***
Дождь, ливший стеной с самого утра, никак не заканчивался, и Тибальт то и дело поглядывал в витражные окна консерватории, морщась в лице. Такая погода негативно сказывалась на его здоровье. Утром его накрыл очередной лёгкий приступ, который, благо, быстро закончился, не принеся с собой никаких последствий, кроме этого ужасного чувства собственного бессилия и ничтожности. Желание не идти на занятия проиграло чувству ответственности и долга, а ещё страху перед господином Вайде, что в случае такого неуважения к нему, преподавателю со стажем, коллегам и самой музыке, придёт ночью к нему в кошмарах и заставит играть на виолончели, пока у него не закровят пальцы. От одного этого представления становилось страшно до жути, и Тибальт с нетерпением ждал, когда закончатся занятия и можно будет всласть нажаловаться Меркуцио на свою тяжёлую и, конечно, несправедливую жизнь, вот только пока он стоял на крыльце академии имени Ференца Листа, Камелия так и не появилась. Зато подъехало такси характерного цвета, из которого, прячась под зонтиком, вышел Бенволио, с таким взглядом, описать который невозможно. Взгляд сожалеющий, виноватый и какой-то особенно тоскливый Парень не спешил подходить, идя как-то нарочито медленно, не беспокоясь, что зонт не сильно-то и спасал от дождя. — Почему ты тут? Это было удивление вперемешку с непониманием, ни капли отвращения или неприязни, лишь недоумение. — Привет. Меркуцио не приедет, — вжимая голову в плечи сказал Бенволио. Они звонили ему по меньшей мере три раза, прежде чем Скалигер ответил. Речь несвязная, голос будто бы не его, и всего несколько слов: «Я не приеду, прости», а затем гудки, свидетельствующие о том, что он сбросил. Тибальт смотрит на Бенволио, не понимая, что происходит, а Монтекки называет таксисту не адрес на Холме Роз, а улицу в районе Терезварош, даже не спрашивая мнения Капулетти. — Сегодня дата смерти его родителей, — коротко объясняет Бен, и только теперь Тибальт всё понимает, и сердце его сжимается в крохотный комок, который не может уместить в себе всю ту боль, что сейчас где-то там душит Меркуцио. Он не просил друга встретить Тибальта, не просил, потому что это и не нужно было. В этом и заключается дружба: просто быть где-то, когда в тебе так остро нуждаются, без просьб и мольб, просто приехать и помочь, как в своё время сделал для Бенволио Меркуцио. Бен знал, что происходит в эту дату, потому что сам не раз видел. Сам не раз вытаскивал Скалигера из таких мест, в которых в трезвом разуме и холодном рассудке не окажешься, потому что дойти до такой грани страшно, очень и очень страшно. Но самое худшее — это видеть того, кто сам всегда спасал и заражал позитивом, на месте жертвы. Это больно и невыносимо, потому что если погасло само солнце, кто тогда сможет противостоять холодной тьме? И Бенволио боялся показывать такого сломленного Меркуцио Тибальту. Они нашли Скалигера на лестнице крыльца под дождем, пьяного и промокшего, рыдающего, прячущего голову в коленях, будто потерявшийся ребёнок, которым он, глубоко внутри, был. А Тибальт впервые увидел, как солнце, что озаряло всех своим светом и согревало теплом, потухло, и всепоглощающий холод вечной ночи надвигался на них с катастрофической быстротой. — Я помогу, — Бенволио, видевший растерянность Тибальта, подорвался, готовый выпрыгнуть из машины, даже если снаружи окажется раскалённая лава, торнадо и атомная война. Потому что именно так друзья и поступают. Что-то внутри, в месте, где должна быть человеческая душа, толкнуло Тибальта. Вселенский ужас потери, страх собственной беспомощности для человека, что так ярко освещал твой пусть своим теплом и добротой. — Я сам. Сам. Спасибо большое, ты и так много сделал. Ты отличный друг, просто лучший из тех, которые только существуют, но не волнуйся, я справлюсь. Отдохни, я буду звонить тебе и держать в курсе, если хочешь, но позволь мне о нём позаботиться. Он очень добр и терпелив ко мне, и многое сделал для моей сестры. Просто позволь отплатить ему тем же. Бенволио поджал губы, через стекло взглянул на друга: жалкое зрелище сломленного человека, что вот-вот свалится в пропасть, и он, его лучший друг, ничего не мог для него сделать, чтобы вытащить, он лишь мог продержать его над этой пропастью чуточку дольше. И Бенволио согласно кивнул. Меркуцио нуждается в любимом партнёре, что прижмёт к себе и утешит, и с появлением Тибальта Монтекки стоило признать, что этот истеричный музыкант способен сделать для Меркуцио больше, чем кто-либо другой из ныне живущих. Он не