«У святых от гнева темнеют лица: как посмел ты, грешник, сюда явиться?!»
— Да кем ты себя возомнил? — схмурив брови, просипел он, великаньими шагами вернувшись за забор. — Нахалище несусветное. Зачем-то даже калитку запер на хилый и ржавый гвоздь, погнутый в крючок. Подхватил сумку с кофром от гитары и, отринув легкую страсть по новоявленному соседу, выковырял из щели в деревянном полу наушник второй, уроненный. Пихнул тот в карман, и вот уже в два голоса жужжала песня:«Ночь уходит в небо кадильным дымом, ангелы от Бога несут ответ…»
Домик дохнул теплом с запахом пыли, старого тряпья и чего-то щемяще-родного. Может, ароматом полевых трав, повисших гирляндой на перекладине. Может, дешевым порошком от простыней или пылью от засаленных полов. Всё здесь было как в детстве: на кухне всё те же ажурные занавески, аляпистая клеёнка на столе — уже новая. А старая, это он сердцем чуял, теперь доживает свой век на столе другом, в саду под грецким орехом. Те же ящики и плита с пожелтевшим от времени стеклом на духовке. Та же ваза на подоконнике, и даже зелёный пластиковый солдатик, забытый им, пылился между стёклами.«Разум вопрошает неумолимо: Может, никакого там Бога нет?»
Взяв ноту повыше, вещала Канцлер Ги, и вторила ей лишь застрявшая невесть в каком углу муха. За кухней шёл просторный зал с тремя дверями: левая — спальня, бабушкина, прямо — это ему Лизка рассказывала, на что они деньгами скидывались в канун прошлого дня рождения бабы Лиды, — ванная комната. А справа, с выходящими на улицу окнами, уже была комната для гостей. Мишка удивился, толкнув дверь и шагнув за порог. Отступил, толкнул уже дверь в спальню — нет, не ошибся. В гостевой пара одинаковых столов и табуретов, забытые Лизкины куклы устроились на подоконнике рядом с его солдатиками. Только кровать почему-то одна, детская — его, а сестры куда-то пропала. Деревянная, с яблоком на изголовье, такие, кажется, у него и в саду были. Стало быть, не ждала баба Лида никаких других гостей, кроме внука. Мишка прочистил горло — пыль, — оправдывал он подступившую грусть. В другой комнате кроватей уже две: старые, железные, скрипучие, с пружинистой сеткой вместо новомодных матрасов. Он и не сосчитает, сколько раз их чинили, пока они с Лизкой без присмотра и вразумительной затрещины от деда по ним прыгали. И подушки всё так же торчат лодочкой, даже гобелен этот, уродливый, с оленями всё ещё висит.«Ангелы ответы нести устали, в тишине ночной их шаги слышны».
И так Мишке вдруг стало и тепло, и грустно — тоска, одним словом. Он улыбнулся, упал лицом в дедушкину кровать, едва не выколов себе глаз наволочкой, вдохнул поглубже: вот оно, лето, и детство, и забытая беззаботность. Мишка рассмеялся, скинул конверсы и забрался уже основательно. А в голове мелькнуло: сейчас мне влетит, сейчас она войдёт и скажет: — Ах ты дурень! — выпалил он ворчливо. — Куда ты с грязными ногами-то полез! А ну брысь мыться! Перед глазами вспыхнуло ещё свежее воспоминание. Безбожно красивое личико с большущими серыми глазами и распахнутыми ресницами, личико, на которое он засматривался непроходящим влюблённым и чуть дурным взглядом, исказилось злобой. Пухлые, ещё вечером зацелованные до красноты губы дёрнулись брезгливым спазмом. Вздумалось же Владику затеять свой гамбит, аккурат когда он на работу проспал! — Давай вечером… — нехотя буркнул Мишка, выхлебав остатки вчерашнего кофе в пару жадных глотков, рванул из кухни. — Ты собираешься? — поторопил он, одной рукой затягивая галстук, второй пытаясь поймать ногу во вчерашний носок. — Ты уже месяц это повторяешь! Попугай долбаный… — психовал тот, с головой кутаясь в мягкое одеяло и явно не планируя куда-то там собираться. — То вечером, то завтра, то устал! Сколько можно? Мишка вынырнул из ванной