***
Пахло в помещении неприятно. Медикаментами, белизной и хлопком от медицинских халатов, явно повидавших виды, местами на них виднелись странные пятна, фиг разбери от чего. Было холодно, хотя тут, конечно, надо винить мерзкую криокамеру, из которой его доставали как новую куклу. Открывать глаза не хотелось от слова совсем, не хотелось и видеть лица лабораторных крыс, которых врачам назвать не поворачивается язык. Каждый раз они смотрели на него с диким восторгом, чуть ли не писая кипятком, и с животрепещущим ужасом отскакивали, ещё не определившись, в какую сторону идёт перегруз. Боялись и вправду до дрожи в коленях, вот и таскали с собой минимум трёх дебилов с автоматом в руках. Будто им это поможет в случае чего… Они что-то вкалывают под кожу, без предупреждения отпускают железные захваты, пищать о «Надо привести Актив в стабильное состояние», «Актив должен выровнять температуру тела, нужно отвести его в душевые» и прочее, что он уже не хотел разбирать и слышать. Достаточно с него. Мир плыл, растекался свинцовыми волнами. Холод был не снаружи, а внутри, пропитав каждую кость, каждую клетку до самого нутра. И сквозь этот ледяной туман, сквозь океан собственного забытья, он ощутил иное. Рядом появляется кто-то ещё. Не звук, не образ — чистое ощущение. Теплый и маленький. Живой, дышащий островок в леденящем океане его беспамятства. Но вполне себе сильный, чтобы выдержать навалившегося на него Зимнего. Потом пришло обоняние. Этот кто-то пах чем-то знакомым, под слоем запаха земли и крови что-то было невероятно родное. Что-то тёплое, сладковатое, как пчелиный воск, или как сушёные травы, забытые в книге. И это заставило его наконец-то открыть глаза. Мир был затуманенным, плывущим. Он знал этого человека. Зимний знал эти кудри, мягкие, сбившиеся в беспорядке. Видел их тысячу раз при свете иного солнца. Он знал эти тонкие, изящные пальцы, которые сейчас с такой железной, почти стальной хваткой держали его, пальцы, способные и на нежность, и на невероятную стойкость. И глаза… Глубокие, смотрящие прямо в душу, полные непонятной ему сейчас жалости, боли и какой-то непоколебимой решимости. И самое странное — он знал её. Не головой, копошась в израненной памяти, а кожей, нутром, спинным мозгом. Он был уверен, что она — безопасна. Вокруг неё сама атмосфера менялась, становилась плотнее и тише, словно образуя защитный кокон, отгораживающий их от остального мира. Не угроза, и даже наоборот… пристанище. Даже не то чтобы знал, а чувствовал где-то глубоко под кожей, на уровне сердца. Если таковое у него имелось. Боль бьёт молотом по вискам, когда он отчаянно старается вспомнить имя, время… может, место…. копошась в собственных мозгах, как крот, но его быстро накрывает головокружение. После крио это нормально. Протокол. Логика пыталась ухватиться за этот факт, как за спасительную соломинку. Проходил множество раз, однако он почти не чувствовал собственные ноги и задавался вопросом, как она его удерживает? — Пойдем, надо отогреть тебя, — говорит ласковый и спокойный голос, усмиряя и успокаивая. Он звучал как единственная, неоспоримая правда в мире, полном лжи. Он усмирял внутреннюю бурю, успокаивал взбудораженный инстинктами разум. Она ведёт его куда-то, и он узнает знакомые коридоры, пугающие своей стерильной безжизненностью, холодный, режущий глаз свет люминесцентных ламп. И запах… запах старой пыли, озонованного металла и антисептика. Этот запах был его жизнью. И его. Идущего рядом, расслабленного и спокойного, лишь стук тяжёлых сапогов бьётся об стены, возвращаясь обратно. Этот ритм был знакомым, как бой его собственного сердца — такого же металлического и неумолимого. Зимний знает и его. Точно знает. Ощущения правда другие. Не тепло и безопасность, а что-то смутное и какое-то острое, пряное, как запах озона после выстрела, и как будто злое. Словно тело помнило куда больше разума, заставляя всматриваться в слегка смуглое лицо, покрытое, наверное, недельной щетиной, ища в нём зацепки — шрам, морщину, холодную усмешку, но находя лишь каменную, непробиваемую уверенность. Особенно когда он поддался ближе, влезая в пространство, влезая в хрупкий кокон, который создала девушка. Зимнего аж будто пробило током от ощущения крепкой ладони где-то на собственном бедре, пока мужчина, распределяя вес с маленькой птички рядом, тянул его на себя, и в этом движении была привычная, отработанная сила, против которой его собственное тело не спорило, подчиняясь на мышечном уровне. Птички. Почему птички? Слово вертелось в голове, натыкаясь на острые осколки памяти, не находя ответа.