — и пустота. Адриан ломается следом, ныряя внутрь поцелуя, как в прорыв дамбы. Воздух между ними исчезает. Его рот отвечают жадно, не прося, не извиняясь. Язык встречает её, требует, толкает. Он двигается вперёд корпусом — не давит, а заполняет собой каждую прореху её равнодушия. Но можно ли сейчас назвать это равнодушием? Что я делаю?.. Это не я. Её рука на его шее скользит выше, пальцы сжимают влажные пряди. Он горячий, она ледяная. Перчатка срывается с его плеча — вода делает кожу гладкой, как стекло, — и она сжимает сильнее, чтобы не потерять опору. В поцелуе нет ритма — он сбойный, судорожный, как сердце, когда бежишь от чего-то, что догоняет. Её дыхание застревает на его зубах. Или… всё-таки я? Он стягивает плечи, тянет её ещё ближе. Почему это такое неправильное… и такое правильное одновременно? Как будто все мои муки, все бессонные ночи и переживания исчезли в один миг. Как будто вот она — награда, которую я жаждала месяцами, но никогда не осмеливалась попросить. Гром накрывает крышу, и в этой гулкой темноте она переворачивается. Движение — короткое, выученное телом в боях: бедром, плечом, — и уже сверху, коленями фиксируя его бока, ладонями вырываясь в его волосы. Он под ней, прижат к мокрой плитке, дышит ей прямо в рот. Она слегка отстраняется. Холод дождя врезается в его губы, и в эту секунду он успевает подумать: Вот и всё… конец, сейчас она уйдёт, проклиная меня. Но прежде чем мысль успевает зазвенеть пустотой, она рушит её — резко, без предупреждения, снова врезается в него губами, с силой, от которой он теряет весь воздух. Скулы болят от напряжения, губы горят. Под пальцами — его корни волос, натянутые как струны. Он охает глухо, но не отступает, наоборот — тянет её за талию, впечатывает в себя всем телом. Вода бежит по её позвоночнику тонкими ледяными ручьями, собирается в ямках у ключиц, переливается на него. Их костюмы скрипят, как мокрая резина. Трение — явное, стыдное, нужное. Каждый их вздох превращается в хрип. Он ловит её нижнюю губу, кусает — не нежно, а требовательно. Она отвечает тем же, впечатывая зубы в мягкость, пока язык ищет глубже. Он пытается взять темп — она его ломает. Она двигается хаотично, как шторм: приподнимается, чтобы вдохнуть, тут же падает обратно, находит его рот снова. Пальцы его рук скользят по её бокам, задерживаются на рёбрах, срываются на спину. Он жадно собирает её к себе, будто можно забрать навсегда. Она огрызается поцелуем: «Не заберёшь». Он отвечает: «Не отпущу». Слова не нужны. Она наваливается глубже, бедром срезая остатки его равновесия. Их ноги путаются: его колено ускользает между её бёдер, цепляет, тянет на себя; она отвечает, обвивая его голень своей, вдавливая в мокрый камень. Скользкая кожа цепляется к коже, дождь делает каждое движение плавным и дерзким одновременно. Он пытается разжать этот узел, но она, словно хищник, смыкает его сильнее — не даёт вырваться, заставляет остаться там, где жар её тела встречается с жаром его. Она прижалась грудью к Нуару, чувствуя, как её тело трепещет от близости. Их бёдра сдвигаются ближе, трутся друг об друга, колени подаются, как в медленном, яростном танце, в котором нет музыки, кроме стука крови в висках. Каждый толчок, каждое переплетение — как новый удар в этой битве, где никто не хочет сдаться. Она чувствует, как под ладонью на его шее бьётся пульс — быстрый, неровный. Ради этого ритма она вжимается ещё плотнее, выгибается, чтобы совпасть, чтобы стереть зазор. И тут Леди приникла губами к его шее, оставляя влажные следы, словно метки на завоёванной территории. Кот замер, как заколдованный, его тело напряглось в сладкой муке, и из горла вырвался тихий стон — низкий, вибрирующий, полный запретного наслаждения. Как же я его... ненавижу... — Леди... — прошептал он, голос хриплый, прерывистый. — Молчи... — ответила она шёпотом, прикусывая кожу, чтобы заглушить слова, чтобы утонуть в этом безумии. Её дыхание срывается на тихий стон. Зубы цепляются, языки спорят, и каждый крошечный, вырванный у воздуха вдох — как победа на секунду. Она не знает, за что бьётся, знает только: нужно сильнее, глубже, до боли, до онемения. Под ладонями Кота — разогретая спина, скользкая ткань, мышцы, что нащупывают его пальцы и упруго отвечают. Он держит её с животным рвением; притягивает её и сам уходит под её тяжесть. Капли падают с её ресниц ему на щёки. Он слизывает воду с её верхней губы, почти рычит. Её челюсть болит, но от этого она чувствует себя еще лучше. Чувствует себя живой. Город шумит из-под них, но шум уходит в фон; есть только её вес, её рот, её жёсткая решимость. Она