просто поддержит его над пропастью, он его оттуда вытащит. Бен лишь помог затащить в открытую дверь дома чехол с виолончелью, попросил Тибальта ему потом позвонить, сел обратно в такси и уехал, никак не находя способ избавиться от тревожности на сердце. А Тибальт подлетел к Скалигеру, падая перед ним на колени, не боясь ни дождя, ни испорченных атласных брюк, колени которых упирались во влажную из-за дождя траву и землю. — Меркуцио, Меркуцио? — он осторожно берёт лицо Скалигера в ладони, отнимая от согнутых колен, чтобы заглянуть в эти глаза, полные боли, слёз и ненависти к самому себе. Не было зелёного луга под высоко стоящим летним солнцем, была зима, что замела поле своими метелями и ветрами. — Ох, золотой ты мой, — ласково шепчет Тибальт, сам едва не плача, а Меркуцио вновь заходится рыданием, походя на покинутого всеми подростка. — Они мне звонили. Звонили! — Что? — Тибальт не понимает, пытается поднять Меркуцио и увести в дом, под крышу, но Скалигер будто прирос к этим ступенькам, возле которых валяются подозрительные осколки разбитой бутылки. Юноша оглядывается, убирает с лица мешающиеся, липнувшие к лицу волосы, и видит Камелию, жёлтую Шевроле Камаро 1967 года, наследство отца, любимую Меркуцио машину, с разбитой фарой и заметными царапинами по бамперу. — Боже мой… Меркуцио прячет лицо в ладонях, вспоминая, как швырнул в Камелию полупустую бутылку текилы, разбивая переднюю фару. Чёртова Камелия, любимица отца, к которой так глупо ревновала мать. Эта идиотская машина ломалась у Ласло, сколько Меркуцио себя помнил, а папа так и продолжал спускать на неё деньги, чинить и лелеять мечту, когда она будет исправно ездить. Но она всё ломалась и ломалась! И поэтому тогда родители поехали за ним на машине мамы. Если бы Ласло взял Камелию, если бы она сломалась где-нибудь по пути, может быть, судьба бы уберегла их? Меркуцио мог просчитать 1000 и 1 исход событий, который приводит родителей к нему в лагерь в целости и сохранности, вот только реальность не была столь щедрой. Его разрывает. Внутри него ураган, что убивает его и деться некуда, нет спасения, лишь преддверие гибели. — Пойдём в дом, пойдём, ты промок до нитки, — Тибальт перешагивает через осколки, с трудом поднимает тушу Меркуцио, что не может переставлять ноги, и с одной божьей помощью таки затаскивает его в дом, где парень моментально оседает на пол. Его бьёт крупной дрожью не то от горя, не то от холода, глаза красные, лицо серое. — Дверь была открыта, кошка не выскакивала? Тибальт сомневался, что Бита вообще может выйти из дома в такую дождливую погоду, но перепроверить стоило. Он не видел кошки поблизости, как и не заметил керамических мисок с водой и едой, что стояли в коридоре. — Меркуцио, где Бита? Он медленно присаживается перед Скалигером на колени, проводя рукой по его лицу, убирая воду, что маленьким ручейком стекала с рыжих волос цвета заходящего солнца. — Бита на самом деле Эдит. Нашлись её хозяева, — он смотрит вымученно, пытается выдавить из себя улыбку, но выходит на удивление плохо. Приваливается спиной к светлому дивану, обивка которого очень быстро начинает впитывать влагу с одежды. — Её забрали, — он безнадёжно пожимает плечами. — Биту забрали. Моих родителей забрали. И моего брата. Их всех забрали. А потом и ты уйдешь. Да, я знаю. Он смеётся, и смех его перерастает в новую истерику, что душит его, раздирает изнутри, и хочется растерзать свою плоть, чтобы вытащить страдальческое сердце и сдавить его до мокрого пятна. — Я никуда от тебя не уйду. Но Меркуцио будто бы и не слышит: — Они звонили, Тибальт… Тибальт мечется по дому, тащит сухие полотенца, чтобы потом стянуть с Меркуцио насквозь промокшую рубашку и закутать его в тёплую мягкую и пушистую ткань. — Кто звонит, золотой мой, кто? Он растирает его, высушивает волосы от воды, а Меркуцио сидит как безвольная кукла, которой обрезали верёвки и выбросили. — Родители, — он выбился без сил. Выплакал все слёзы, и не осталось внутри ничего, лишь глубокая пустота. — Тогда в лагере они звонили мне, потому что соскучились. А я не хотел с ними говорить. Была последняя смена, мы сидели у костра, пели песни и жарили зефир. И я злился, что пропускаю всё веселье. Это был наш последний разговор, который я хотел закончить как можно скорее. Я даже не сказал им, как сильно их люблю. Тибальт, это был последний разговор с родителями, а я повесил трубку, чтобы поесть зефир. Прошло 9 лет, а он вновь и вновь возвращался в тот день. В тот чёртов вечер, он снова и снова прокручивал в голове тот