Оно было таким же хрупким и невесомым, как и она. И таким же беззащитным. Блядь. Однажды он сломает эту машину, которой они обнуляют его. Разберет на мельчайшие детали и воткнет их прямиком… В кого-то. В кого-то, кто в голове Зимнего вспыхивает словом «Пирс». Имя жгло изнутри, как клеймо, обещая месть, которая стала единственной постоянной в его жизни. Резкий, пронзительный свист пара нарушил ход мыслей. Уже в душе, находясь под еле-еле тёплыми каплями, которые ни хрена не грели, но приходилось довольствоваться чем есть, резкий перепад температуры даже ему мог стоить инфаркта, он немного пришел в себя. Она, напротив, казалась единственным якорем в этом клубящемся хаосе. Вся вымокшая, с каплями воды, сверкающими в её волосах, как крошечные алмазы, она мягко и терпеливо разминала его замёрзшие, одеревеневшие пальцы, согревая их своим дыханием и теплом своих ладоней. В её прикосновениях не было ни страха, ни отвращения — лишь тихая, непоколебимая настойчивость. И в этом гуле воды под шипение пара, глядя на её опущенные ресницы и сосредоточенное лицо, он вспомнил. Вспомнил не факт из досье, а ощущение. Вспомнил её имя. Или то, что теперь было её именем. — Алет, — шепчет Зимний, больше крестя, чем разговаривая. Парень почти не отрывает от нее глаз, словно весь его мир на ней и сошёлся, пока он уже осознанно разглядывал ее, абсолютно игнорируя воду, что щипала ему глаза. Пазл сошёлся. И да. Весь его мир был прямо перед ним. — Вспомнил? — Алет имела чуть вытянутое лицо, бледную кожу, на удивление имеющую почти здоровый румянец, высокие скулы и не слишком маленькие, но и не совсем пухлые, яркие губы. Которые сейчас растянулись в улыбке. — Ты всегда вспоминаешь меня очень быстро. Он тянется к вьющимся светлым кудрям, которые местами слиплись от чего-то, проводит по ним кончиками пальцев, настолько аккуратно, насколько может. От волос пахло кровью. Порохом. Заданием. — Они размораживали тебя. — Снова кряхтит Зимний, пытаясь увидеть «улики» ее плохого состояния. Без него. Мысль была острой занозой, вонзившейся в мозг. Зачем? Хороший вопрос. — Ты в порядке? Глупо было спрашивать. Воздух в Гидре был пропитан страхом и болью, он въедался в стены, в кожу, в лёгкие. Они последние, кто тут будет в порядке. Но ему важно. Физически необходимо было спросить, выдавить из себя эту частицу чего-то человеческого, что ещё оставалось в нём. — Да. Суткам ранее. И да, всё хорошо. А теперь вспоминай дальше. — Голос ее такой же, не изменился даже на тон, оставаясь удивительно ровным посреди шипящего пара и давящей атмосферы бункера. Мягкий, успокаивающий и ведущий куда-то по сознанию, в неизвестном, но точно верном направлении. Вода становится теплее. Солдат даже не вздрагивает, ощущая чужие пальцы в своих волосах. Не было ни капли сомнения и ни напряжения, тонкие пальцы разминали с трепетом и любовью, такой чистой и нежной, что шло в разрез с тем, что окружает его. И он вспоминает. Как делал это сто раз назад. Тысячи раз назад. Воспоминания мелькают быстрыми картинами, сначала пожелтевшими и потрескавшимися от времени, как старые фотографии на дне заброшенного сундука, а дальше — всё чётче и ярче, обретая форму, цвет и звук. Прошибая его с ног до головы осознанием своего положения и тем, что Алет замерла, помогая ему выискивать всё, что так усердно научила прятать. Теперь он точно вспомнил свою птичку, медленно моргающую, как большая сова. И ему так хочется произнести ее имя вслух. То далёкое, всеми забытое, но хранившееся глубоко в его сознании, за семью замками. Гидре не нужно знать об этом, они и не узнают никогда о том, что его маленькая птичка бережно хранит осколки его души, каждый раз пряча их от щупалец, что тянутся к ним. Пусть он не помнит всё подряд, не может восстановить хронологию лет, но и этого — её доверчивого взгляда, тепла её кожи под его пальцами было вполне достаточно, чтобы снова почувствовать себя живым. Чтобы захотеть бороться. Солдат тянет к ней живую руку — не инструмент убийства, а часть самого себя, запускает в запутавшиеся волосы пятерню и тянет к себе сильно, но без грубости, с той нежностью, на которую только способен. На что Алет послушно поддается вперёд, уткнувшись своим лбом в его. На долю секунды остаётся лишь она, ее горячее дыхание и мягкие губы в сантиметре от его. В воздухе повисает напряжённая, сладкая тишина, заряженная тысячей невысказанных слов и памятью о всех поцелуях, украденных у судьбы. И всё это, Зимний до дрожи боялся потерять. Он ведь не должен бояться. Сомневаться. Этот запрет был вбит в него холодным металлом и болью, как аксиома. Уж тем более любить. Он в принципе