комнаты, скорчил самую серьёзную мину, постучал пальцами по несуществующим часам на запястье и вскинул бровь. Говорить ему и правда не хотелось, ни вечером, ни завтра… Никогда! По первой поре он, конечно, надеялся, что блажь эта Владика отпустит, как и все предыдущие, но чем дольше он пускал её на самотёк, тем острее делался его язык. Подумать только! Попугаем обзывается! — Если не встанешь сейчас, то на метро поедешь, — безапелляционно заявил Мишка, сурово сложив руки на груди и упёршись плечом в дверной косяк. И тот, к его мимолётному облегчению, и правда встал. Встал, быстро втиснул голый, исчерченный свежими алыми полосами зад в трусы, тощие и холёные ноги в джинсы, натянул помятую футболку на искусанный торс и, зачесав пальцами чёлку, глянул на него испытующе. А Мишка вдруг залюбовался, вдохнул поглубже ещё витающий в тёплом и чуть спёртом воздухе запах смазки, его дезодоранта и лёгкого пота, распахнул примирительно объятия. И, видимо, очень зря. Владик взбесился пуще прежнего, отпихнул его руку, протиснулся в узкую прихожую и, быстро сунув ноги в кроссовки, фыркнул, перед тем как с треском и скрежетом громыхнуть дверью: — Какой же ты твердолобый эгоист… В ушах гулко зазвенело, то ли от слов, то ли от споро удаляющихся шагов по лестничной площадке. «С первой ссорой!» — поздравил себя Мишка, вдохнул поглубже, до успокоительной рези за грудиной, тихо-тихо выдохнул носом и, дождавшись знакомого пиликанья уезжающего лифта, схватил со стола телефон, побежал втискивать ноги в туфли. — Да уж, ба, — уставившись помутневшим взглядом в белёный потолок с жёлтым пятном точно над головой, выдохнул он. — Вот я дурень… Лёгкую и чуть грустную негу оборвало унылое пиликание телефона. Мишка нехотя поднялся, добрался до кухни, прислушался, вспоминая, где тот мог быть, присел возле сумки, звонко хрустнув коленями. Экран вспыхнул почти ослепительно, а Мишка только теперь заметил, что за окном потемнело. Задремал, что ли? Впрочем, подумать ему не дали. Куча сообщений отдельными блоками пронеслась перед глазами: некий «Юрка» напрашивался в гости. Ответив, что он сменил место обитания на неопределённый срок, и уточнив на всякий случай, что же это за место такое, Мишка уже хотел было убрать телефон, да не успел. Была у Юрки суперспособность — отвечал он моментально. Сейчас: Дача? Отлично! Выходные же скоро! Давай у тебя на даче и зависнем! Как в старые добрые! Давай! Соглашайся) Припомнив, как Юрка любил, что называется, спамить, он согласился, не желая терпеть расстрел по одному слову в сообщении. Мишка проигнорировал пару гневных фразочек от сестры: «С мамой так нельзя» — и поплёлся распахивать шкафчики, выискивая кофе. — С мамой так нельзя, с папой так нельзя, зато со мной — пожалуйста. Ушат говна на меня вылить — так это вам за счастье… — недовольно бурчал он, сунув нос в пустой чайник. Желудок заныл от голода, а скромные закрома бабы Лиды не радовали ничем, кроме жалкого подобия кофе в фиолетовой пачке с какими-то уродливыми цветочками. Повертел его Мишка в руках и так и эдак, раскрыл, принюхался и, скривившись от щекотки в носу, выдал: — Положи в аптечку, никто разницы и не поймёт, — фыркнул он, водрузив на плиту чайник, и продолжил рыться в шкафчиках. — А может, и не плохо, что приедет, хоть еды привезет. А если на машине приедет, то будет вообще хорошо! — подбадривал себя Мишка всё более отчаянно. Баба Лида будто готовилась к своему инсульту: всё хоть мало-мальски вкусное или хотя бы съедобное напрочь отсутствовало. Невзрачная жёлтая пачка открытого печенья с дохлой мухой внутри да пара пакетиков овсяной каши с клубникой — вот и все запасы. Он потоптался у плиты, оценивая, достаточно ли голоден, чтобы побороть брезгливость, и покосился на печенье. — Недостаточно, — буркнул он