разговор, презирая себя и ненавидя. И как же ему хотелось вернуться в то время, поговорить с мамой и папой, сказать, как сильно он их любит… Подольше слышать их голос, дыхание, смех. Но ничего не вернуть. Судьба так благородно даровала ему последний разговор с родителями, а он бестолково упустил этот шанс. Тибальт не дышал. Он слушал и слышал, не смея осуждать или винить. Он понимал. Только сейчас понимал истинную причину такого состояния Меркуцио, что застрял в том возрасте, когда потерял то, что было ему даровано при рождении — родителей и их любовь. Он винил себя, и вина эта разъедала его, мучила, терзала. Это неоправданные страдания, и потому Капулетти качал головой, промакивал краем полотенца вновь выступившие слёзы: — Ты ни в чём не виноват. Ты не знал, что так будет, Меркуцио. И ты бы ничего не изменил. Даже если бы ты говорил с ними час, два, всю ночь, ты бы не смог изменить то, что произошло, и тебе бы всё так же их не хватало. Пожалуйста, не вини себя ни в чём. А Меркуцио качает головой. От него разит алкоголем, но Тибальт не обращает на это внимания, как и на то, что он сам промок до нитки. Он даже не чувствует холода. Его сердце болит за любимого человека, за своё бессилие, и он пододвигается ближе, приподнимается, обнимает Меркуцио, прижимая его шальную голову к своей груди, гладит по волосам и чувствует, как сильное и горячее тело содрогается в холодной дрожи, как вновь текут слезы, что как Мировой океан не могут высохнуть. — Ты ни в чём не виноват. Ни что касается родителей, ни брата. Меркуцио, твои родители тебя очень и очень любили, — Тибальт чувствует, как шёлковую рубашку на его спине стискивают, беспощадно мнут. — И им так больно видеть твои страдания и переживания. Они не злятся на тебя, просто не могут злиться на своего светлого золотого мальчика. Меркуцио отнимает от его груди лицо, замолкает и смотрит Тибальту прямо в глаза. Своими яркими как никогда глазами, а Тибальт продолжает гладить его по голове, по затылку, по щеке. — Ты их сын. И они бы сейчас тобой очень и очень гордились. Очень, — он целует мокрые зелёные глаза, целует его лицо, обнимает так крепко, как только может. — Ты нужен своим друзьям, Валентину и мне. Меркуцио, ты не один, ты окружён теми, кто тебя очень любит и кому ты очень и очень дорог. Пожалуйста, будь с нами. Сильное тело, что в один миг стало каким-то хрустальным, наконец расслабляется, мякнет, и вместе с этой хрупкостью уходит напряжение и тревога. — Не уходи… пожалуйста, — шепчет Меркуцио с какой-то вселенской мольбой в глазах. — Не бросай меня. — Не брошу, — ласково вторит ему Тибальт. Они с трудом поднимаются в комнату, где Скалигер тяжёлой тушей падает на кровать, тут же засыпая. Обессиленная плоть и воспалённый разум не могли больше справляться с этой реальностью. Им требовался отдых, а завтра будет новый день, и боль уйдёт. Не навсегда. Она затаится в его сознании до следующего года, но это будет ещё не скоро. Тибальт стаскивает со спящего Меркуцио мокрые тяжёлые джинсы, носки и трусы, плотнее укрывает его одеялом. Аккуратно присаживается на кровать и тянется к яркому оранжевому платку на его запястье, который промок, как и вся остальная одежда, развязывает и отбрасывает в сторону, как даже в полумраке спальни видит то, что эта яркая и красивая ткань скрывала — шрам. Такие шрамы были у тех, кто вскрывал себе вены. И Тибальт почти до крови кусает губы, чтобы не расплакаться. Аккуратно проводит по рубцу огрубевшими от изнурительной игры пальцами, и тут же закрывает рот рукой, чтобы не взвыть в ужасе. Меркуцио, светлый луч самого солнца, который одаривал эту землю своим теплом и радостью, погружён в беспросветную тьму, с которой сам не может справиться. — Бедный мой, — дрожащим голосом шепчет Тибальт, наклоняясь и целуя Меркуцио в щеку. Он вытащил из его шкафа другой платок, чтобы повязать на руке, точно зная, что для Скалигера это важно. Это его щит. Его защита. Тибальт останется сегодня с ним, чтобы обнимать и гладить, успокаивать его сознание, и чтобы утром Меркуцио не проснулся в одиночестве, даже если ему будет стыдно за эту слабость. Но ведь это не стыдно. Показать свою уязвимость — вовсе не признак слабости. Это свидетельство силы и стойкости, это акт доверия.Глава 24
13 марта 2026 г., 02:40
Небо затянуто серыми облаками, словно тяжёлыми одеялами, которые угнетали город своим бесконечным мрачным присутствием. Тёплый воздух, напоенный влагой, удушал, и даже солнце, пытавшееся пробиться сквозь плотную занавесу, казалось, потеряло свою силу и яркость.
