Часть 4.1
8 апреля 2026 г., 16:42
Тело мое болело горело
Тело шипело и зверело
Тело само не хотело
Тело болело,
ты не смотри
© Shortparis
«Золото II»
Приторная гниль вина — последнее реальное чувство за вечер, которое получилось запомнить. Навязчивое и совершенно не желавшее проходить, плотно осело на корне языка. После первого глотка сразу же потянуло отхаркнуть окислившуюся за секунду слюну или захлебнуть чем-то: ядреным, горьким, только не по-ублюдскому сладким, но ничего после того блядского бокала не помогло, не смыло въевшееся в глотку масляное пятно.
Просто паршивый алкоголь, решил он, сектанты настояли на какой-то падали, а теперь травят народ. Как долбоеб решил. Потому что опять в нужную сторону не смотрел. Ваня же пил и ничего, не стоял потом с перекошенным таблом. Нет, стоял, конечно, но явно по другой причине. Эта причина постоянно отсвечивала рядом и тоже прихлебывала отраву.
Вроде.
Ступени лестницы поплыли перед глазами, смешались в неразборчивый узор, чтобы он обязательно запнулся, а до него так и не дошло, что надо не с учеными пиздеть, а идти желудок чистить. Пропустил, списав на усталость, старость, слабость… На что угодно, кроме очевидного.
Поднимался жар в теле, варились мозги в киселе, закипали кости. И на каждую возможность вырваться он закрыл глаза. То, что было важным минуту назад, тоже заварилось в адовое хлебалово.
Безусловно, он помнил конечную цель, помнил изначальную, помнил, кто враг, кто союзник. Сам себе напомнил и сразу же запутался в этих людях с одинаковым, блять, лицом.
Дальше предлагать не стали, общим табором усадили в кресло, сковали виски проводками, пообещали электрический заряд в мозжечок запустить, чтобы прошлое глянуть, как детские мультики с видеокассет. Не успел вовремя отказаться, разъяснить непонятливым, что он давно толком ничего не смотрит, занемел язык, занемели десны и зубы.
Вопросы у них — тупые.
Ответы — еще хуже.
— Евгений Афанасьевич, как у вас дела? — спрашивает незнакомый сектант. Или знакомый, про которого он забыл себе напомнить.
В зыбком мареве замечает на столе напротив пустой графин и наполненный до половины стакан с мутной водой. Тоже ядовитый, понимает он. И все равно протягивает руку, не сразу, но получается ухватиться и поднести к губам. Мало. Просто необходимо еще, хоть на языке и оседает привкус пыли. Но больше нет, а он просить не будет. Вопреки опасениям, хуже не становится. Наоборот, будто земля перегретая дождем умылась, чуть отпускает.
— В амуре, — говорит он и смотрит додику с постным ебалом прямо в глаза, — как хуй на абажуре.
Тот выдает смиренную улыбку святого мученика, складывает руки в замок перед собой, локтями упираясь в стол. Спрашивает что-то еще, но он уже не слышит.
Нихуя не отпустило.
Всё лето на самой высокой ветке провисело яблоко.
К октябрю полностью сгнило и упало в сырой прелый чернозем.
Там еще месяц провалялось.
А потом пришел он и сожрал.
Вот такое сейчас ощущение.
Зажевать бы чёрствым хлебом, запить холодным молоком.
— Закройте глаза, пожалуйста. И мы начнем.
Самого давно тянет опустить веки и хотя бы немного отпустить контроль, который сейчас гремит набатом в полупустой от мыслей башке, но он не поддается, взглядом вязнет в пространстве. Псевдоученый кивает смиренно и что-то крутит на своем псевдонаучном устройстве. Ток сквозь виски легким покалыванием пробирается в воспаленный мозг, от этого норовит вывернуться наизнанку и перетряхнуться.
— Представьте, что раньше, когда-то очень давно, вы уже жили на этой земле, точнее, ваша душа жила в одном из многих тел, — скрипуче, как разматываемый скотч, тянет слова хер в костюме. Сектант? Учёный? Блять, кто это? — Осмотритесь вокруг себя. Где вы?
Осмотрись вокруг себя, не ебет ли кто тебя.
В ответ на этот бред пожимает плечами только. Поднимает руку, нащупывает ворот водолазки, оттягивает, но мощности легких не хватает, чтобы упертый воздух ему поддался. В душе он про душу не ебет, а вот тело понемногу отказывает.