много чего не должен был. Кем и чем он был здесь? Оружием, инструментом, идеальным солдатом без права на слабость. Кем и чем здесь была Алет? Её существование здесь было таким же аномальным, как цветок, проросший сквозь бетон. Но это не могло отменить всего, что он чувствовал. Всего, что Алет так трепетно берегла, удерживая между бездной, в которой был лишь холод и беспросветная тьма, и тем пламенем, которым горели осколки его разбитого сознания. Все хорошо. Проносится над его головой чужой голос. Ластящийся, как маленький ручеёк, он даже не чувствуется чужеродным, уже весь такой родной и любимый. И этому голосу он безоговорочно верит, инстинктивно, как верит путник единственному источнику воды в пустыне. — Отогревайся, а я пока сама через стенку наконец-то отмоюсь. Командир дал нам ровно пять минут. — Её слова прозвучали как лёгкий, почти невесомый ветерок, нарушающий гипнотическую тишину их кокона. Алет оставляет лёгкий, мимолётный, но жгучий, как электрический разряд, поцелуй в уголке губ, и прежде чем Зимний успел среагировать, инстинктивно сомкнуть пальцы на её запястье, чтобы не отпускать, она легко выскользнула и растворилась в клубах пара, словно тень, упала куда-то в сторону. Атмосфера моментально изменилась. Густой пар внезапно показался холодным, а шум воды — оглушительно громким и одиноким. Те пять минут, подаренные им, внезапно обрели вес и стали безжалостно отсчитывать секунды, напоминая, что этот хрупкий миг тепла и памяти всего лишь краткая передышка, украденная у всевидящего ока Гидры. Командир, кстати, нагло сидел в углу на единственном стуле, отбрасывая длинную, искажённую тень на мокрые кафельные стены. И глубоко затягивался бог знает какой едкой сигаретой. Беззастенчиво, оценивающе разглядывал Зимнего, медленно скользя своими жёлтыми, хищными глазами по обнажённому телу, будто изучая состояния инструмента или новоприобретённый скот. И улыбался. Зловещее. Как волк, зацепившийся взглядом за свою жертву, которую он пока что только обнюхивает, зная, что она уже никуда не денется. Но Зимний не добыча, правда, кураторам это хрен объяснишь. Особенно этому. Ему вообще мало что объяснишь. Атмосфера в помещении наэлектризовалась, наполнилась немым вызовом. Зимний стоял неподвижно, вода стекала по его напряжённым мышцам, но внутри всё закипало. Зимний искренне хотел выбить ему пару зубов. Чтобы эта самодовольная ухмылка размазалась по лицу вместе с кровью. Но возможности не представилось. Мгновение висело на волоске, тяжелое и липкое, как дым от той проклятой сигареты. Такое уже случалось, немало кураторов полегли от их собственных рук, уж тройку он лично прикончил — не за собственные страдания, а за причиненную Алет боль. По правде, легче найти нового куратора, чем создать и обработать новых двух суперов, поэтому такое иногда просто сходило с рук. И эта мысль, эта крошечная лазейка в их безупречной системе подавления, была той искрой, что согревала его изнутри куда лучше, чем тёплая вода. Пар затянул комнату грязноватой дымкой, но сквозь неё, словно сквозь годы, Солдат точно помнит тот раз, когда его, ничего не понимающего, дезориентированного, только-только вытащенного из ледяной пустоты из криокамеры, зажали в углу этой самой душевой, приставив к горлу холодный ствол пистолета. Пришедшая тогда охренеть как вовремя Алет обезумела настолько, что прикончила того куратора, не раздумывая. Била лицом об плитку, пока тот не обмяк. Оставила его в луже крови и просто перешагнула труп, чтобы прижать Зимнего к себе. Она могла бы просто высосать из него всю душу… Но в таких случаях она была жестока. В случаях, когда кто-то смел причинять боль тем, кто был ей важен. Однако Рамлоу не кажется таким случаем. Он был хитрым волком, а не бездумным псом. Он никогда не лез вперёд, предпочитая наблюдать и дёргать за ниточки издалека. Да и имеет ли это значение, если на данный момент он лишь смотрит? Его взгляд был осязаемым, как прикосновение — скользящим, липким, слишком непонятным. Оружие не должно чувствовать смущения. Солдат его в принципе и не чувствовал — это была слишком простая, человеческая эмоция. Но что-тозудело под кожей от этого взгляда. Хотя ему гордость — та самая, дикая, звериная, что оставалась единственным его достоянием, не позволила отвести глаза. Между ними повис немой вызов, поединок взглядов в гуле воды. Пусть смотрит на него, чем на Алет. Пусть его жёлтые глаза выжгут себе память о каждом шраме на его теле, если ему так хочется. Глаза у командира и вправду звериные. Яркие, золотые. Ну смотри, коль смелый… Посмотрим, долго ли будешь зрячим.Коль смелый.
