Мемуары аристократки

Горячая работа
NC-17
В процессе
219
31
Размер:
планируется Макси, написана 901 страница, 359 752 слова, 37 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Хроника III. В сердце только ты

Настройки
      Бальный зал Эйвери-мэнора сиял из-за сотни магических свечей, что плавали под самым потолком и в их золотистом свете начищенный паркет блестел так, что в него страшно было ступить. Оркестр, расположившийся на небольшом возвышении у дальней стены, играл что-то из Брамса — неспешное, тягучее, с глубокими виолончельными нотами, от которых у старых леди, сидевших вдоль стен, делались умилённые лица. Молодёжь танцевала — дамы в платьях цвета драгоценных камней, кавалеры в чёрных мантиях, расшитых серебром.       Мариус Блэк стоял у колонны и мечтал провалиться сквозь землю.       Впрочем, «мечтал» — неточное слово. Он не мечтал, а просчитывал варианты. Вариант первый: притвориться, что ему дурно, и уйти в уборную комнату до конца вечера. Минус: Поллукс потом не упустит случая сказать, что «Мариус опять опозорился». Вариант второй: стоять здесь, у колонны, как приклеенный, и делать вид, что он часть колонны. Минус: Кассиопея уже трижды прошла мимо с таким видом, будто его не существует, а на четвёртый раз бросила короткий, режущий взгляд — «хоть бы ты исчез». Вариант третий: пойти и заговорить с той рыжей девушкой у окна, которая сидит одна, так же как и он, и, судя по всему, чувствует себя примерно так же, как и он.       Этот вариант казался самым глупым из всех. И именно поэтому он его выбрал.       Поллукс, его старший брат, стоял у противоположной стены, окружённый компанией таких же аристократических юнцов, и что-то рассказывал — судя по их смеху, что-то неприлично остроумное. Поллукс был тем, кем должен был родиться Мариус: чистокровным, магически одарённым, харизматичным. Высокий, с правильными чертами лица и той особой, чуть ленивой грацией, которая даётся только тем, кто никогда не сомневался в своём праве на существование. Он не был жесток — по крайней мере, не так жесток, как их кузина Каллидора или тётя Белвина. Иногда он даже заступался за Мариуса перед родственниками, роняя небрежное: «Оставьте его, он всё равно не изменится». Но в этой защите было что-то унизительное — как если бы он защищал не брата, а старого пса, которого жалко выгнать, но и держать в доме неудобно. Он никогда не смотрел на Мариуса как на равного. Никогда. И Мариус привык к этому, но привыкнуть не значило простить.       Кассиопея, младшая сестра, была хуже. Ей только-только исполнилось пятнадцать, но она уже в совершенстве овладела искусством смотреть сквозь людей — так, будто их не существует. На Мариуса она смотрела именно так. Он был для неё не братом, а ходячим недоразумением, ошибкой природы, которую лучше не замечать, чтобы не портить репутацию. Сегодня она прошла мимо него четыре раза и ни разу не поздоровалась. На пятый раз, когда она проплывала мимо под руку с какой-то такой же надменной девицей в розовом, Мариус не выдержал.       — Доброго вечера, Касси, — произнёс он, стараясь, чтобы голос звучал беспечно. — Ты сегодня ослепительна. Это новое ожерелье? Тебе очень идёт.       Кассиопея замерла на полушаге. Её лицо, обрамлённое тёмными локонами, осталось безупречно спокойным, но глаза полыхнули холодом.       — Благодарю, — ответила она, и это «благодарю» прозвучало как «отстань». Она не спросила, как у него дела. Не поинтересовалась, почему он стоит один. Просто пошла дальше, и её розовая спутница, хихикнув, шепнула ей что-то на ухо.       Мариус сжал зубы. Он привык. Он ко всему привык. Но иногда — вот как сейчас, на этом балу, где он был чужим среди своих, — привычка давала трещину.       Он перевёл взгляд на рыжую девушку у окна. Она сидела, выпрямив спину, как на троне, и смотрела на танцующих с выражением королевы, которую сослали в провинцию. И что-то в её позе, в этом одиноком достоинстве, заставило его оторваться от колонны и пересечь зал.       — Сударыня, — произнёс он, остановившись в двух шагах от неё и склонив голову ровно настолько, насколько того требовал этикет, но ни на дюйм больше, — я вижу, вы, как и я, не находите удовольствия в сем собрании. Не соблаговолите ли вы составить мне компанию в сём унылом углу, дабы мы оба не скучали поодиночке?       Виктория Эйвери медленно повернула голову. Её серые глаза — почти такого же оттенка, как у Кассиопеи, но куда более живые, с зеленцой — встретились с его тёмными. На мгновение в них промелькнуло что-то. Узнавание? Нет, скорее… оценка. Так оценщик в ювелирной лавке разглядывает камень, который ему протянули: не подделка ли?       Она знала, кто он. Слухи о Блэке-сквибе ходили даже среди Эйвери. И теперь он стоял перед ней и предлагал ей компанию. Забавно.       Она склонила голову набок, как птица, и ответила, но не по-английски. Слова, которые она произнесла, не были ни французским, ни латынью, ни каким-либо иным языком, известным человечеству. Они вообще не были языком: она придумывала их на ходу, сплетая звуки в нечто, отдалённо напоминавшее итальянский, если бы итальянский кто-то уронил и собрал заново, перепутав все слоги.       — Lumiérra ne sonté pasqua di revellié, ma solle vintura e tórre.       Мариус моргнул. Его правая бровь чуть приподнялась.       — Прошу прощения?.. — переспросил он, и в его голосе прозвучало хорошо воспитанное, но явное недоумение.       Виктория выдержала паузу. Потом, не меняя выражения лица, произнесла с лёгкой, едва заметной усмешкой в уголках губ:       — Non parlanto inglése. Dispiace.       Мариус замер. На мгновение его лицо, обычно сохранявшее выражение холодного превосходства, дрогнуло — сквозь маску аристократа проступило что-то почти детское, растерянное. Он понятия не имел, что она говорит. Он знал французский, знал латынь, немного говорил на немецком, мог изъясняться на итальянском, но это… это не было ничем из вышеперечисленного. Это вообще не было языком — или было, но таким, какого он никогда не слышал.       Где-то в глубине зала Поллукс, заметивший эту сцену краем глаза, чуть заметно закатил глаза и что-то шепнул своему соседу — кажется, младшему Розье. Тот прыснул. Мариус не видел этого, но чувствовал затылком. Отлично. Просто чудесно. Теперь ещё и брат будет свидетелем его провала.       — Прошу меня простить, — предпринял он вторую попытку, стараясь, чтобы голос звучал ровно, — я, кажется, не вполне вас понимаю. Быть может, вы говорите по-французски? Parles-tu français?       Виктория посмотрела на него с таким выражением, будто он только что предложил ей станцевать джигу прямо на обеденном столе. Она наклонила голову и выдала новую порцию тарабарщины, на сей раз с добавлением звуков, напоминавших то ли кашель, то ли румынский:       — Ah, solle fantásma di corrénte! Non viéne, non párté, solle mirá.       Мариус открыл рот. Закрыл. Снова открыл. Он понял, что его разыгрывают — не мог не понять, слишком уж красноречиво блестели её глаза, — но понятия не имел, что с этим делать. Гордость не позволяла признать, что его одурачили. Отступить значило проиграть. Продолжать разговор на несуществующем языке было откровенно глупо. Он оказался в ловушке между своей гордостью и её озорством — и впервые за долгое время это чувство было почти… освежающим. Она не жалела его. Не смотрела сквозь него. Она играла с ним, как с равным, — и это было так неожиданно, что он растерялся ещё больше.       — Сударыня, — произнёс он, и в его голосе впервые прорезалась лёгкая, едва заметная нотка раздражения, — я вынужден признать, что не имею чести понимать наречие, на котором вы изволите говорить. Ежели вы соблаговолите перейти на английский, я почту за честь продолжить беседу. Ежели же нет — я, с вашего позволения, откланяюсь и не стану более докучать вам своим обществом.       Он уже собирался развернуться. Честное слово собирался! Плечи его напряглись, подбородок чуть опустился — он готов был уйти, сохранив остатки достоинства, и, вероятно, никогда больше не приближаться к рыжей девице из рода Эйвери ближе чем на десять футов. Но судьба — или, вернее, Катерина Эйвери, урождённая Бёрк, — распорядилась иначе.       — Виктория!       Голос матери девицы раздался откуда-то слева, и Виктория, сидевшая до этого с видом победительницы, едва заметно вздрогнула. Так вздрагивает кошка, которую застали за кражей сливок: не от страха, а от досады, что её прервали.       Катерина Бёрк-Эйвери была женщиной, которая умела появляться бесшумно — этому искусству она научилась за годы жизни в доме, где лишний шум мог спровоцировать мужа на многочасовую лекцию о том, как должна вести себя истинная леди. Она была невысока, сухощава, с рыжими, слегка тронутыми сединой волосами и глазами, которые, казалось, видели всё и сразу. Родом из Бёрков — семьи, известной своим умом и не менее известной своей склонностью к магическим артефактам, — она была женщиной практичной, цепкой и, в отличие от многих в этом зале, не имела привычки смотреть на людей свысока.       Она остановилась в двух шагах от дочери и перевела взгляд с неё на Мариуса. Взгляд этот был коротким, но до чрезвычайности внимательным.       — Я вижу, ты уже познакомилась с мистером Блэком, — произнесла она, и в её голосе не было ни упрёка, ни одобрения — только констатация факта. — Весьма рада, ибо молодые люди вашего возраста не должны сидеть по углам, точно мыши.       Она повернулась к Мариусу и добавила:       — Моя дочь, вероятно, ещё не представилась вам должным образом? Виктория Эйвери. А вы, полагаю, один из сыновей Сигнуса?       