— Кто вы?
На такой вопрос у него ответ есть всегда. В отличие от остальных, запутавшихся в новом времени и направлениях, он прекрасно знает, кем является и кем не является, ничего не воображает и ясно себя осознает. Осознавал.
— Мент.
— А там? В прошлом?
— Каком, нахуй, прошлом?
— Условном…
— Мент. Условный.
— А если их… вас тогда еще не существовало?
— Ну, кто-то же следил за ус-ловным порядком, им и был.
— Как вы думаете, почему?
— Потому что падали много в моей жизни, — язык заплетается, контроль всё же теряется, твёрдые с переменным успехом становятся глухими. — И сейчас, и раньше, и дальше. Ни хуя в этом мире не менялось и не изменится. Будут слабые, будут ебнутые на холову, и будут те, кто одних от других будет ограждать.
— Так говорят обычно разочаровавшиеся в жизни люди. Но вы… Евгений Афанасьевич, что у вас случилось? Кого именно вы не спасли?
Он, этот черт ебаный, решил яблоко сожранное из его желудка достать, может, в сектантском саду до хурмы разлагалось, пальцы под грудную клетку всунул, захотел покопаться в нутре.
— Мнохо кого, — ведет подбородком в сторону и не дает лезть суке дальше. — Я в этом деле ах-хуительно плох.
— Но вы же…
— Я же всегда опаздываю. Еще ни разу вовремя не успел. Даже когда все карты на руках, блять, умудряюсь ебальником в друхую сторону щелкать.
— Вы же, — уперто настаивает ходячий обморок, — стольких поймали, а значит, спасли от них будущих жертв.
Откидывает голову назад до хруста в шее и шума крови ушах, смеется:
— И без меня нужные найдутся. — Так же как и дырки под звезды — на каждые погоны. — Незаменимых нет.
— А если не спасать? А, скажем так, защищать?
Взгляд цепляется за паутинистый неосвещенный угол между потолком и стеной. Не повезло членистоногому свить там свое жилье. Хотя от стольких выслушанных проповедей он, наверное, тоже стал и праведником, и проповедником.
— Слова громкие, смысл один.
Боль со лба расползается на кости черепа и стекает по горлу в желудок. Ни думать нормально не получается, ни переваривать происходящее. Приходится вернуть голову в привычное положение, чтобы в фокусе опять появилось безэмоциональное сектантское табло.
— Нет, вы просто держитесь за старое, а надо отпустить. Сейчас вы бы хотели кого-нибудь защитить?
Паук-сектант. Смешно.
— Да.
Детей, женщин, стариков. Тянет спросить, считается ли? Уязвимые категории населения охранять надо. А чтоб прям хотелось…
Посторонний голос продолжает за него. И похуй. Мир замедляется, тенёта в темноте растворяются, за чужим плечом окно колется в крошку, как варёный сахар.
Додика напротив больше нет.
Вообще никого рядом больше нет.
Небо не вечно сизое над головой, а высокое, легкое, горя незнающее, и впереди не туман от выхлопных газов, а цветущая ростовская степь. Под ногами велосипед на полуспущенных. И как будто легче становится, как будто еще чуть-чуть и удастся продышаться полной грудью, не боясь резкой боли в защемленных ребрах на вдохе.
Завтра утром на речку с друзьями надо сгонять, на обед мама солянку готовит, а вечером… Да всё, что угодно, можно делать вечером.
И гулять допоздна позволено, и дома ждут, и ошибиться не страшно.
Он спит? Неудивительно, это ведь первое место, которое приходит во снах из года в год. Задержаться бы, надышаться до тошноты, чтобы никогда впредь не снилось.
Но кто-то происходит вне поля его зрения, кто-то мешает нормально спать дальше.
Дон из берегов выходит, накрывает с головой, смывает к ебеням его со всем хорошим вокруг. Черное полотно опять собирается по кусочкам за резным стеклом. Тяжелыми зрачками он цепляется за фигуру рядом: целится в кого-то, а смотрит на него светлыми глазами, будто в них то домашнее небо отразилось. Поддержки ищет в чем-то.
Не надо у него ее искать, не надо от него ее ждать. Не надо. Пожалуйста. Опять опоздает, опять не спасет. Даже если захочет.
Качает головой как может.
Разбирайся сам.
Но звук выстрела узнает даже в бреду. Ожигает уши, трезвонит будильником, чтобы он, наконец, проснулся.