1 сентября 2025 г., 14:22
Примечания:
Опа, че уж тянуть сразу и вторую часть зальем
https://t.me/+Al1VzMJGJE00NzQy
День был ясным и безжалостно солнечным. Лучи падали на потрескавшийся асфальт двора, создавая ослепительные блики и глубокие черные тени. От нагретых стен пахло известкой, а в воздухе висела звонкая, не по-детски жесткая тишина, которую нарушал только перезвон их голосов.
— Так не должно быть, — щебетал один детский голос, принадлежащий маленькому и очень худому мальчику, сидевшему на сером и прогретом солнцем асфальте, дерганным движением оттягивая край штанины, чтобы осмотреть острые и стёртые в кровь колени. К буроватой коже и ссадинам уже прилипла мелкая серая пыль, смешиваясь с кровью и превращаясь в бурые, грязные разводы.
В данном случае «очень худой» означало не просто отсутствие полноты, а болезненную истощенную худобу: у него были тонкие ножки и ручки, впалые щеки и вытянутое лицо, что казалось очень узким из-за собственной бледности. Но на этом личике блестели два красивых глаза. Настолько ярких и живых, переливающихся на солнышке, что они выглядели даже как-то неправильными на сером детском личике. Будто были вырваны из другой, светлой реальности и не вписывались в унылую картинку, где был, очевидно, с хрупким здоровьем, мальчик, его почти белые, пересохшие губы и следы недетских переживаний у рта.
— Что именно? — щебетал второй голос, куда звонче и громче, словно ничего у хозяина этого самого счастливого голоса и не болело. Его нарочитый, почти вызывающий оптимизм был таким же ярким и неуместным здесь, как и эти глаза, — прямым вызовом жестокости и серости окружающего мира. А на самом деле болело, сильно и навязчиво, ведь били-то обоих. Не жалея.
— Это я должен защищать тебя, а не наоборот, — бормочет мальчик с небом в глазах, обиженно и пристыженно шмыгая носом, вдыхая теплый воздух, пахнущий детством, болью и пылью. Он сжал свои тонкие пальцы в кулачки, чувствуя, как они дрожат. Это ведь неправильно, это он ведь мужчина и защитник, по крайней мере так во всех прочитанных книжках и чужих историях. А выходит как всегда… По правде, с ним всё и всегда выходило неправильно, будто вся неудача мира сошлась на нем.
Несправедливо было. И ужасно, ведь если телом слаб, сердце-то горело!
— Глупости! — Упёрто вторит второй голос, становясь чуть резче, но быстро сменяя гнев на милость. — Мы ведь семья… В семье все друг друга защищают, помнишь? Мама же не может врать, а это её слова!
Тихий ветерок, гулявший по пустынному двору, донес запах нагретого металла и далекой сирени, смешавшийся с горьковатым дыханием вытоптанной травы. Мальчик послушно кивает, а затем смотрит куда-то в сторону, где на сером, бездушном асфальте валялось немое свидетельство недавней жестокости: брошенный велосипед, жестоко затоптанные невинные ромашки, чьи белые лепестки теперь напоминали жалкие клочья бумаги, которые для мамы трепетно собирали маленькие ладошки, и порванная мягкая игрушка. Это был старый медвежонок, некогда он принадлежащий маме и которого слишком залюбили дети, у него давно не было глаза, и некогда рыжий мягкий плюш облез до серой потёртой ткани, отчего он казался особенно беззащитным и несчастным. Но плюшевый медведь продолжал быть любимым, последним оплотом нежности в этом грубом мире.
Воздух, напоенный зноем, казалось, звенел от недавних обидных криков и сейчас замер в тягостном, стыдливом молчании. Люди были жестоки. Увы, дети этих людей тоже.
— Я соберу тебе новые, — обещает мальчик, вставая с асфальта, и его тень, худая и длинная, легла на землю, как символ внезапно обретенной решимости. Даже если у него и болят коленки, а и без того хрупкое тело только что пережило настоящий штурм из кулаков, он соберёт ещё ромашек. — И мишку зашью.
Он сказал это с такой непоколебимой верой, что казалось — самые стойкие цветы пробьются сквозь асфальт специально для него, а нитки в его руках станут волшебными и затянут не только дыры на игрушке, но и раны на душе.
Ведь они семья.
И эти слова висели в воздухе незримым щитом, самым крепким, что у них был.