Такое зрелище было не частым явлением в этом красивом сказочным городе.
Дождь лил без перерыва с раннего утра, капли стучали по асфальту, образуя монотонный плач печали и тоски. Улицы пустынны, лишь редкие прохожие спешили укрыться под зонтами.
Старые дома с облупившейся краской и запущенными фасадами выглядели особенно угнетённо. Их окна, затянутые дождём, казались мрачными глазами, наблюдающими за миром с тоской вековых старцев.
В воздухе витал запах сырости и гнили, смешиваясь с ароматом мокрой земли. Даже звуки города — гудки автомобилей и далёкий шум трамваев — звучали подавленно, словно все чувствовали тяжесть природы. Город, обычно полный жизни, энергии и красок, казался застывшим в ожидании чего-то неопределённого, серого и печального.
Люди прятались в кафе и магазинах, за окнами продолжал лить дождь, и за пределами уютного укрытия мир выглядел всё таким же унылым.
Меркуцио замечал, что в этот день всегда идёт дождь, будто бы не только он, но и сама природа оплакивает Ласло и Ребеку. Прошло уже девять лет. Девять лет нет родителей, а эта боль никуда не делась. Время не лечит. Нисколько. Время учит жить с этой болью, и он так и не смог научиться, потому что даже в свете дня он видел мрак.
Меркуцио мнётся перед двумя надгробными плитами. Белая рубашка давно промокла насквозь, а в старых кедах хлюпала вода. Надо было взять зонт, но в этот день он рассеянный как никогда за весь остальной год. С трудом добрался до кладбища и не представлял, как поедет обратно. Его трясло, но не от холода, желудок скрутился в узел и тошнило. Руки, держащие два букета, дрожали как у алкоголика в завязке, и Меркуцио уже не мог отличить дождь, что стекает по его лицу, от слёз, что он так и не выплакал за все эти прошедшие года.
Влажный воздух наполнял лёгкие сыростью. Стоял сильный запах разлагающихся листьев и свежей земли, и от этого давящего сочетания голова начала кружиться.
Вокруг тишина, нарушаемая лишь его собственным дыханием и монотонным частым стучанием крупных капель о плиты и памятники. Могилы, окружённые высокими крестами и статуями ангелов, казались печальными и совершенно одинокими. Наверное, потому что Меркуцио навещает родителей лишь раз в год, в этот самый день, не имея в себе сил приходить сюда чаще. Никак.
Ему хочется бросить всё, лечь на их могилы, свернувшись калачиком, и так тут и остаться, рядом с ними, чтобы однажды земля погребла и его, ведь сил бороться больше не было. Он устал. Очень и очень устал, и просто хочет, чтобы всё было как тогда, 9 лет назад, когда они были все вместе. Жаль, жизнь не способна откатить время вспять, только из-за него одного и из-за одного его горя.
И могильная земля его тянет, так тянет вниз, что он опускается на колени, заставляя себя наконец разложить принесённые цветы рядом с другими, не увядшими. Могилы Лосло и Ребеки покрыты яркими букетами с голубыми оттенками, что так резко контрастировали с серым фоном окружающего мира.
Наверное, это Монтекки Ализ приходила почтить память старых друзей. Синий — её коронный цвет. Меркуцио не удивлён её добрым жестом, куда больше он был поражён, когда пару дней назад она ему позвонила, чего никогда не делала, если только вновь в чём-то не хотела его обвинить. Но Ализ извинялась. Сердечно и переживающее извинялась за свою грубость и жестокость. Впервые он услышал её дрогнувший голос, что вызвал добрые слёзы успокоения души.