Бред, бред, бред, один сплошной бред.
Какого хуя он тут сидит и беседы разводит?
Бред.
Потерянное сознание пытается собраться где-то за грудной клеткой, расправить диафрагму для полного вдоха.
За мной. Иди.
За кем?
Зачем?
Вперед за плывущим по хмари нечетким силуэтом. Вперед, пока глаза не начинает заливать свет, а уши — грохот. Волокут, заставляя проталкиваться сквозь кого-то и кого-то. А потом свет, наверное, гаснет, потому что в фокусе остается только она.
За ебучими спинами в центре расступившегося зала. С магнитофоном и тлеющей сигаретой в руках.
онаонаонаона
Танцует под совершенно не подходящий для танцев «Аквариум». Одна. Как всегда танцевала, когда его срочно дергали на новый труп. Если бы хоть раз попросила остаться, он бы к хуям каждого послал. Он бы уволился обязательно, в грузчики бы нанялся или поля разоренные пошел пахать. Всем бы личным амбициям на глотку наступил. Только не просила. Осознавала степень поражения, в отличие от него.
Смеется беззвучно, запрокидывая голову к потолку, выдыхает струйку дыма. И ни на кого не смотрит. Ей теперь и так хорошо.
А ты, дорогой, проебал всё, что только мог проебать.
С ужасом доходит, что он не помнит, как звучал ее смех. Тон голоса, цвет глаз, мягкость волос — при нем остались, по кусочкам на подкорке выбил. А самого важного нет.
Зовет. Просит по так давно не произносимому имени, лишь бы разрешили еще хоть раз услышать. Чтобы сжалились бляди загробные, и вернули даже не человека, а ебучее воспоминание о нем.
Не отзывается. Поздно. Опоздал. Как всегда.
Бляди на то и бляди, полоснули заточкой под ребром, выпустили скопившийся гной, а латать не стали. Само как-нибудь затянется.
Кто-то упертый тащит подальше от раскопанной собственноручно ямы.
В ногах сил не осталось, обмякли разваренные кости, гниль разлилась по телу. Но он стоит на месте. Впитывает один с ней воздух, как советская публика явление заграничного кумира.
На удар замахивается в ответ больше инстинктивно и падает в могилу.
В ничего и нигде.
Только опять, опять и опять кто-то надоедливый пытается до него доебаться. Опять что-то требует.
Продирает, кажется, открытые глаза.
Ваня.
Спасти просит. Упорно просит.
Или сохранить?
Заступи, спаси, помилуй и сохрани нас.
Не верил, а когда-то сам клянчил у такого колечка, что осталось наследством от еще верующей страны. У матери из забытой шкатулки стыдливо спиздил, носить даже пробовал глубоко в кармане. Может, и помогло бы, если бы ебланом таким не был, если бы не потерял на холодных московских улицах, если бы за истину принял, лишними вопросами не задавался и не побоялся бы потом найти себя с разбитым от такой веры лбом.
Нет сил. Не осталось даже капли, чтобы продолжать бороться и просто существовать в надежде, что жизнь еще когда-нибудь наступит.
Чувствует себя дряхлым стариком, доживающим свой долгий век в заброшенном доме на отшибе. Бесполезным куском разлагающегося тряпья, к которому постоянно кто-то лезет. В окна заглядывает, по имени зовет, в двери без петель стучит, за руки хватает, тормошит.
Не трогай, не надо, заразишься, не отмоешься.
Ваня все еще мельтешит перед глазами, как нестабильный сигнал телека, который не выключается почти никогда и вечно балаболит что-то на заднем фоне. Только чтобы не тишина. В тишине гнить быстрее.
Зараза по пальцам к сердцу доберется, замедлит, больше не заведешь.
Он почти никогда не смотрит, что происходит на экране, но здесь стоит вглядеться пристальнее и попытаться не уснуть до конца ради финала.
Ване удивительно его имя подходит. А вот черное под светлыми глазами — нет. И выражение это на лице тоже ему не подходит. Не страх, не боль, хуже. Ужас, что застывает на лицах тех, кто ждет своей очереди в расстрельных коридорах, участь, что забивает каждую мышцу в теле серной кислотой. И он от этой жути не спасет, обещанием жизни не выступит.
Он не мораторий.
Только Ваня и не за себя просит вроде.
Сам что-то обещает.
Ему смертный приговор отменяет?
А дальше — еще одна яма.