меняет угол — его бросает током. Кот утопает в её горячих, яростных губах. Ладони тем временем съезжают ниже, закрывают, фиксируют, удерживают. Она отталкивается ладонями от плитки по обе стороны от его головы, опирается, нависает — вскрытый, открытый, под ней — и снова падает, не оставляя ему дыхания. Между ними — ни воздуха, ни тени. Маринетт чувствует, как у него дрожит горло под её пальцами, как напряжены плечи, как каждый вдох даётся ему ценой самообладания, которое трещит. Она срывает у него стон, сжимая волосы до боли — это как вопрос: слышишь? Я здесь. Он отвечает рывком бёдер вверх — и она в последний миг успевает поймать равновесие, глухо выдыхая ему в губы. Поцелуй становится глубже от того, что держаться труднее. Поцелуй рвётся, сбивается, возобновляется — ожог за ожогом — пока боль в лёгких не сменяется щедрой, нестерпимой сладостью кислорода на короткий вдох. И снова — вниз, в шторм, друг в друга. Гром падает совсем близко, звук отскакивает от парапетов и возвращается к ним. Они замирают — не от страха, от лишения воздуха. Лбы соприкасаются на миг, их носы едва не цепляются. Кот Нуар смотрит снизу вверх — влажные ресницы, распахнутые зрачки. Леди — сверху вниз — щёки раскалённые, губы припухлые, в уголке кровь, смытая дождём. Ливень стекает по их шейным впадинам, в складки костюмов, по пальцам, что всё ещё держат крепко. Ледибаг словно очнулась. Она рванулась вверх, отстранилась на шаг, второй — дыхание обожгло горло. Тело мелко трясло: то ли от холода, то ли от шока. Мокрый костюм прилип к коже, тяжёлый, как мокрое одеяло. Губы жгло — не дождём. — Что… что это было? Леди… — Кот сел на край крыши, как после сложного прыжка, не до конца веря собственным ногам. На лице его было то самое детское изумление, которое можно встретить только на старых фотографиях. — Ничего! — она отступила ещё, будто между ними вдруг пролегла пропасть. — Ничего не было… Он моргнул. По губам его пробежала блаженная, недоверчивая улыбка — такая тихая и беззащитная, что от неё кольнуло где-то под рёбрами. — Но ты ведь меня поцело… — Нет! — голос сорвался, резанул, как мокрая верёвка по ладони. — Забудь. Просто… — Просто… что? — в его «что» было столько растерянности, будто она разбила игрушку, о существовании которой и не знала. — Этого не должно было случиться, — она выговорила, сжимая кулаки до боли в костяшках. — Просто забудь! — Леди, подожди… Но рука уже нашла диск йо-йо, металл хищно блеснул в тусклом свете, и через миг трос натянулся, уводя её прочь — в ночь, в дождь, в вязкую пустоту между крышами. Карниз отпустил её без звука. Никогда… Никогда не думала, что первый поцелуй будет таким. И к тому же — с ним. Невозможно: сердце, которое в последнее время ускорялось при любой его глупой шутке, теперь колотилось, как испуганная птица, в попытке разбить клетку груди. Она вытерла губы тыльной стороной ладони — и ощутила не стыд даже, а почти суеверный страх: как будто прикосновение могло стереть сам факт, вернуть всё назад. Она вскрикнула беззвучно — и сорвалась с места. Кот остался. Он сидел на холодной черепице, вытянув одну ногу вперёд, и не мог заставить себя подняться. Город шептал где-то далеко, а на этой крыше было странно тихо. Он провёл пальцами по губам — робко, будто боялся спугнуть след. Тепло в груди упрямо держалось наперекор ночной сырости. — Забудь, — произнёс он почти беззвучно. Слово оказалось тяжёлым, жёстким. Внутри болезненно дёрнулось. — Как это — забыть? Он видел её спину, натянутую линию троса, как струну, и не мог понять, чем считать то, что случилось: ошибкой, надеждой, прощанием? Он по-детски улыбнулся сам себе — улыбкой, которая ничего не решает и ничего не объясняет, — и поднял взгляд к небу. Дождь на вкус был пресным. На языке осталась только память. Он не стал догонять. Не потому, что не мог — потому, что понял: сейчас её лучше не трогать, не ломать лишних дров. Он скользнул ближе к глыбе старой каменной гаргульи, прислонился к её плечу, как к молчаливому стражу, и позволил ночи просто идти.Часть 10
18 августа 2025 г., 00:40
Маринетт ходила от окна к столу, от стола к шкафу, не задерживаясь ни на секунду. Шаг — и вспоминалась неловкая улыбка Адриана за соседней партой. Шаг — и в горле поднимался знакомый стыд. Шаг — и, как на рваной пленке, вспыхивали слова Серебряного Клыка, чьи «разумные» замечания почему-то резали сильнее, чем вражеские атаки: «Не всё держится на тебе» — а как иначе? «Нужно уметь делиться» — чем? страхом? виной? И в обрывках новостных сюжетов на фоне — чьи-то голоса, пустые и злые: она разрушает, она ошибается, она… Она.