Мариус, который уже почти развернулся, замер на полушаге. Воспитание требовало ответить. И он ответил:       — Совершенно верно, сударыня. Мариус Блэк, к вашим услугам. Я имел честь приблизиться к вашей дочери, но, боюсь, мы не вполне нашли общий язык в буквальном смысле сего слова. Языковой барьер, так сказать.       Катерина перевела взгляд на дочь, и в этом взгляде промелькнуло что-то, чего Мариус не успел разобрать. Виктория, сидевшая с каменным лицом, чуть заметно покраснела — не от стыда, а от досады, что её замысел провалился так быстро.       — Языковой барьер? — переспросила Катерина, и в её голосе прорезалась лёгкая, едва заметная ирония. — Странно… Виктория с детства говорит на английском и французском. Третьего языка она никогда не учила. Должно быть, вы просто не расслышали.       Она не дала дочери времени на ответ. Вместо этого она повернулась к Мариусу и сказала то, от чего Виктория едва не поперхнулась воздухом:       — Мистер Блэк, не окажете ли вы любезность пригласить мою дочь на танец? Оркестр как раз начинает новый вальс, а она, бедняжка, весь вечер просидела у окна без единого кавалера. Я была бы вам крайне признательна.       Виктория открыла рот, чтобы возразить — что-то про то, что она вовсе не бедняжка и что кавалеры ей без надобности, — но мать опередила её, бросив быстрый, острый взгляд, который яснее всяких слов говорил: «Только попробуй». И Виктория закрыла рот. Не потому что испугалась (она вообще редко чего боялась), а потому что в глубине души, в той самой глубине, куда она сама боялась заглядывать, ей хотелось, чтобы этот разговор не заканчивался. Чтобы он не ушёл. Чтобы кто-то — хоть кто-нибудь — видел в ней не сквиба, не бракованный товар, а просто девушку, с которой можно заговорить, которой можно протянуть руку.       Мариус оказался в положении, из которого не было выхода. Отказать матери значило нарушить все мыслимые правила приличия. Отказать дочери — после того как мать буквально вложила её руку в его, — было бы и вовсе неслыханной грубостью. Он был Блэком, а Блэки не грубят хозяйкам дома, в котором находятся.       Он выпрямился, посмотрел на Викторию — теперь уже с иным выражением: не растерянным, а оценивающим, словно он впервые увидел её по-настоящему, — и протянул руку. Краем глаза он заметил, как Поллукс, всё ещё стоящий у противоположной стены, чуть приподнял бровь — то ли удивлённо, то ли насмешливо, Мариус не разобрал, да и не хотел разбирать. Кассиопея, проплывавшая мимо в очередной раз, замерла на мгновение — она явно не ожидала, что её брат-сквиб осмелится кого-то пригласить, — но тут же отвернулась, делая вид, что ничего не заметила.       — Мисс Эйвери, — произнёс он, и в голосе его прозвучала та самая блэковская надменность, но теперь к ней примешивалось что-то ещё, что-то похожее на вызов, — не соблаговолите ли вы оказать мне честь? Самый обыкновенный вальс. Смею надеяться, что для этого нам не потребуется переводчик.       Виктория медленно, очень медленно поднялась со стула. Её лицо всё ещё сохраняло выражение холодного достоинства, но где-то в глубине серых глаз, в самой их глубине, плясали искры — то ли гнева, то ли смеха, то ли того и другого сразу. Она положила руку на его ладонь. Пальцы у неё были прохладные, несмотря на духоту зала.       — Хорошо, — произнесла она — на сей раз на чистейшем английском, без малейшего акцента. — Я согласна, но только потому, что моя матушка просит. Не воображайте себе лишнего, мистер Блэк.       — Я никогда не воображаю лишнего, мисс Эйвери, — ответил он, ведя её к центру зала. — Это дурной тон.       Они закружились в вальсе, и первые несколько тактов прошли в молчании, как будто оба проверяли друг друга на прочность. Мариус вёл уверенно, без суеты, и Виктория, против собственной воли, отметила про себя, что танцует он лучше многих волшебников, которым она имела несчастье отказывать. Рука его лежала на её талии твёрдо, но не грубо, и в ритме он не сбивался.       — Ежели вы вознамеритесь отдавить мне ноги, мистер Блэк, — произнесла она, глядя куда-то поверх его плеча с видом королевы, принимающей парад, — я сего не потерплю. Туфли новые, а характер у меня, смею заметить, прескверный. Предупреждаю заблаговременно.       Мариус чуть приподнял бровь, не сбиваясь с шага. Движения его были плавны, точно он всю жизнь только и делал, что танцевал на балах — хотя на деле его приглашали на них куда реже, чем прочих Блэков, и каждый раз он тратил часы перед зеркалом, повторяя па, чтобы никто не посмел сказать, будто сквиб и танцевать-то толком не умеет.       — А я и не помышлял о подобной неучтивости, — ответил он с той особой, чуть ленивой интонацией, что была фамильной чертой всех Блэков и которую он отточил до совершенства, ибо ничего другого оттачивать ему не дозволяли. — Я вообще редко размышляю о том, чего не совершаю. Сие есть пустейшая трата времени, а время, как известно, — единственная валюта, над коей никто власти не имеет.       — О, так вы из тех, кто размышляет только о себе? — Виктория наконец перевела взгляд на него.       — А вы из тех, кто выносит приговор человеку прежде, нежели он успеет вымолвить и трёх слов? — парировал он, не замедляя шага и даже не думая сбиваться.       — Из тех, кто выносит приговор после первого, второго и третьего впечатления, — отрезала она без малейшей заминки. — Я весьма наблюдательна, знаете ли. Вот вы, к примеру, сейчас глядите на меня с таким выражением лица, будто прикидываете, не пора ли ретироваться.       — А вы глядите на меня с таким, будто уже постановили, что я не стою вашего внимания, — парировал он, и в голосе его промелькнула тень улыбки. — Однако продолжаете со мною беседовать, что наводит на определённые мысли.       — Не обольщайтесь, — фыркнула она. — Я продолжаю беседовать исключительно из вежливости. Матушка воспитала меня должным образом, в отличие от некоторых.       — О, разумеется, — протянул Мариус. — Вежливость, и только. Вероятно, именно посему вы встретили меня тарабарщиной, коей позавидовал бы сам вавилонский строитель. Весьма учтивый приём, мисс Эйвери. Я тронут до глубины души.       — Вы не находите, что это было забавно? — она позволила себе лёгкую, почти неуловимую усмешку.       — Я нахожу, что вы, сударыня, та ещё плутовка, — ответил он, и в его устах это прозвучало почти как комплимент. — И, полагаю, вам сходит с рук куда больше, чем вы заслуживаете.       — Мне ничего не сходит с рук, — возразила она, и усмешка исчезла так же быстро, как появилась. — Я — сквиб, мистер Блэк. Мне не сходит с рук даже то, за что другим аплодируют.       Мариус на мгновение замолчал. Он не ожидал, что она скажет это вот так — прямо, без попытки смягчить или завуалировать. Обычно люди старались не произносить этого слова вслух, особенно на балах. Но она произнесла.       — Что ж, — произнёс он наконец, и голос его утратил прежнюю ленивую надменность, став тише и серьёзнее, — в таком случае мы с вами в одинаковом положении. Я тоже сквиб. И мне тоже ничего не сходит с рук.       — Я знаю, кто вы, — сказала она просто. — Слухи о Блэке-сквибе расходятся быстро. Но вы хотя бы мужчина, вам позволено быть сквибом. Вас терпят, потому что вы — сын, брат, наследник имени, пусть и без магии. А я — женщина. Меня не терпят, лишь жалеют или делают вид, что меня не существует. Это разные вещи.       Мариус чуть крепче сжал её руку — не грубо, но достаточно, чтобы она почувствовала.       — Позвольте с вами не согласиться, мисс Эйвери. Меня терпят ровно до тех пор, пока я не открываю рта. Кассиопея, моя младшая сестра, проходит мимо меня с таким лицом, будто я — пустое место. Поллукс, старший брат, защищает меня от нападок родни, но делает это с видом человека, который подбирает на улице бездомного пса — из жалости, не из уважения. Так что не думайте, что ваше положение чем-то хуже моего. Мы оба — изгои. Просто ваша клетка украшена цветами, а моя — фамильным гербом.       Виктория долго молчала, и только её пальцы, лежавшие в его ладони, чуть дрогнули.       — Вы не похожи на ваших родственников, — сказала она наконец.       — Благодарю покорно, — ответил он сухо. — Я весьма старался.       — Это не комплимент, мистер Блэк. Просто наблюдение.       — Тогда позвольте и мне наблюдение, мисс Эйвери. Вы сидите в углу на балу, который ваш собственный род устроил в вашем же собственном доме, и разговариваете на языке, коего не существует в природе, с первым, кто имел смелость к вам приблизиться. Это либо крайняя степень высокомерия, либо…       — Либо? — она прищурилась.       — Либо вам столь же тошно здесь, сколь и мне, — закончил он спокойно. — И вы, подобно мне, привыкли обороняться от мира, который не желает вас замечать. А выдуманный язык — это щит, за которым вы прячетесь.       Виктория хотела ответить что-то резкое — что-то про то, что он понятия не имеет, о чём говорит, что он не смеет делать выводы о женщине, которую видит впервые в жизни, — но слова застряли в горле. Потому что он снова попал в точку. Снова. И от этого было досадно, и немного страшно, и… невыносимо приятно.       — Вы слишком проницательны для Блэка, сударь, — сказала она наконец, и в её голосе не было прежней резкости. Только усталость.       — А вы слишком живы для Эйвери, — ответил он. — Я имел случай наблюдать ваших кузин. Все они — точно фарфоровые куклы на витрине: хороши собой, холодны и совершенно бездушны. А вы…       — А я?       — А вы — нет. В вас горит огонь.       Виктория опустила глаза, чтобы он не увидел, как дрогнули её губы, и весь оставшийся вальс они танцевали молча. Но молчание это было громче любых слов и слаще любой музыки, что играл оркестр в тот вечер.