«Я должна была тебе помочь и поддержать!» — говорила она тогда в трубку. «Должна была тебе помочь и дать хоть толику материнского тепла. Ребека была моей подругой, которую я очень любила, а я осквернила её память своим чёрствым отношением к её ребенку,» — Меркуцио слышал её плач, её сбивчивое дыхание. Это была её исповедь. «Она бы позаботилась о моём Ромео как родная мать, если бы что-то случилось со мной. Я точно знаю. О, Меркуцио, прости меня, если сможешь! В самый трудный для тебя эпизод жизни я стала твоим врагом, а не другом и поддержкой, и я мне очень стыдно за это! И мне жаль, что я не могу вернуть время, чтобы всё исправить. Но знай, что теперь я рядом. Ты можешь положиться на меня. И спасибо за всё, что делал для Ромео».
Он слушал её, не прерывая, зная, что это искренняя мольба о прощении, мольба матери, которая только сейчас смогла представить своего ребенка на месте чужого, который оказался в этом огромном мире совсем один. И он простил, потому что не злился на неё, а эти букеты, видимо, были попыткой искупить свою вину перед умершей подругой.
Меркуцио положил руку на холодный камень. В голове всплыли воспоминания о детстве. Теперь же всё это казалось далёким и недостижимым. А дождь продолжал лить.
Он закрыл глаза и прислушался к звукам, что дарили иллюзию, будто бы он не одинок. Но реальность была сильнее: он здесь один, в этом унылом месте, окружённый тенями прошлого.
И светлая его голова упала на его грудь в ужасном рёве скорби. Он должен быть здесь с братом. С маленьким Валентином. Они, два брата, коих связывали узы намного крепче кровных, должны быть в этот день здесь, вместе помянуть покойных маму и папу.
Календарь свидетельствовал о чёртовом вторнике, а Эскал, в ехидной мерзостности, отказал племяннику в просьбе взять Валентина хоть на пару часов в память о покойном брате. Вероятно, именно из-за этой памяти Эскал и отказал, желая насолить как и покойному Ласло, так и его живым сыновьям.
Валентин, лишившийся родителей слишком рано, не помнил их. Он не помнил маминой улыбки и добрых глаз папы, не помнил их смеха и объятий, и от того, как бы это ни было жестоко, ему было легче, чем Меркуцио. Мальчик не плакал о потери, лишь грустно взирал на могилы тех, кого он потерял, почти не успев обрести. Но он жил без родителей, без них рос и воспитывался, в то время как Меркуцио изо дня в день вспоминал то, что у него забрали по праву рождения.
И сейчас, как и в сам день их смерти 9 лет назад, Меркуцио остался один. И нет ничего более ужасного, чем то горе, что душит тебя в глубоком одиночестве, от которого ты не можешь избавиться, не можешь выплакать и отпустить. Сейчас казалось, что единственное верное решение — это умереть прямо здесь и сейчас, чтобы ушла вся боль.
Но умереть всё не получается. Он потёр левое запястье, так надёжно скрытое платком, поднялся на ноги и посмотрел на могилу в последний раз. Дождь продолжал лить без остановки, но уйти было так тяжело, будто бы его ноги закованы в кандалы.
— Простите, простите, — шептал Меркуцио, будто бы заклятие.
Наконец он сделал шаг назад, обещая вернуться сюда через год, как и всегда, развернулся и сделал первый шаг, потом второй и третий.
Меркуцио не помнил, как оказался дома, и сколько прошло времени. Очнулся только от звука сирены скорой помощи.
На Будапешт, его любимый и прекрасный город, опустились сумраки, а стена дождя не прекращалась, лишь чуть ослабла. В прохладном воздухе витал запах сырости, что преследовал его с самого кладбища, будто бы он притащил горсть этой больной земли домой.
Воспалёнными красными глазами Меркуцио посмотрел на улицу, по которой проехала машина с мигалкой и разбивающей голову сиреной. Возможно, он уснул, привалившись тяжёлой головой к столбикам крыльца. Пустые банки из-под пива валялись на ступеньках, а полупустая бутылка с текилой чудом не опрокинулась. Он много выпил. Очень много. И будто бы это помогало, помогало забыться, но ровно до того момента, как ты не начинаешь хоть немного трезветь и приходить в себя, а такая прохлада, что сейчас стояла, этому, как на зло, способствовала.
Звонил телефон, вибрировал в заднем кармане. Меркуцио не смог прочитать высветившееся на экране имя и просто ответил, поднося трубку к уху. Тибальт. Голос его он узнает из тысячи, даже будучи в коме, вот только слова разобрать не получалось, словно он забыл родную речь.
— Я не приеду, прости, — ему больше нечего было сказать.