осудительно и тут же просветлел лицом и взглядом. В самом деле, он же у бабы Лиды дома! Тут же целый огород! Наверняка что-нибудь да созрело. Он обошёл плиту и вынырнул на второе крыльцо, выходящее в сад, и снова сник. Мишка помнил его совсем другим: высоченный орех посреди двора, дорожки из битых кирпичей и валунов — он ведь сам их таскал сюда с реки в детстве! По левую руку, вдоль соседского забора, росли арбузы. Помнил, те только росли, но никогда не зрели — холодно. За ними тыквы, а за тыквами огурцы. А там, у самой границы участка, в ряд стояли молоденькие сливы, груши и вишни. Ох как же баба Лида гордилась своими деревьями, особенно вишней — она была какая-то необычная, карликовая, ветвистая, и вишенки у нее были пушистые, вкусные. А соку с них текло… Мишка сглотнул собравшуюся во рту слюну и улыбнулся. Он только и успевал получать затрещины за перепачканные футболки. Всё лето они, не успевая просыхать, висели на верёвке от крыльца до ореха ровным строем. Мишка глядел на задний двор в сумерках и грустнел всё сильнее: то тут, то там лезли косые, принесённые в семенах ветром сорняки. Вишня спилена, груша и слива высохли, а всё вокруг поросло травой. Только орех ещё жил, шелестел изъеденной, местами рыжей листвой свою грустную колыбельную. За перилами крыльца, там, где раньше дед любил прятаться от бабы Лиды на лавке, покуривая трубку с самым важным видом бывалого моряка, теперь окучилась пара рядов с картошкой, завязывались огурцы и единственный куст с помидорами. Он раздражённо стиснул зубы и вернулся на кухню, заслышав свист чайника. Значит, печенье. Если раньше Мишку одолевала какая-то тёплая грусть, тоска по детству и тем, кого рядом с ним больше нет, то теперь осталась лишь голодная злость. Он вышел на крыльцо с полной эмалированной кружкой цикория, в какой баба Лида кипятила им в детстве молоко на кашу, с печеньем наперевес и уселся в кресло-качалку. Заедая реальность черствым, явно дешевым и совершенно безвкусным тестом, в полной темноте он заметил соседа. Крыльцо у него было высокое, и если с земли ещё можно было рассчитывать на кое-какую приватность для коротышек пониже метра с кепкой, то отсюда он почти царь горы. Саша возился в небольшом аккуратном огороде: гонял от себя кур и гусей, отмахивался от комаров, курил и подпинывал мыском галоши шланг из одной лунки в другую. Мишка его бы и не заметил, если бы не красное пятнышко в опустившихся сумерках. Он быстро выхлебал остатки цикория, поперхнулся поднятой мутью со дна кружки, перевалился через шаткую оградку крыльца и смачно плюнул куда-то в кусты дохлой малины. Не замеченный соседом, Мишка споро шагнул на кухню, стряхивая с пальцев остатки печенья, выхватил из кофра гитару, брякнул разок, второй, прислушался, наладил пару струн. Замер в слепом прищуре, оглядывая пальцы — все в пыли и противно скрипят. Лампочка на кухне была всего одна, и та на столе — не лампочка даже, а так, светильник. Но даже в этом тёплом и по-своему уютном полумраке он разглядел, каким слоем пыли покрылась его гитара. Он не играл уже пару лет, зато грозиться и бахвалиться перед студентами ему было не лень. — Вы у меня попляшете, — говорил Михаил Андреевич, поправляя галстук с нарочито гусарским видом, стащив с одного из любопытствующих носов очки и водрузив те на нос уже свой. Глядел на посмеивающуюся кучку студентов над дужками, играл бровями и повторял: — Попляшете, говорю вам. Вот притараканю свою гитару! Будете знать, как худрука доводить! Да если бы вы слышали, ка-а-ак я бренчу… — подмигивал он заговорщицки редким в их компании девчонкам. — Я как Гамельнский дудочник! Как Орфей и Садко в одном флаконе, чтоб вы знали! С ума сойдёте! Ни разу так и не «притараканил» гитары, сколько бы его ни просили, Мишка только грозился.