***

      Время шло, и балы, некогда бывшие для Мариуса и Виктории пыткой, превратились в нечто иное. Теперь они ждали их — не ради танцев или общества, а ради тех коротких, украденных у чопорного этикета минут, когда можно было стоять вдвоём у окна или, если повезёт, выскользнуть на балкон и говорить о чём угодно.       Сначала они, разумеется, продолжали подкалывать друг друга — это вошло у них в привычку, как дуэль, от которой оба получали странное, извращённое удовольствие. Мариус отпускал едкие замечания о том, что мисс Эйвери, верно, до сих пор не выучила английский, раз предпочитает изъясняться тарабарщиной. Виктория парировала, что мистер Блэк, верно, до сих пор путает право и лево в вальсе, раз у него такой озадаченный вид. Он приглашал её на танец, она соглашалась, и со стороны могло показаться, что они терпеть друг друга не могут. Но те, кто смотрел внимательно — а таких были единицы, потому что кто же смотрит на сквибов, — замечали, как менялись их лица, когда они оставались вдвоём.       Месяцы складывались в годы. Им было пятнадцать, когда они встретились, шестнадцать — когда перешли на «ты» (разумеется, только наедине и шёпотом, чтобы никто не услышал), и вот теперь, два года спустя, им было по семнадцать, и они стояли на балконе Розье-мэнора, глядя на заснеженный сад. Бал гремел внутри — смех, музыка, звон бокалов, — но здесь, за закрытой дверью, было тихо, и только дыхание двух людей, привыкших быть невидимыми, нарушало эту тишину.       Виктория стояла, опершись локтями о каменные перила, и смотрела куда-то вдаль, где в лунном свете серебрились верхушки голых деревьев. На ней было тёмно-синее платье и Мариус, стоявший чуть позади, вдруг поймал себя на мысли, что она красива не вопреки своей строгости, а благодаря ей. Как зимнее море — серое и холодное, но завораживающее.       — Послушай, — произнесла она, не оборачиваясь, — а где твой брат? Я уж привыкла, что Поллукс вечно стоит у колонны и сверлит меня взглядом, будто я собираюсь тебя похитить. Сегодня его нет. С ним что-то стряслось?       Мариус, стоявший чуть поодаль и также глядевший в сад, тихо рассмеялся — не весело, а скорее удивлённо, как смеются люди, когда обнаруживают, что кто-то не знает вещи, которая, казалось бы, известна всему свету.       — Вики, — произнёс он, и в голосе его прозвучала та особая, чуть снисходительная интонация, с какой говорят о вещах, само собой разумеющихся, — ты что же, вовсе не читаешь светскую хронику?       Она повернулась к нему, и в её серых глазах мелькнуло раздражение пополам с недоумением.       — А с какой стати я должна её читать? Там пишут о людях, которые меня не замечают, и о событиях, на которые меня не зовут. Я предпочитаю книги, в которых есть хоть какой-то смысл.       Мариус покачал головой, всё ещё улыбаясь, но уже мягче.       — Светская хроника — это не просто смысл, дорогая моя, а карта боевых действий. Ежели ты не знаешь, кто на ком женился и у кого родился наследник, ты вслепую бродишь по минному полю, рискуя наступить на чью-нибудь фамильную гордость.       — Мариус, — перебила она, и в голосе её зазвенела сталь, — я задала простой вопрос: где Поллукс? А ты читаешь мне лекцию о пользе светской хроники, точно я — маленькая девочка, которую надобно наставлять на путь истинный.       Он вздохнул. Вздох вышел долгим, чуть виноватым.       — Поллукс ныне человек женатый, — сказал он, прислонившись спиной к каменной стене балкона. — И, более того, отец. Представь себе.       Виктория замерла. Брови её поползли вверх, и на лице отразилось неподдельное, совершенно искреннее изумление.       — Отец? — переспросила она. — Поллукс? Тот самый Поллукс, что на прошлом приёме у Мальсиберов уверял, будто женитьба — это цепи, а дети — гири на ногах? Когда он успел?       — В двадцать пятом году, — ответил Мариус, и в его голосе послышалась лёгкая, почти неуловимая горечь. — Взял в жёны Ирму Крэбб. Отец устроил этот брак — ты же знаешь, Блэки не женятся по любви, а заключают союзы. А вскорости у них родилась дочь. Вальбурга. Слышала бы ты, как наша матушка радовалась — наконец-то в семье появилась девочка с магией. А то всё я да я, сквиб бестолковый, позор рода…       Он осёкся, понимая, что сказал лишнего, но Виктория сделала вид, что не заметила этой оговорки. Она всё ещё переваривала новость.       — Вальбурга… — повторила она, пробуя имя на вкус. — Красивое имя. Старинное. И что же, твой брат теперь сидит дома, нянчит дочь и не ездит на балы?       — Отчего же, — Мариус чуть усмехнулся. — Просто нынче у него другие заботы. Ирма снова в положении, целители говорят, что будет мальчик.       — Мальчик? — Виктория чуть склонила голову набок. — Уже и имя выбрали?       — Альфард, — ответил Мариус. — Тоже старинное имя. В честь кого-то из предков по материнской линии, я уже и не упомню. Отец на седьмом небе от счастья: наследник, продолжатель рода, будущий глава… — он запнулся, но тут же взял себя в руки и закончил, чуть тише: — В общем, всё то, чем я никогда не стану.       Виктория долго молчала. Потом опустила взгляд на свои руки, сцепленные на перилах, и произнесла тихо, почти беззвучно:       — Вот оно как…       Мариус смотрел на неё — на рыжие волосы, выбившиеся из причёски, на острый профиль, на пальцы, побелевшие от холода, — и чувствовал, как внутри что-то сжимается. Он хотел сказать ей многое. Очень многое. О том, что каждый раз, когда отец объявляет о рождении очередного племянника или племянницы, он чувствует себя не дядей, а лишней деталью на семейном гобелене — вроде бы есть, но никто не помнит, да и зачем? О том, что только с ней он может быть собой — не Блэком, не сквибом, не позором рода, а просто Мариусом. О том, что он скорее согласится быть сквибом до конца своих дней, чем волшебником, который никогда её не встречал…       Но вместо этого он произнёс совсем другое.       — Знаешь, Вики, — начал он, глядя не на неё, а куда-то в сад, в серебристую темноту, — есть вещи, которые я не могу изменить. Я не могу стать волшебником, сколько бы мой отец ни надеялся. Я не могу заставить Кассиопею смотреть на меня без презрения. Я не могу быть тем сыном, которого моя мать заслуживает. Но есть и то, что я могу. Я могу стоять здесь, на этом балконе, и говорить тебе то, что не говорю никому. Я могу помнить каждый наш разговор, каждую твою колкость, каждую улыбку, которую ты прячешь от остальных. Я могу…       Он осёкся. Слова, которые он хотел сказать — «я могу любить тебя так, как никто другой не сумеет», — застряли в горле.       — Ты можешь что? — спросила Виктория, и её голос прозвучал мягче, чем обычно.       — Я могу быть здесь, — закончил он. — С тобой. И этого, пожалуй, довольно.       Виктория ничего не ответила. Но её рука, лежавшая на перилах, чуть сдвинулась — самую малость, едва заметно, — и её мизинец коснулся его мизинца. Никто из них не посмотрел вниз и не сказал ни слова, но этот жест был красноречивее любых признаний.       Вдруг дверь балкона с тихим скрипом приотворилась, и в щель просунулась маленькая головка с растрёпанными тёмными волосами и огромными, заплаканными серыми глазами — точь-в-точь такими, как у самого Мариуса.       — Мариус! — пискнула головка и, не дожидаясь приглашения, протиснулась в щель целиком.       Дорея Блэк, младшая сестра Мариуса, родившаяся на десять лет позже него и потому ещё не успевшая проникнуться презрением к брату-сквибу, стояла на балконе в помятом платьице, с покрасневшим носом и разводами от слёз на щеках. Она была совсем ещё крохой — семь лет, не больше, — и в своём горе выглядела до того трогательно, что даже Виктория, обычно равнодушная к чужим детям, смягчилась.       — Дорея? — Мариус мгновенно отлепился от стены и присел на корточки, чтобы оказаться с сестрой на одном уровне. — Ты чего ревёшь? Что стряслось?       — Кассиопея!.. — всхлипнула девочка и, не говоря больше ни слова, уткнулась лицом в плечо брата. — Она опять меня обижает! Я хотела с ней поиграть, а она сказала, чтобы я убиралась вон и не мешала ей разговаривать со взрослыми! И ещё сказала, что от меня никакого толку, потому что я мелкая и глупая!       Мариус вздохнул и машинально погладил сестру по голове.       — Дорея, Дорея… ну что ты, право слово. Касси — она… — он запнулся, подыскивая слова, которые не были бы ложью, но и не ранили бы сестру ещё больше. — Она просто устала. И, вероятно, не в духе. Ты же знаешь, какая она бывает.       — Она всегда не в духе, когда видит меня, — пробормотала Дорея, всё ещё всхлипывая. — Она никогда не хочет со мной играть. Никогда! А ты единственный, кто меня слушает. Ты и папа. Но папа вечно занят, а ты… ты тоже скоро уедешь, и я останусь совсем одна.       — Я не уеду, — сказал Мариус, и в его голосе прозвучала такая твёрдость, какой он сам от себя не ожидал. — Я никуда не уеду. Слышишь?       — Правда? — Дорея подняла на него мокрые глаза, всё ещё полные недоверия.       — Правда, — сказал он. — А теперь вытри слёзы, будь умницей.       Дорея шмыгнула носом и только теперь, кажется, заметила, что на балконе есть кто-то ещё. Она повернула голову, уставилась на Викторию.       — А вы кто? — спросила она, всё ещё прижимаясь к ноге брата.       — Меня зовут Виктория, — ответила та, чуть склонив голову. В её голосе не было обычной резкости — только мягкость, какой Мариус никогда прежде не слышал. — Я подруга твоего брата.       — Подруга? — Дорея перевела взгляд на Мариуса, потом снова на Викторию, и в её заплаканных глазах промелькнуло что-то, похожее на детскую, но очень цепкую догадку. — Вы та самая рыжая леди, про которую Поллукс говорил, что Мариус к ней неровно дышит?       Мариус поперхнулся воздухом и закашлялся. Виктория приподняла бровь, и на её губах заиграла та самая, знакомая ему усмешка.       — Вот как? — произнесла она, переводя взгляд на Мариуса. — Поллукс так говорит? Любопытно.       — Поллукс говорит много глупостей, — пробормотал Мариус, чувствуя, как предательский румянец заливает щёки. — Дорея, ты, кажется, хотела найти маму?       — Нет, — заявила Дорея, вцепляясь в его ногу ещё крепче. — Я хочу остаться с тобой. Здесь хорошо и Касси сюда не ходит.       Мариус беспомощно посмотрел на Викторию. Та, к его удивлению, не выглядела раздражённой. Она смотрела на маленькую Дорею, прижимавшуюся к ноге брата, и в её серых глазах читалось что-то странное — то ли сочувствие, то ли воспоминание о чём-то далёком.       — Пусть останется, — сказала она тихо. — Ей, похоже, тоже одиноко.       И они остались на балконе втроём — два сквиба и маленькая девочка, которую ещё не успели научить презирать тех, кто лишён магии.