— Маринетт, — негромко сказала Тикки, устроившаяся на коробочке с бисером. — Пожалуйста. Не принимай решение сейчас. Ты устала. Ты нужна Парижу. Дай себе хотя бы ночь.
Маринетт остановилась, обхватила себя за плечи; шея всё ещё помнила ладонь Кота, тёплую и дрожащую — как у того, кто собрал в себе всю боль мира и всё равно держится.
— С кем ещё говорить, как не с ним? — прошептала она. — Он поймёт… Наверное.
— Передача — это возможно необратимо, — Тикки поднялась в воздух, приблизилась так близко, что её дыхание щекотало щёку. — Ты забудешь. Нас. Меня. Ты забудешь всё, что мы пережили. Ты останешься собой — но без этого кусочка. И его не вернуть, если не станешь Ледибаг снова.
— Я знаю, — почти спокойно ответила Маринетт, удивляясь, как тихо ложатся слова. — Я сломаюсь, если всё останется как есть. Город злится, Клык… неважно, — она качнула головой, отгоняя чужие голоса. — А я — боюсь. Слишком сильно, чтобы делать вид, будто нет. Кот поймёт. Он всегда понимал.
Пальцы уже тянулись к телефону. Экран толкнул в глаза белым светом, и она, не позволяя себе задуматься ещё на секунду, набрала:
[Ледибаг: «Котик, если не сложно, встретимся сегодня в десять вечера на нашем месте? Мне надо сказать кое-что важное.»]
Ответ прилетел почти сразу — словно он сидел и ждал её слов:
[Кот: «С радостью, моя Леди! Буду там с колокольчиком на хвосте. Это что-то серьёзное?»]
Её губы сами дрогнули — тонкая, болезненная улыбка.
— Надеюсь, он поймёт, — сказала она вслух и вдруг увидела, как в памяти вспыхивает совсем другое: прохладный пол, его горячее дыхание где-то у уха, будто он выбрался из тягучего сна, и её собственные руки, сомкнувшиеся вокруг него так крепко, что пальцы побелели. «Ты хорошо справился, котёнок… Ты не сделал ничего плохого». А ещё — фраза, выскочившая раньше мысли: «Я бы умерла за тебя, идиот…» Как легко тогда было это сказать, как естественно. И как невозможно теперь с этим жить.
— Ты не обязана быть ответственной за всё, — тихо добавила Тикки, будто прочитав то, чего она не произнесла. — И ты не одна.
— Дело не в этом, — Маринетт села на край кровати, сдвинула к себе перчатки, из которых так и не вытащила нитки после стирки. — Дело в том, что я больше не хочу быть машиной для чудесного исцеления и мишенью для всех, у кого есть мнение. Я больше не хочу просыпаться от сирен и проверять, не пострадал ли кто. Я больше не хочу… — голос сорвался, но она выдохнула и договорила: — Я больше не могу.
Ветер толкнул форточку, и дождь шевельнул занавеску, как ладонь. В этом мягком, шуршащем звуке было что-то похожее на согласие.
Она встала. В зеркале на неё смотрела девочка в домашней футболке с распущенными волосами — и кто-то ещё, посуровевший за одну ночь на несколько лет. Маринетт провела пальцами по шее, где ещё теплилась невидимая полоска от посоха Кота, — воспоминание об удушающей петле и о том, как он остановил собственную руку.
— Я скажу ему, — произнесла она. — Всё. Ровно и честно.
Тикки зависла на уровне глаз.
— Тогда хотя бы пообещай себе: если он попросит подождать — ты правда подождёшь. Не из страха. Из уважения к себе.
— Посмотрим, — Маринетт подняла лицо, и в нём проступила та уверенность, которой не было весь день. — Но идти надо сейчас. Тикки, пятна.
Тёплая, живая вспышка прошла по коже, собирая в узор красные пчелиные соты костюма. Лицо скрыла маска, посторонние звуки стихли, как будто дождь перестал падать. Вибрация силы была узнаваемой, почти родной — и оттого прощальной. ЛедиБаг шагнула к люку, подняла крышку и, не оглядываясь, вышла на крышу в мокрый воздух парижского вечера.