***

      Дорея заснула быстро: вот она ещё что-то лепетала про Кассиопею и её противный характер, а вот уже посапывает, уткнувшись носом в колени брата. Мариус не двигался. Он сидел на холодном каменном полу балкона, прислонившись спиной к стене, и медленно гладил сестру по голове, словно она была не ребёнком, а хрупкой фарфоровой куколкой.       — Она постоянно просит меня покатать её, — произнёс он негромко, не отрывая взгляда от тёмной макушки Дореи. — Когда она была совсем малюткой, я сажал её на плечи. Знаешь, вот так, — он показал жестом, — она вцеплялась мне в волосы и визжала от восторга так, что матушка кричала из гостиной: «Мариус, прекрати немедленно, ты её уронишь!» А я ни разу не ронял. Теперь она выросла, на плечах уже не усидит, так что я катаю её на спине. Она забирается, я встаю на четвереньки, и мы ползаем по всему дому, пока отец не велит нам прекратить этот балаган.       Виктория слушала молча. Она стояла у перил, кутаясь в шаль, и смотрела не на Мариуса, а куда-то в заснеженный сад, но он знал, что она слушает. С ней всегда было так: она могла не смотреть, но слышала каждое слово.       — Она единственная, кто не смотрит на меня как на пустое место, — продолжил Мариус тише. — Кассиопея видит во мне позор, Поллукс — досадное недоразумение. Отец… отец любит, я знаю, но в его любви всегда есть привкус жалости, а это, знаешь ли, горчит. А Дорея просто любит, безо всяких «но». Ей всё равно, что я сквиб. Ей важно, что я катаю её на спине и не кричу, когда она путается под ногами.       Он замолчал. Виктория тоже молчала — долго, так долго, что он уже подумал, не сказать ли что-то ещё. Но она заговорила сама, и голос её звучал непривычно мягко.       — У меня нет ни братьев, ни сестёр, — сказала она, всё ещё глядя в сад. — И никогда не было. Мой отец женился на моей матери, а она приходилась ему кузиной по материнской линии. Тогда ещё не знали, что нельзя. Тогда думали: чем чище кровь, тем лучше. И вот родилась я.       Она усмехнулась, но усмешка вышла горькой.       — После меня в семье Эйвери наконец поняли, что жениться на родственниках — дурная затея. Но было уже поздно, ведь я родилась. И никаких братьев и сестёр мне не полагалось — матушка слишком тяжело перенесла роды, и целители сказали, что второго раза ей не выдержать. Так что я одна. Совсем одна.       Она повернулась к нему, и в свете луны её лицо казалось бледным и каким-то беззащитным.       — Знаешь, каково это — быть единственным ребёнком? — спросила она. — Все ждут, что ты станешь идеальной: оправдаешь надежды, выйдешь замуж за достойного волшебника и продолжишь род. А когда выясняется, что ты сквиб… — она запнулась, — то ты уже не просто единственный ребёнок. Ты — единственное разочарование, и никакой брат не придёт, чтобы сказать тебе: «Ничего, сестрёнка, я с тобой». Никакая сестра не возьмёт тебя за руку. Ты одна. Всегда.       Мариус поднял на неё глаза. В них не было жалости — он знал, что она не выносит жалости. В них было понимание.       — Теперь не одна, — сказал он тихо.       Виктория медленно, словно не доверяя самой себе, подошла к нему и опустилась рядом на холодный каменный пол. Дорея завозилась во сне, что-то пробормотала и снова затихла. Виктория протянула руку и осторожно, словно боясь спугнуть, взяла его ладонь в свою.       — Я ценю тебя, Мариус, — произнесла она, и голос её дрогнул. — Ты хороший. Ты… ты самый хороший человек, которого я знаю. Ты всегда рядом. Всегда. Даже когда я говорю на вымышленном языке, даже когда я злюсь, даже когда я веду себя как последняя дура… Ты не уходишь. И я…       Она не закончила. Вместо этого она наклонилась и легко, почти невесомо коснулась губами его щеки, как снежинка, падающая на кожу.       И тут же отстранилась, покраснев так, что даже в лунном свете это было заметно.       — Прости, — выдохнула она, опуская глаза. — Прости, я не должна была. Это было… это неуместно. Я не имела права.       Мариус замер. Он всё ещё чувствовал тепло её губ на своей щеке — такое мимолётное и неожиданное, что сердце его пропустило удар, а потом забилось с удвоенной силой, словно пытаясь наверстать упущенное. Он смотрел на неё и чувствовал, как внутри что-то ломается. Стена, которую он строил годами. Броня, которую он носил с тех пор, как впервые понял, что он — сквиб, а значит, должен быть сильнее, жёстче, неприступнее прочих.       Он медленно, очень медленно подался вперёд. Его лицо оказалось совсем близко к её лицу — так близко, что он чувствовал её дыхание на своей коже, видел крошечную родинку у левого виска, замечал, как дрожат её ресницы. Она не отстранилась. Не отшатнулась. Только замерла, как птица перед прыжком, и её серые глаза, огромные в лунном свете, смотрели на него с выражением, которого он никогда прежде не видел — страх пополам с надеждой.       Он наклонился ещё ближе. Её губы были совсем рядом — полусантиметр, не больше. Он чувствовал тепло, исходящее от её кожи, и на мгновение ему показалось, что он сейчас шагнёт через этот последний, крошечный промежуток — и всё изменится. Навсегда. Бесповоротно.       И он не посмел.       Что-то остановило его. Быть может, голос отца, который твердил ему с детства, что Блэки не теряют голову. Быть может, мысль о том, что она заслуживает большего, чем сквиб, который даже не может обещать ей защиту. Быть может, простая, человеческая трусость, которую он так презирал в других и так старательно прятал в себе.       Он отвёл взгляд, взял её руку и медленно, почти благоговейно поднёс к губам. Поцеловал тыльную сторону, чуть выше костяшек, где кожа была тонкой и нежной, и задержался так на мгновение дольше, чем требовали приличия.       — Прошу меня простить, — произнёс он, и голос его прозвучал глухо, непривычно хрипло. — Мне надобно отнести Дорею к матери. Она уже, верно, обыскалась.       Виктория ничего не ответила. Только смотрела на него своими широко раскрытыми глазами, в которых читалось слишком много всего, чтобы разобрать хоть что-то по отдельности: удивление, разочарование, нежность. И что-то ещё, для чего у неё не находилось слов.       Мариус поднялся — осторожно, чтобы не потревожить спящую сестру, — взял Дорею на руки, прижал к груди. Та что-то пробормотала во сне, но не проснулась. Он постоял ещё секунду, глядя на Викторию сверху вниз — она всё ещё сидела на полу, кутаясь в шаль, и казалась такой маленькой, такой беззащитной, — а потом развернулся и шагнул к двери.       — Доброй ночи, Вики, — сказал он, не оборачиваясь.       — Доброй ночи, Мариус, — ответила она едва слышно.       Дверь закрылась за ним с тихим скрипом, и Виктория осталась одна на балконе с чувством, которое она не могла назвать, но которое жгло её изнутри, как глоток огневиски в морозную ночь. Она поднесла руку к губам, которую он поцеловал, и закрыла глаза.       Он не посмел. И она не знала — благодарить его за это или проклинать.

***

      Светский раут в поместье Бёрков был в самом разгаре. Гостей собралось куда более, нежели ожидали хозяева — зима в тот год выдалась скупа на развлечения, и приглашение на вечер к Бёркам, известным своей коллекцией магических артефактов, принимали с охотою.       Зал тонул в мягком золотистом свете, под высоким потолком парили зачарованные скрипки, наигрывая что-то из Дебюсси, а гости чинно прохаживались меж столиков с закусками, обмениваясь последними сплетнями. Вдовствующая тётушка хозяина демонстрировала желающим редкий амулет пятнадцатого века и рассказывала его историю с таким упоением, будто сама присутствовала при его создании. Молодёжь танцевала. Старики играли в карты. Дети шныряли под ногами у лакеев. Словом, всё было как всегда.       Всё, кроме одного: Виктория Эйвери целенаправленно и методично избегала Мариуса Блэка.       Она перемещалась по залу с ловкостью опытного тактика: стоило ему заприметить её у стола с лимонадом, как она уже оказывалась у камина, беседуя с какой-то дальней кузиной; стоило ему двинуться к камину, как она уже скользила в сторону карточной комнаты; стоило ему набраться решимости и направиться к карточной, как она и вовсе исчезала в толпе, будто растворившись в воздухе.       Мариус не ведал, что он сделал не так. То есть ведал, разумеется, но не желал признаваться в этом самому себе. Тот поцелуй в щёку, тот почти-поцелуй на балконе, то поспешное бегство с Дореей на руках — всё это преследовало его уже которую неделю, и он прокручивал в голове сотни вариантов того, что должен был сказать, сотни слов, коих не посмел произнести. А ныне она избегала его, и от сего внутри всё сжималось в холодный, липкий ком.       Он сыскал её лишь спустя два часа — в боковой галерее, где были выставлены старые портреты каких-то давно почивших Бёрков. Она стояла спиною к нему, разглядывая портрет сурового мужчины в парике, и, судя по напряжённым плечам, прекрасно знала, что он здесь.       — Ты избегаешь меня, — молвил Мариус, останавливаясь в нескольких шагах. То был не вопрос.       — Я не избегаю, — ответила Виктория, не оборачиваясь. — Просто мне нынче не до бесед.       — Не до бесед со мною, — уточнил он. — С тётушкою своей, вон, ты толковала не менее четверти часа. О чём, дозволь спросить? О преимуществах шерстяных чулок пред шёлковыми? Я слышал обрывки. Занимательнейшая, должно быть, беседа.       — Не язви, — отрезала она, наконец поворачиваясь к нему. — Тебе не к лицу.       — А что мне к лицу? — спросил он, делая шаг вперёд. — Бегать за тобою по всему особняку, ровно щенку? Дожидаться, покуда ты соблаговолишь заметить меня? Виктория, что я сделал не так?       — Ничего, — ответила она, отводя взор. — Ты ничего не сделал. В том-то и суть.       Мариус замер. Он не понимал. Совершенно, решительно ничего не понимал. Но он знал: ежели сейчас отступит — она уйдёт. Вновь. И, быть может, на сей раз навсегда.       — Я принёс тебе кое-что, — сказал он, переменяя предмет разговора, ибо продолжать сей мучительный допрос было выше его сил.       Виктория подняла на него глаза, и в них мелькнуло любопытство пополам с настороженностью. Мариус сунул руку во внутренний карман мантии и достал небольшой предмет, завёрнутый в тёмный шёлк. Он протянул его ей, и она, помедлив мгновение, приняла.       Под шёлком оказался веер — чёрный, с ажурными вставками из тончайшего кружева, сплетённого в замысловатый узор, напоминавший не то паутину, не то крылья летучей мыши. Пластины были сделаны из какого-то тёмного, почти чёрного дерева, отполированного до зеркального блеска, и на каждой из них виднелась тонкая, едва заметная гравировка. Веер был старинным — это ощущалось сразу, — но прекрасно сохранившимся: ни трещинки, ни царапины, ни следа времени.       — Это… — начала Виктория, но голос её сорвался.       — Фамильная вещь, — молвил Мариус. — Моя бабка Урсула привезла его из Венеции. Говорят, ему не менее полутора веков. Я… я желаю, чтобы он был у тебя.       Виктория молчала. Она держала веер в руках и на лице её сменяли друг друга выражения, коих Мариус не мог прочесть.       — Мариус, — произнесла она наконец, — ты не должен… это чересчур дорогой подарок. Я не вправе принять его.       — Вправе, — сказал он. — Ты — единственная, кто вправе.       Она подняла на него глаза. Он шагнул ближе — ещё на один шаг, сокращая расстояние меж ними.       — Послушай, — заговорил он, и слова давались ему тяжко, будто каждое приходилось выталкивать из горла силой, — я знаю, что я сквиб. Знаю, что ничего не стою в глазах твоей семьи, да и моей собственной тоже. Знаю, что не могу обещать тебе ни богатства, ни положения, ни защиты. Я вообще мало что могу. Но я могу быть подле тебя. Всегда. Слышишь? Всегда. Ибо ты — единственный человек в сем мире, с коим я могу быть собою. И ежели ты дозволишь… ежели ты только дозволишь…       Он запнулся. Слова иссякли. Он стоял пред нею — растерянный, неуклюжий, с пылающим от любви сердцем, колотящимся где-то в горле, — и ожидал. Ожидал, что она отступит, скажет какую-нибудь колкость или вовсе оттолкнёт его.       Но вместо сего Виктория медленно, очень медленно подняла руку и коснулась его щеки. Пальцы у неё были прохладные, как и всегда, но прикосновение — нежным, почти робким.       — Ты дурак, Мариус Блэк, — прошептала она. — Истинный дурак. Бегаешь за мною, даришь фамильные веера, говоришь такие вещи, от коих у любой нормальной женщины подкосились бы колени… и при сем даже не решаешься поцеловать меня.       Он открыл рот, дабы ответить — что-то про то, что он джентльмен, про то, что он не желал её оскорбить, про то, что он попросту не смел, — но не успел. Ибо она привстала на цыпочки и поцеловала его сама.       То был не робкий, невинный поцелуй, а настоящий, решительный поцелуй женщины, которая слишком долго ждала и слишком много думала, а ныне наконец дозволила себе не думать вовсе. Её губы были тёплыми и мягкими.       Он замер на одно короткое, бесконечное мгновение, а затем ответил. Обнял её — неуклюже, но крепко, — прижал к себе да поцеловал в ответ так, как мечтал поцеловать все эти два года: отчаянно, жадно, будто сей поцелуй был его последним шансом, его единственным доказательством того, что он жив. Она не отстранялась. Её руки скользнули ему на плечи, потом на шею, зарылись в волосы, и веер, зажатый в её пальцах, чуть слышно хрустнул, но никому не было до сего дела.       Когда они наконец оторвались друг от друга — задыхающиеся, раскрасневшиеся, с бешено колотящимися сердцами, — Виктория тихо рассмеялась. Смех вышел нервным, срывающимся, но в нём слышалось облегчение.       — Наконец-то, — выдохнула она. — Я уж полагала, ты никогда не отважишься.       — Я полагал, ты меня убьёшь, — честно признался он.       — Убью, — пообещала она. — Но позже. А покуда… — она опустила взор на веер, всё ещё зажатый в её руке, и улыбнулась — на сей раз не горько, не насмешливо, а так, как улыбалась только ему, — покуда я, кажется, принимаю твой подарок.       Развернула веер и обмахнулась им с таким видом, будто была королевою, принимающей дань от заморского посла. А Мариус стоял подле неё, смотрел на неё и чувствовал себя счастливейшим человеком на всём белом свете.       Да… счастливейшим.

***

      Коридор был узкий, тёмный, и единственный свет падал из щели под дверью кабинета, куда её затащили. Виктория не помнила, как оказалась здесь. Всё случилось быстро — слишком быстро для того, чтобы осознать.       Она помнила только лицо Ируса. Его глаза горели праведной яростью, как у проповедника, что ведёт грешника на костёр, и он кричал так громко, что голос его срывался на хрип, брызжа слюной и ненавистью:       — Позор! Мерзость! Сквибское отродье, что смеет носить нашу фамилию! Доколе ты будешь терпеть это унижение, Фрэнсис?! Доколе ты станешь привечать в своём доме тварь, что поганит нашу кровь одним своим существованием?!       Виктория вырывалась. Она дралась отчаянно, яростно, как дикий зверь, загнанный в угол, — царапалась, кусалась, пиналась, била кулаками по лицу, по груди, по чему угодно, лишь бы вырваться, лишь бы не дать этим рукам, этим страшным, костлявым рукам Ируса сомкнуться на её запястьях. Кровь текла по её пальцам — она разбила костяшки о чью-то скулу, она не помнила чью, — и смешивалась с грязью на полу коридора.       — Отпустите меня! — кричала она, и голос её, обычно спокойный и холодный, срывался на визг. — Вы не имеете права! Я никому не сделала зла! Я просто хочу жить, слышите вы, старый безумец?! Жить!       — Жить?! — Ирус расхохотался ей в лицо, и смех этот был страшнее любого крика. — Таким, как ты, не положено жить! Ты — сквиб, девчонка! Ты — пустоцвет, сорная трава, что душит благородный сад нашего рода! Тебе дали время пожить — из милости и жалости, — но всему приходит конец! Сквибы не должны пускать корни! Сквибы не должны оставлять потомство, дабы скверна не передалась грядущим поколениям! Ты — ошибка, и ошибки надобно исправлять!       — Я не ошибка! — закричала она, и слёзы брызнули из глаз. — Я человек! Живой человек! Умоляю вас… умоляю, дядя, пощадите! Я уеду! Я исчезну! Никто никогда не услышит обо мне! Только не…       — Фрэнсис! — рявкнул Ирус, не слушая её. — Хватит стоять столбом! Помоги мне!       И Фрэнсис помог.       Виктория увидела его лицо — бледное, напряжённое, с крепко сжатыми челюстями, — и в этот миг поняла: он не за неё. Он за род и чистоту крови. За всё то, во что она никогда не верила, но что теперь, вот так, просто, безжалостно отнимвло у неё жизнь. Он схватил её за плечи и вместе с Ирусом они потащили её по коридору, к самому его концу, где висела большая, в тяжёлой золочёной раме картина.       Ирус взмахнул палочкой, и картина отъехала в сторону, открывая тёмный проём. Изнутри пахнуло сыростью, холодом и металлическим.       Темница. В доме Эйвери была темница. И она никогда о ней не знала.       Её швырнули внутрь. Колени ударились о каменный пол, и острая боль пронзила ноги. Со стен свисали тяжёлые железные кандалы — старые, ржавые, с тёмными пятнами, о происхождении которых Виктория предпочла не думать. Она попыталась отползти, но Фрэнсис перехватил её за плечо, а Ирус уже защёлкивал кандалы на её запястьях. Металл был холодным, шершавым и впивался в разбитую кожу, заставляя её вскрикнуть.       — Скоро, — произнёс Ирус, отряхивая руки с таким видом, будто прикасался к чему-то грязному, — тебе не видать головы. Так будет лучше для всех. Ты умрёшь, и вместе с тобою умрёт скверна, что ты несешь в себе.       Он развернулся и вышел. Фрэнсис задержался на мгновение — бросил на неё короткий, непроницаемый взгляд, — и последовал за ним.       В проёме мелькнула ещё одна фигура. Маленькая, тоненькая, с испуганными глазами.       Лилит.       Младшая сестра Фрэнсиса стояла в коридоре, прижимая руки к груди, и лицо её было белее мела. Она видела всё. Слышала каждый крик, каждый всхлип, каждое слово. И теперь, когда мужчины вышли из темницы, она отступила на шаг, переводя взгляд с брата на дядю и обратно.       — Лилит! — рявкнул Фрэнсис, заметив её. — Что ты здесь делаешь?! Убирайся немедленно! Это не для твоих глаз!       — Я… — голос её дрожал, — я хотела сказать… Джейн уехала. К своей семье, на месяц. Она взяла с собой Миру, Джеральда и Аврелия, как ты и велел.       — Хорошо, — отрезал Фрэнсис. — А теперь ступай прочь. И никому ни слова. Ты поняла меня?       Лилит кивнула и, подобрав юбку, бросилась прочь по коридору. Но мысли её неслись быстрее ног.       Она знала, что произойдёт. Знала с того самого момента, как услышала крики Виктории. И теперь, прижимаясь спиной к холодной стене где-то в дальнем крыле дома, она думала о том, что ей делать.       Мариус Блэк.       Она знала о нём мало, но достаточно. Как минимум знала то, что Виктория и он… что они… любят друг-друга. И теперь, в этом доме, где её брат только что заковал в кандалы собственную кузину, Лилит думала о том, что должна написать ему.       Письмо. Всего одно письмо. Совсем короткое. «Приезжайте. Виктория в опасности. Её хотят убить».       Рука уже тянулась к перу, но страх сковывал пальцы. Если узнает Фрэнсис — а он узнает, он всегда всё узнаёт, — ей не поздоровится. Она и так ходила по лезвию ножа: её тайный роман с Уизли, этим рыжим мальчишкой из предателей крови, в любой момент мог вскрыться, и тогда она окажется на месте Виктории.       Стоило ли рисковать всем — своей свободой, своей любовью, своей жизнью — ради кузины, которую она едва знала?       Лилит закрыла глаза. Перед ней встало лицо Виктории — разбитые в кровь руки, слёзы на щеках, крик, от которого стыла кровь. «Я человек! Живой человек!»       И она села писать письмо.

***

      — Поллукс, умоляю тебя!       Мариус ворвался в комнату брата без стука и предупреждения, даже не потрудившись закрыть за собой дверь. Он был бледен, как мертвец, и дышал так, будто пробежал несколько миль без остановки. В руке его был скомканный пергамент — письмо, написанное торопливым, почти неразборчивым почерком. Пальцы дрожали, и пергамент ходил ходуном, точно лист на ветру.       Поллукс, сидевший в кресле с бокалом бренди и вечерней газетой, медленно поднял голову. Он был в домашнем халате, волосы его, обычно уложенные волосок к волоску, были слегка растрёпаны — он готовился ко сну и менее всего ожидал, что брат вломится к нему в такой час и в таком состоянии. Бокал замер на полпути к губам.       — Мариус? — произнёс он, и бровь его поползла вверх. — Ты с ума сошёл? Который час? Что за…       — Ты должен помочь мне! — перебил его Мариус, и голос его сорвался на крик, высокий, почти истеричный. — Ты должен трансгрессировать со мной! Сейчас же! Немедленно!       Поллукс поставил бокал на столик и отложил газету. Лицо его, обычно сохранявшее выражение ленивого превосходства, стало серьёзным. Он никогда не видел младшего брата в таком состоянии. Мариус, всегда такой сдержанный, такой надменный, такой до отвращения спокойный, стоял перед ним с лицом человека, которому только что сообщили о конце света, и губы его тряслись, а глаза, эти чёрные, вечно чуть косящие глаза, блестели от слёз.       — Трансгрессировать? — переспросил Поллукс. — Куда? Зачем? Объясни толком, что стряслось.       — В Эйвери-мэнор! — выкрикнул Мариус. — Виктория! Её убьют! Если мы не поторопимся, то её убьют! Ты слышишь меня, Поллукс?! Ты должен! Ты обязан! Ты — мой брат, и если ты сейчас не поможешь мне, я потеряю самого дорогого человека в моей жизни! Я никогда тебе этого не прощу! Никогда!       Поллукс встал. Тихо, не спеша, без лишней суеты он подошёл к брату и взял его за плечи.       — Тихо, — сказал он. — Тихо, Мариус. Успокойся. С чего ты взял, что её убьют? Кто тебе сказал?       — Письмо! — Мариус сунул ему в руки скомканный пергамент. — Лилит! Лилит Эйвери написала мне! Она… она там, она видела! Ирус Эйвери, их дядя, он… он сказал, что сквибы не должны жить! Что им нельзя пускать корни! Что она — ошибка, и ошибки надо исправлять!       Поллукс пробежал глазами по строчкам. Лицо его помрачнело.       — Это может быть ложью, — сказал он, но в голосе его не было уверенности. — Или глупой шуткой. Девчонка могла написать это из ревности, или…       — Какая ревность?! — взорвался Мариус. — Ты не понимаешь! Эйвери — люди безумные! Они… ты слышал слухи о том, чем они занимались, чтобы поддерживать свои богатства? Чем они занимались на протяжении веков, пока остальные чистокровные роды жили на наследство? Откуда, ты думаешь, у них столько золота?!       Поллукс замолчал. Он действительно слышал эти слухи. Да что уж там говорить, их слышали все. Никто не говорил о них вслух в приличном обществе, но шёпот всё равно медленно ползал.       — Это просто слухи, — произнёс Поллукс, но голос его дрогнул.       — А Рене де Монморанси?! — не унимался Мариус. — Первая жена Фрэнсиса! Ты помнишь её? Все говорят, что она вернулась во Францию! Но ты хоть раз слышал, чтобы женщина из древнего рода, жена главы семьи, просто взяла и исчезла, не оставив следа? Она не смогла родить детей, Поллукс! Она была бесплодна! И что с ней стало? Где она теперь? Ты веришь в эти сказки про возвращение во Францию?!       Поллукс молчал. Он не верил. Никто не верил. Но все делали вид.       — Прошу тебя, — голос Мариуса упал до шёпота, и в этом шёпоте было столько боли, что Поллукс невольно отвёл взгляд. — Прошу тебя, брат. Я никогда ни о чём тебя не просил. Я никогда не жаловался, когда ты закатывал глаза при виде меня. Я никогда не упрекал тебя в том, что ты стыдишься меня. Я всё принимал как должное. Но сейчас… сейчас я прошу. Я умоляю. Помоги мне спасти её. Я не могу без неё. Понимаешь? Не могу.       Поллукс долго смотрел на него. Потом тяжело вздохнул — он знал, что делает глупость, но не мог поступить иначе.       — Хорошо, — сказал он. — Держись за меня. И, Мерлина ради, не отпускай руку, пока я не скажу.

***

      Они трансгрессировали в главный сад Эйвери-мэнора. Ночь была тихой. Слишком тихой. Ни ветра, ни шороха листвы, ни пения сверчков. Только луна, огромная и равнодушная, висела над верхушками деревьев, заливая сад мертвенным серебристым светом. Сначала Мариус не увидел ничего — только аккуратные дорожки, голые кусты роз, заснеженный газон. Всё как всегда. Никаких признаков беды.       А потом он услышал гул голосов и увидел свет факелов где-то вдалеке.       Блэк не думая и не оглядываясь побежал, не проверяя, следует ли за ним Поллукс. Ноги сами несли его вперёд, и ветер хлестал по лицу, и сердце колотилось где-то в горле, и он задыхался, но не останавливался — не мог остановиться, не смел остановиться, потому что каждая секунда промедления могла стоить ей жизни.       Поллукс бежал следом, перепрыгивая через клумбы и бранясь сквозь зубы. Он был старше, крупнее, и мантия путалась в ногах, но он не отставал. Что-то в голосе брата, в этом отчаянном, животном страхе, заставило его забыть о приличиях.       Толпа собралась у восточного крыла — человек пятнадцать, может, двадцать. Все в тёмных мантиях и в масках. Маски были простыми, грубыми — чёрная ткань с прорезями для глаз, — но от этого ещё более жуткими. Они стояли полукругом, и факелы в их руках отбрасывали на снег дрожащие оранжевые отсветы.       А посреди полукруга возвышался эшафот.       Он был деревянный, грубо сколоченный, явно наспех — доски не подогнаны, кое-где торчали щепки, — но крепкий. На эшафоте стояла плаха. А на плахе…       Мариус закричал прежде, чем успел осознать, что видит. Крик вырвался из самой глубины его существа — дикий, нечеловеческий, полный такой боли, какой он никогда не испытывал и не думал, что способен испытывать.       — Вики!       Но было поздно.       Она стояла на коленях. Её рыжие волосы, которые он так любил, были схвачены в кулак чьей-то рукой — он не видел чьей, не различал лиц, всё сливалось в одно кровавое пятно, — и голова её была запрокинута назад, открывая горло. Она не кричала — не могла кричать от ужаса. Лишь серые глаза были широко распахнуты и полны ужаса.       Лезвие блеснуло в свете факелов. Оно было длинным, чуть изогнутым — старинный кинжал, фамильная реликвия, передававшаяся из поколения в поколение. Им убивали предателей крови. Им сейчас убьют её.       Мариус рванулся вперёд, но Поллукс перехватил его, обхватил руками, прижал к себе.       — Стой! — прошипел он. — Стой, дурак! Ты ничего не сделаешь! Ты только погубишь себя!       — Пусти! Пусти меня! Вики! Вики!       Кинжал вошёл в плоть.       Лезвие вошло под левое ухо, чуть ниже челюстной кости, и пошло вправо, рассекая кожу, подкожно-жировую клетчатку и поверхностную фасцию. Первой лопнула наружная яремная вена — тонкостенный сосуд, проходящий прямо под кожей. Густая кровь из неё потекла, стекая по ключицам и груди. Затем лезвие достигло кивательной мышцы, что идёт от сосцевидного отростка к грудине и ключице, — плотной, упругой, потребовавшей дополнительного усилия. Рука палача дрогнула, надавила сильнее.       Виктория дёрнулась. Тело её, ещё живое, ещё не осознавшее, что оно уже мертво, попыталось сопротивляться. Мышцы шеи сократились в спазме, и кинжал на мгновение застрял. Палач выругался сквозь зубы и рванул лезвие дальше.       Следующей лопнула внутренняя яремная вена — крупный сосуд, лежащий глубже, в сосудисто-нервном пучке. Кровь из неё хлынула уже не потоком, а фонтаном. Сердце Виктории всё ещё билось — бешено, отчаянно, разгоняя кровь по артериям, и с каждым ударом жизнь выплёскивалась из неё на доски эшафота. Палач задыхался от усилий. Толстостенная, упругая сонная артерия лопнула с тихим, влажным треском, и кровь ударила в лицо палачу, заливая ему глаза, но он не остановился.       Гортанный нерв, проходящий вдоль трахеи, был перерезан, и голосовые связки Виктории, которые когда-то смеялись над его шутками и шептали «ты дурак, Мариус Блэк», издали последний звук — не крик, не стон, а булькающий хрип, похожий на всхлип. Трахея — хрящевое кольцо, что проводит воздух в лёгкие, — была вскрыта, и воздух смешался с кровью, образуя розовую пену на губах. Пищевод, лежащий позади трахеи, был задет по касательной, и содержимое желудка — кислота, желчь, остатки пищи — потекло в рану, смешиваясь с кровью и лимфой.       Лезвие достигло позвоночника. Шейные позвонки — семь костных сегментов, защищающих спинной мозг, — встретили сталь с глухим, отвратительным скрежетом. Палач налёг всем весом, проворачивая кинжал в суставной щели между четвёртым и пятым позвонком, разрывая межпозвонковый диск — хрящевую прокладку, амортизирующую движения головы. Хрустнула передняя продольная связка. Задняя продольная связка лопнула следом, как перетянутая струна.       Голова Виктории качнулась. Ещё мгновение она держалась на лоскуте кожи и мышц задней поверхности шеи — тонкой полоске плоти, что соединяла затылок со спиной. А потом и эта полоска разошлась.       Голова упала.       Она ударилась о доски эшафота с глухим, деревянным стуком и медленно покатилась, оставляя за собой тёмный, влажный след. Остановилась у самого края, свесившись наполовину, и замерла. Глаза её всё ещё были открыты. Губы, которые целовали Мариуса, были чуть приоткрыты, будто она хотела что-то сказать. Волосы, рыжие, спутанные, пропитались кровью и потемнели до бурого.       Тело, всё ещё стоявшее на коленях, рухнуло набок. Кровь продолжала течь — уже не фонтаном, а вялым, затухающим потоком, — растекаясь по доскам, пропитывая дерево, капая сквозь щели на снег внизу. Лужа росла, и в ней отражались звёзды.       — Вики! Вики! Нет! Нет! Нет!       Мариус рвался из рук Поллукса. Он кричал, и голос его срывался, и слёзы текли по лицу, и он не видел ничего, кроме этой головы на краю эшафота. Поллукс держал его изо всех сил, но он вырывался, царапался, бил локтями, как зверь, попавший в капкан.       — Пусти! Пусти меня! Она там! Она ещё… она… Вики! Вики!       Толпа в масках расступилась. Никто не смотрел на него. Никто не обернулся на крик. Палач, вытирая кинжал о рукав мантии, спустился с эшафота и скрылся среди фигур в чёрном. Факелы гасли один за другим. Эшафот пустел. И только голова Виктории, рыжая, окровавленная, всё ещё лежала на краю, глядя в небо невидящими глазами.       Мариус затих. Он обмяк в руках брата и медленно осел на снег. Он не плакал. Не кричал. Просто сидел на холодной земле и смотрел перед собой, и лицо его было пустым, как у человека, из которого вынули душу.       Поллукс стоял рядом, тяжело дыша, и не знал, что сказать. Да и что тут скажешь?       Младший всё ещё не верил. Ведь ещё сегодня утром — или когда это было? Вчера? Неделю назад? Месяц? Два месяца? Время потеряло смысл — она сидела у окна в своей гостиной и читала книгу, и прядь рыжих волос выбилась из причёски, и он заправил её ей за ухо. Она улыбнулась. Она улыбнулась ему — так, как улыбалась только ему, — и сказала что-то про погоду. Что-то про снег, который всё не кончается. И он ответил ей, и они…       — Они… — прошептал он, и голос его был чужим, незнакомым, как будто принадлежал другому человеку. — Они убили…       Он не мог произнести её имя. Имя застряло в горле, как кость. Он попытался сглотнуть, но горло пересохло, и вместо имени вырвался только хрип.       — Они убили мою Вики.       Шёпот перешёл в бормотание. Он повторял это снова и снова, раскачиваясь вперёд-назад, как ребёнок, который пытается утешить сам себя.       — Мою Вики… мою Вики… они убили её… они убили мою Вики… она ничего им не сделала… она просто хотела жить… она хотела жить, Поллукс… она хотела жить, а они… они…       Он поднял голову и посмотрел на брата. В его глазах стояла такая боль, что Поллукс невольно отшатнулся.       — Она даже не кричала, — прошептал Мариус, и в голосе его прозвучало что-то новое — не горе, а ужас, смешанный с благоговением, как у человека, который стал свидетелем чего-то, чего не должен был видеть. — Ты понимаешь, Поллукс?.. Она даже не кричала. Она просто стояла на коленях и смотрела. Она знала. Знала, что это конец. И она не кричала. Она смирилась. Она… она смирилась, потому что думала, что никто не придёт. Что я не приду.       Он замолчал. А потом его лицо исказилось — не плачем, нет, чем-то куда более страшным. Гневом. Чистым, незамутнённым, первобытным гневом, который поднимался из самой глубины его существа, как лава из жерла вулкана.       — Я убью их, — сказал он. Голос его больше не дрожал. — Я найду каждого. Всех, кто был в этих масках. Всех, кто стоял в этой толпе. Всех, кто отдавал приказы. Я убью их всех. Я вырежу весь род Эйвери до последнего младенца. Я сожгу их драгоценный мэнор. Я уничтожу их виноградники. Я сотру их имя с лица земли. Я…       — Замолчи! — Поллукс схватил его за плечи и встряхнул так сильно, что голова Мариуса мотнулась вперёд-назад. — Замолчи, дурак! Ты слышишь себя?! Ты говоришь о войне! О резне! Ты — сквиб, Мариус! У тебя нет палочки! У тебя нет магии! Что ты сделаешь? Камнями в них кидаться будешь?!       — Мне плевать! — выкрикнул Мариус, вырываясь. — Мне плевать, что я сквиб! Мне плевать, что у меня нет магии! Я найду способ! Я найду яд, или нож, или…       — Тебя убьют раньше, чем ты успеешь подойти к их дому ближе чем на милю! — рявкнул Поллукс. — Ты думаешь, Эйвери — это просто семья? Это — империя! У них связи в Министерстве, в Визенгамоте, в самых тёмных углах магического мира! Они столетиями строили свою власть, и ни один скандал не смог пошатнуть их, потому что у них есть то, чего нет у нас: они умеют заставлять людей молчать. Деньгами. Угрозами. Или…       Он осёкся. Ему не нужно было договаривать — они оба только что видели, чем ещё Эйвери заставляли людей молчать.       — Послушай меня, — Поллукс заговорил тише, но в его голосе звенела сталь. — Послушай внимательно, брат. То, что мы видели сегодня… этого не было. Понимаешь? Не бы-ло. Мы не были здесь. Мы не видели эшафот. Мы не видели толпу в масках. Мы не видели… — он запнулся, бросил короткий взгляд на эшафот и быстро отвёл глаза, — …её. Мы провели вечер дома: я читал газету, а ты был у себя. Мы никуда не выходили.       — Ты хочешь, чтобы я солгал?! — Мариус снова рванулся, но Поллукс держал крепко. — Ты хочешь, чтобы я сделал вид, что ничего не было?! Что её просто… просто не стало?! Что она исчезла, как та француженка, и никто не знает куда?! Ты хочешь, чтобы я стал соучастником?!       — Я хочу, чтобы ты остался жив! — прорычал Поллукс, и в его голосе прозвучало что-то, чего Мариус никогда раньше не слышал: страх. Не за себя — за него. — Ты — мой брат, идиот ты этакий! Мой младший брат! И я не позволю тебе сдохнуть из-за того, что ты не можешь держать язык за зубами! Пойми ты, дурак: против Эйвери у нас ничего нет! Мы — двое свидетелей, и оба — Блэки! Знаешь, что скажут в Визенгамоте? «Блэки сводят счёты с Эйвери, старые семейные распри, ничего нового». Нам никто не поверит! Никто! А даже если бы поверили… — он понизил голос почти до шёпота, — …ты правда думаешь, что Министерство пойдёт против Эйвери? После всего, что они знают? После всего, что они покрывают?       Мариус молчал. В его глазах всё ещё горел гнев, но теперь к нему примешивалось что-то ещё: понимание. Горькое, ядовитое понимание, от которого хотелось выть.       — Значит, — произнёс он медленно, и каждое слово падало, как камень в ледяную воду, — они убьют её, и ничего не будет. Вообще ничего. Они закопают её в саду, или сожгут, или скормят своим псам, а завтра за завтраком будут обсуждать урожай винограда. И никто никогда не узнает. И никто никогда не накажет их. И Вики… моя Вики… она просто исчезнет. Как будто её и не было.       Поллукс молчал. Ему нечего было ответить.       Мариус медленно поднялся со снега. Он больше не плакал. Он посмотрел на эшафот. Тело его Вики уже убрали — он не заметил когда, — и только тёмное пятно на досках напоминало о том, что здесь произошло. И голова. Голова всё ещё лежала на краю, и рыжие волосы трепал ночной ветер.       — Я не прощу, — сказал он. — Никогда. Ни через год, ни через десять, ни через сто. Я не прощу.       — Я и не прошу тебя прощать, — ответил Поллукс. — Я прошу тебя молчать ради себя и ради нашей семьи, которую ты, при всём своём гневе, не хочешь погубить. Мы — Блэки, Мариус. Мы — не Эйвери. Мы не убиваем своих, но мы и не бросаемся на мечи ради тех, кого уже не вернуть.       Мариус ничего не ответил. Он повернулся и пошёл прочь — медленно, как во сне, увязая в снегу, не оборачиваясь. Поллукс двинулся было за ним, но остановился. Он знал: сейчас брату нужно побыть одному. Или, вернее, не одному, а с той, кто осталась в его памяти. С той, чей смех он больше никогда не услышит. С той, чьи рыжие волосы он больше никогда не заправит ей за ухо.       Мариус шёл, не разбирая дороги. Снег падал на его плечи, на голову, на ресницы, таял и смешивался со слезами, которые он больше не пытался сдерживать. Он шёл, и перед его глазами стояла она. Не мёртвая — нет, он отказывался помнить её мёртвой. Живая. Смеющаяся. Говорящая на вымышленном языке. Танцующая с ним вальс. Целующая его на балконе. И этот образ был таким ярким, таким болезненно живым, что он споткнулся, упал на колени в снег и закричал.       Он кричал долго. Очень. Пока голос не сел, пока горло не начало саднить, пока крик не перешёл в хрип, а хрип — в беззвучное рыдание. А потом он лёг в снег и закрыл глаза. И ему было всё равно, замёрзнет он здесь или нет.       Потому что мир без Вики не имел смысла.       Потому что он не спас её.       Потому что… он опоздал.

***

      Комната Мариуса Блэка тонула в полумраке. Шторы были задёрнуты так плотно, что даже солнечный свет не мог просочиться внутрь. Воздух был спёртым, тяжёлым, пропитанным запахом застоявшегося пота, грязного белья и чего-то кислого — кажется, лекарств, которые Мариус отказывался принимать. Он лежал в постели скрючившись, как ребёнок, который пытается спрятаться от всего мира. Сколько прошло времени с той ночи? Неделя? Две? Три? Может, месяц? А может и больше. Он не знал. Он перестал считать дни, потому что они потеряли смысл. Время превратилось в бесконечную, серую, вязкую массу, которая текла сквозь него и никуда не уходила.       Дверь скрипнула. В щель просунулась голова служанки — молодой девушки, которую Мариус, кажется, видел раньше, но не помнил её имени. То ли Мэгги, то ли Бетти, то ли как-то ещё. Какая разница? Она вошла, держа в руках поднос, и тут же поморщилась, зажимая нос свободной рукой.       — Ох, мистер Блэк, — пробормотала она, ставя поднос на тумбочку у кровати. — Ну и запах у вас тут… Прямо как в склепе. Вы бы хоть окно открыли, честное слово.       Мариус не ответил. Он лежал, отвернувшись к стене, и разглядывал трещину в штукатурке — ту же самую, что разглядывал вчера, и позавчера, и неделю назад. Трещина напоминала ему ветку дерева. Или змею. Или линию на ладони Виктории Эйвери.       — Я принесла вам поесть, — сказала служанка, присаживаясь на край кровати. — Ваш отец попросил. Сказал, что вы должны хоть что-нибудь съесть. Вы уже которую неделю ничего толком не кушаете. Так и помереть недолго. Вы бы себя видели со стороны — кожа да кости, как скелет ходячий.       Мариус не шевельнулся. Служанка вздохнула, зачерпнула ложкой что-то с тарелки и поднесла к его губам.       — Ну же, мистер Блэк, откройте рот. Это просто куриный бульон, совсем жидкий. Даже жевать не надо.       — У вас губы как у неё, — произнёс Мариус хрипло.       Служанка замерла. Ложка с бульоном так и осталась висеть в воздухе.       — Простите, сэр?       — Губы, — повторил Мариус, не оборачиваясь. — Как у Виктории. Такие же… чуть припухшие. И уголки. Уголки у неё тоже были такие. Когда она улыбалась, они поднимались не сразу, а как-то… сначала левый, потом правый. Будто она не до конца была уверена, хочет улыбаться или нет.       Служанка понятия не имела, кто такая Виктория. Может, сестра? Может, кузина? Может, какая-то девушка, с которой у молодого господина что-то было? Она не спрашивала. Зачем спрашивать, если всё равно не ответит?       — Ну, раз губы как у неё… — сказала она наконец, стараясь, чтобы голос звучал бодро, — тогда вы должны ради неё покушать. Думаете, ей бы понравилось, что вы тут с голоду помираете?       Мариус долго молчал. Потом, медленно, с трудом, повернул голову и посмотрел на служанку.       — Она бы сказала, что я дурак… — произнёс он тихо. — Что я никогда не умел о себе заботиться. И что мне нужно поесть, выпить воды и перестать валяться в постели, как брошенный пёс.       — Вот видите! — служанка обрадовалась, что он вообще заговорил. — Умная, видать, девушка была. Так давайте, откройте рот.       Мариус открыл. Бульон был безвкусным — или, может, это у него во рту всё онемело, — но он проглотил его. Потом ещё ложку. И ещё. Когда тарелка опустела, служанка облегчённо выдохнула и принялась рыться в карманах своего передника.       — А теперь надо бы вас напоить, — сказала она. — Сейчас, у меня где-то был пузырёк… мистер Блэк-старший сказал, что это помогает вам спать и аппетит улучшает. Надо бы добавить в воду, как обычно…       Она рылась в одном кармане, в другом, потом в третьем — всё тщетно. Лицо её вытянулось и побледнело. Она нервно оглянулась на дверь, будто ожидая, что кто-то войдёт и отчитает её за пропажу, и забормотала себе под нос:       — Да куда ж он подевался-то… только что был… ох ты ж Мерлин великий, неужели потеряла? Вот ведь беда-то… Ну ничего, ничего, — она схватила стакан с водой, — вы всё равно попейте просто воду, это тоже полезно.       Мариус выпил воду. Он заметил её страх, заметил, как дрожали её руки, но ему было всё равно. Какая разница, чем его поят? Ядом — так ядом. Лекарством — так лекарством. Морфием — так морфием. Какая разница? Вики нет. А без неё и смысла тоже.       Служанка ушла, пятясь и кланяясь, и в комнате снова стало тихо.       Но ненадолго.       Дверь скрипнула снова — на этот раз тише, осторожнее, как будто кто-то боялся потревожить его. Маленькая фигурка проскользнула внутрь и остановилась у порога.       Доркя.       Ей было уже десять лет. Или одиннадцать?.. Мариус не помнил. Он помнил её совсем крошкой, которая вцеплялась ему в волосы, когда он катал её на плечах. Теперь она вытянулась, и косички у неё стали длиннее, и лицо — серьёзнее. Но глаза остались теми же: серые, как у всех Блэков, но без холода. Она смотрела на брата с тревогой, которую плохо умела скрывать.       — Можно я посижу с тобой? — спросила она тихо.       — Сиди, — ответил Мариус, не поворачиваясь.       Дорея прошлёпала босыми ногами по холодному полу и забралась на кровать, поджав под себя коленки. Она сидела молча, не зная, что сказать. Взрослые всегда находили какие-то слова — пустые, ненужные слова про «всё будет хорошо» и «время лечит». Дорея была ещё ребёнком и не умела так врать.       — Я видела, как Марта выходила из твоей комнаты, — сказала она наконец. — Она искала какой-то флакон в переднике.       Мариус не ответил.       — Я украла его, — сказала Дорея.       Мариус медленно повернул голову. Дорея сидела, опустив глаза в пол, и теребила край своего платья.       — Что ты сделала? — спросил он хрипло.       — Флакон, — повторила она. — Который Марта тебе в воду добавляла… Я украла его. Ещё неделю назад, потому что я видела, что тебе от него становится хуже. Ты спишь целыми днями, а когда просыпаешься, то даже меня не узнаёшь. Я хотела отдать его маме, чтобы она проверила, что там, но побоялась. Она бы спросила, откуда он у меня. А я не хочу, чтобы у тебя были неприятности.       Она замолчала и сглотнула.       — Это морфий, — продолжала она, и её голос дрогнул. — Или что-то вроде того… Я не знаю точно. Я слышала, как Марта говорила с кем-то на кухне. Она говорила, что мистер Блэк-старший велел добавлять тебе в воду капли, чтобы ты больше спал и меньше… меньше…       — Меньше бредил? — подсказал Мариус.       Дорея кивнула.       Мариус отвернулся обратно к стене. Он не был удивлён. Он давно подозревал, что его чем-то пичкают: сны были слишком тяжёлыми, пробуждения — слишком мутными. Но ему было всё равно. Морфий — так морфий. Яд — так яд. Какая разница?       — Мариус, — Дорея тронула его за плечо, — папа просил, чтобы ты спустился к ужину. Все уже собрались. Поллукс, Кассиопея, мама. Даже тётя Белвина приехала. Все хотят тебя видеть. Они говорят, что ты болеешь, но я-то знаю, что это не болезнь. Ты просто… просто очень грустишь.       — Я не могу, — сказал Мариус. — Я не могу спуститься. И покатать тебя на спине я тоже не могу. Прости.       — Я не за этим пришла, — Дорея нахмурилась. — Я уже взрослая для того, чтобы кататься на спине. Я просто хочу, чтобы ты был рядом. Чтобы ты был… собой. Прежним. Таким, каким ты был раньше.       Мариус медленно повернулся к сестре. В его чёрных, чуть косящих глазах стояла пустота. Не печаль, не гнев, не боль — пустота. Так бывает, когда человек выплакал все слёзы, выкричал все слова, и внутри ничего не осталось.       — Прежнего Мариуса больше нет, Дорея, — сказал он. — Он умер там, в саду, вместе с…       Он осёкся. Имя застряло в горле, как заноза, которую не вытащить. Дорея не спрашивала — она знала, о ком он. О той красивой леди с рыжими волосами, которая давным-давно представилась его «подругой». Ей сказали, что от болезни. Что-то с лёгкими. Быстро и безболезненно. Дорея поверила — а что ещё ей оставалось?       — Мне нет смысла жить, — продолжил Мариус, глядя в потолок. — Без госпожи моего сердца. Без неё. Понимаешь? Нет смысла.       — Но ты нужен мне, — тихо сказала Дорея. — Ты нужен мне, Мариус. Я знаю, что это не одно и то же. Я знаю, что я — просто маленькая девочка, а она была… она была всем. Но я люблю тебя. Очень сильно. И я не хочу, чтобы ты умирал.       Она легла рядом с ним, прижалась щекой к его плечу, как в детстве, когда он читал ей сказки перед сном, и стала гладить его по спине.       — Даже Кассиопея больше не такая злая, — добавила она. — Она вчера спрашивала, как ты. Я случайно слышала. Она сказала маме: «Может, позвать целителя? Может, ему нужно что-то особенное?» А мама сказала: «Ему нужно время». Они все хотят, чтобы ты поправился, Мариус. Даже Касси.       Мариус ничего не ответил. Он лежал, глядя в стену, и чувствовал, как маленькая рука сестры гладит его по плечу. Ему хотелось заплакать, но слёз не было. Ему хотелось что-то сказать, но слов не было. Ему хотелось умереть, но и на это не было сил.       Дорея ещё долго сидела рядом, гладила его по плечу и молчала. Она не знала, что ещё можно сделать. Она была маленькой, но уже понимала: есть раны, которые не заживают от поцелуев и добрых слов. Есть потери, которые не восполнить. Но она всё равно сидела, просто чтобы он не был один.       Когда она ушла, в комнате снова стало тихо. За окном стемнело. Мариус лежал, глядя в потолок, и слушал, как за стеной тикают часы. Тик-так. Тик-так. Раньше этот звук успокаивал его. Теперь — раздражал.

***

      Ночь опустилась на Блэк-мэнор, тяжёлая и беззвёздная. Мариус не спал. Он уже и не помнил, когда спал по-настоящему, а не проваливался в это мутное, беспокойное забытьё, из которого его выдёргивали голоса и шаги. Он лежал, глядя в окно, где за грязным стеклом чернело небо. Луны не было. Звёзд не было. Ничего не было.       И вдруг — стук.       Тихий, осторожный, как будто кто-то поскрёбся в стекло. Мариус вздрогнул и повернул голову. Стук повторился — на этот раз громче, настойчивее. Он приподнялся на локтях, вглядываясь в темноту.       За окном стояла она. Виктория. В том самом тёмно-синем платье, в котором он видел её в последний раз. Рыжие волосы — длинные, спутанные, — трепал ветер, хотя ветра снаружи не было. Лицо её было бледным, почти белым, но глаза смотрели на него, и в них стояла такая тоска, такая мольба, что сердце его сжалось.       — Мариус… — прошептала она. Голос её доносился сквозь стекло, приглушённый, но отчётливый. — Мариус, это я. Это Виктория. Я пришла домой. Прошу тебя, открой… мне очень холодно. Очень-очень холодно. Там, снаружи, так холодно… Открой, пожалуйста. Пусти меня.       Он замер. Сердце его колотилось где-то в горле, заглушая все прочие звуки. Он не дышал. Не моргал. Он смотрел на неё — на свою Вики, которая стояла за окном, босая, дрожащая, и стучала в стекло, и умоляла открыть.       — Мариус… — снова позвала она. — Я знаю, ты слышишь меня. Почему ты не открываешь? Ты же обещал. Ты обещал, что всегда будешь рядом. Ты говорил: «Я могу быть здесь. С тобой». Ты помнишь? На балконе. Тогда шёл снег, и Дорея спала у тебя на коленях. Ты помнишь?       Он помнил. Он помнил каждое слово, каждый жест, каждое прикосновение. Он помнил запах её волос. Помнил её пальцы, прохладные, но нежные. Помнил, как она говорила на вымышленном языке и смеялась над его растерянностью.       — Вики… — прошептал он.       — Да, это я! — она улыбнулась, и улыбка её была прежней — чуть неровной, с приподнятым левым уголком губ. — Я пришла домой, Мариус. Впусти меня. Мне так холодно. У меня ноги замёрзли, и руки… — она подняла руки и прижала ладони к стеклу, и он увидел, что они багровые, распухшие, с разбитыми костяшками. Руки, которыми она отбивалась от Ируса. — Пожалуйста… Ты же не бросишь меня? Не оставишь меня там, снаружи?       Мариус рванулся к окну, но его тело, ослабевшее от недель неподвижности, не слушалось. Он попытался встать — ноги не держали. Рухнул обратно на кровать, тяжело дыша, и попытался снова. Ноги тряслись, как у новорождённого жеребёнка, а голова кружилась, и всё плыло перед глазами. В отчаянии он огляделся, схватил с тумбочки единственное, что попалось под руку — старый деревянный гребень с отломанным зубцом, — и швырнул в окно. Он ударился о стекло и упал на пол, не оставив ни трещины. Окно не разбилось.       — Вики! — он попытался закричать, но из горла вышел только хрип. — Я не могу открыть! Я не могу! Подожди! Подожди, я сейчас! Я позову кого-нибудь! Я…       — Ты не можешь, — сказала она, и голос её стал печальным. — Я знаю. Ты не можешь, потому что меня там нет. Ты знаешь это. Ты всегда был умным, Мариус. Ты знаешь, что я — это не я.       Она смотрела на него сквозь стекло, и её глаза были полны слёз, которые не текли по щекам.       — Я — это твоя голова, Мариус. Твоё больное, измученное сердце. Твоя тоска. Я — это всё, что ты не смог, и всё, что ты потерял. Я не призрак, а хуже. Я — это ты.       Он смотрел на неё и понимал. Понимал, что она права — всегда была права, во всём. Понимал, что это не она, а лишь иллюзия, порождённая его воспалённым сознанием, его морфиевыми снами и его бесконечной, невыносимой болью. И от этого было ещё страшнее. Потому что даже теперь — даже здесь, в бреду, — он не мог до неё дотянуться.       — Прости меня… — прошептал он. — Прости меня, Вики. Я не успел. Я опоздал. Я должен был прийти раньше. Я должен был спасти тебя. Я…       — Тс-с-с, — она прижала палец к губам. — Не надо. Ты пришёл. Ты стоял там, в саду, и я видела тебя. Я видела тебя, Мариус. В самый последний миг. Ты кричал моё имя. Ты пришёл за мной. Этого достаточно. Этого больше, чем я заслуживаю.       Она улыбнулась — той самой улыбкой, которую он так любил, — и отняла ладони от стекла. По стеклу расползлись тёмные пятна — может быть, кровь, может быть, грязь, может быть, просто игра теней.       — Прощай, Мариус, — сказала она. — И не спеши за мной. У тебя ещё есть время. У тебя есть Дорея. У тебя есть Поллукс. У тебя есть жизнь — пусть плохая, пусть пустая, но жизнь. А я… я подожду. Я никуда не тороплюсь.       — Вики! — он снова рванулся к окну, но не смог. — Не уходи! Пожалуйста! Ещё хоть минуту! Ещё хоть…       Но за окном уже никого не было.       Мариус упал обратно на подушки. Он дышал тяжело, прерывисто, но глаза его впервые за долгое время были ясными. Он знал, что это была иллюзия. Знал, что на самом деле никто не стучал в его окно. Но он также знал — с той особенной, горькой ясностью, какая приходит только на самом дне отчаяния, — что когда-нибудь они встретятся снова. Не сейчас. Не скоро. Но однажды. А до тех пор… до тех пор надо было просто жить. Просто дышать. Просто помнить.

***

      Ветер трепал ветви старого тиса, под которым расположилось фамильное кладбище Блэков. Могилы здесь были старые, многие — замшелые, с полустёртыми именами, но та, у которой стояла Дорея, была свежей. Венок из белых лилий, положенный кем-то из родственников, чуть покосился. На камне было выбито: «Мариус Сигнус Блэк. 1910–1931».       Дорея смотрела на камень и молчала. В свои шестнадцать она уже научилась держать спину прямо и прятать слёзы — этому искусству в семье Блэк обучали раньше, чем чтению. Но сейчас ей не нужно было прятать. Рядом стоял только Карлус Поттер, её лучший друг, который знал её достаточно хорошо, чтобы не требовать разговоров. Он просто стоял рядом — высокий, с вечно растрёпанными тёмными волосами и серьёзным выражением лица, которое так редко появлялось на его обычно смешливой физиономии.       — От чего он умер? — спросил Карлус тихо, когда молчание затянулось.       Дорея не обернулась.       — Фактически? — произнесла она, и голос её прозвучал глухо. — Сгнил в собственной постели когда я училась на первом курсе. Он перестал есть, вставать и вовсе разговаривать. Целители говорили — истощение, но я-то знаю, что это чушь.       Она замолчала. Ветер шевелил лилии на венке — один лепесток оторвался и полетел куда-то в поле.       — Он умер от разбитого сердца, — сказала Дорея. — Вот и всё.
Примечания: