Глава 26
27 марта 2026 г., 02:40
Часть 1. Тени Пешты.
Габор стоял на пороге дома в районе Терезварош, то оглядываясь по сторонам, то взирая на небольшую зелёную ухоженную территорию перед домом, то на сам дом. Жёлтая Шевроле Камаро аккуратненько стояла на парковке, сияя и переливаясь на солнце блеском отполированного металла, и господин Капулетти, стоило ему подъехать по адресу, не удержался от того, чтобы аккуратно провести рукой по корпусу машины, едва слышно присвистнув. Машина старая. Очень старая, но в идеальном состоянии, чего добиться стоит немалых усилий. Следы варварского насилия над бедной Камелией, учинённые её же хозяином, умело стёрты до того, что и невозможно представить, что всего какую-то неделю назад несчастная Камелия была лишена фары.
Габор нажал звонок уже в третий раз, но хозяин дома не появлялся. Капулетти потянулся было к телефону, чтобы набрать Винса и велеть немедленно возвращаться, когда дверь дома наконец открылась.
Меркуцио предстал не в самом лучшем виде: взъерошенные волосы и помятая, но чистая одежда. Впрочем, Габор догадывался, что это типичное состояние парня, что сейчас перед ним стоит. Вот только одного он никак не мог понять, почему его сын, столь сильно переживающий из-за всех событий того злополучного ужина, едва не со слезами на глазах просил помочь тому, кто им воспользовался.
— Добрый день. Я Вас не ждал, — Меркуцио чешет затылок, но отступает от двери и пропускает гостя в дом, предлагая тапочки.
— Я писал сообщение, — голос Габора — холодная несгибаемая сталь с нотками ярко выраженного призрения. — Чего глаза красные? Пил?
— У меня телефон через раз работает, не успел купить новый, видимо Ваши сообщения не дошли, — виновато ответил Меркуцио, закрывая дверь за гостем. — Проблемы со сном, потому и глаза красные.
Голова Меркуцио гудела как после пьянки, оттого и обидно, что за последние дни он не взял ни капли в рот. С того самого проклятого ужина, после которого приехал Бенволио со стратегическим запасом пива, который необходим, чтобы напиться, выговориться, и, возможно, пожаловаться на жизнь.
Именно Бенволио и уговорил Меркуцио не отказываться от того прощального подарка, что сделал ему Тибальт. «Эй, завязывай с самобичеванием. Жизнь говно, и я предупреждал, что так будет, — говорил ему тогда Бенволио, потрясывая унылого Мерка за плечо. — Возьми хоть то, что тебе предлагают — помощь этого адвокатишки, из-за которого ты и влип во всю эту историю. Хоть брата вернёшь, раз с Тибальтом всё у вас кончено. Не надо храбриться и сохранять последнюю крупицу растраченной гордости, Мерк. Нет в этом смысла, когда ты одинок и в груди дыра. Сам говорил, что Габор твой последний шанс на воссоединение с братом, воспользуйся же этим последним шансом. Тебе нужен кто-то рядом, чтобы опять не потонуть.» Удивительно, как изрядно пьяный Бенволио сохраняет разум, в то время как Меркуцио и будучи трезвым не всегда способен рассудительно мыслить.
Габору, казалось, слушать оправдание совсем не интересно: он пришёл выполнять работу и не намеревался тратить силы на сочувствие или выходить за рамки обязанностей. Но Меркуцио его приятно удивил: дом вовсе не соответствовал стереотипу одинокого юноши с захламлённым бытом. Он оказался опрятным и тёплым, в нём царил уют домашнего очага и стоял тонкий запах только что испечённого хлеба. И тогда, шагая по комнатам, Габор впервые понял, насколько глубоко этот рыжеволосый молодой человек умел любить — детская комната младшего брата обустроена с трепетом, наполнена интерьером тех маленьких деталей, каждая из которых несла нежное ожидание возвращения дорогого Валентина.
— Начни прямо с момента, когда умерли твои родители, — произнёс Габор сухо и отстранённо, делая глоток ароматного кофе, будто наблюдая дешевое театральное представление, и даже светлая кухня, которую заливали лучи яркого летнего солнца, не могли растопить тот лёд в сердце Габора.
Скалигер кашлянул, расстегнул очередную пуговицу зелёной гавайской рубашки, словно ему было жарко и не хватало воздуха.
— Я думал, что мы обсудим линию стратегии защиты, — Меркуцио сел напротив Капулетти, сложив руки, как ученик, что сидит на первой парте перед строгим учителем.
— Я хочу услышать твою историю. Это намного важнее, потому что это то, чем я буду апеллировать в суде. Мне нужно понять тебя и твою жизнь. Я хорошо делаю свою работу, ты это знаешь и именно поэтому так и стремился меня нанять.
В этой последней фразе Меркуцио ощутил укол, которым Габор надеялся сделать ему побольнее, надавив на совесть. И у Габора получилось. В Меркуцио вновь просыпалась ненависть к себе.
— Так что рассказывай.
Парень откинулся на спинку стула, нервно постукивая ногой по полу. Возвращаться в прошлое ему не нравилось, и он избегал этого всеми правдами и неправдами, но порой наступало время, когда нужно вспомнить всё. И он рассказал это «всё»:
— Наверное, я не до конца осознавал эту потерю. Первую неделю для меня всё было сном, кошмаром, где я вот-вот должен проснуться. Это же так странно, — улыбнулся он, как делали те люди, что долгое время прятали в себе всю боль. — Канун их гибели, мы разговаривали по телефону о всякой ерунде, и я рвался к приятелям, к костру, где играли мою любимую песню, ни строк, ни названия которой я уже не могу вспомнить, мы жарили зефир, и тогда это казалось очень и очень важным. Безумно важным. Это было всем миром. Забавно, но больше я жареный зефир никогда и не ел, — он усмехнулся, а взгляд его блуждал. Меркуцио не смотрел на Габора, на чашку кофе или хоть на что-то реальное, он сейчас был там, в своём последнем счастливом лете, в том лагере у того самого костра, когда казалось, что перед ним вся жизнь, и он король всего сущего. — Получается я и тогда мог обойтись без него, если обхожусь все эти годы, — стоило ему только представить запах жаренного зефира, как к горлу подступала тошнота. — И вот мы разговариваем, а на утро, когда за всеми приезжают родители, за мной приезжает полиция и служба опеки. Я тогда решил, что это ошибка и меня с кем-то перепутали. Даже на похоронах я был уверен, что всё ложь, ведь мне так и не показали их тела. И только потом я понял, что тот грузовик так пережевал мамину машину, что тела были… переломаны и обезображены до неузнаваемости.
Габор перестал чувствовать вкус кофе, а его красный галстук внезапно начал душить.
— Я помню, как друзья и знакомые, ещё на похоронах, тогда шептались, как нам с маленьким Валентином повезло, что нас приютил дядя. Родной дядя, и что мы не оказались в приюте. А я тогда задавался вопросом: как нас могли приютить в нашем же доме? Это такая странная формулировка, которую я сам не до конца понимаю и сейчас, — зелёные глаза резко впились в тёмные глаза Габора, в которых Меркуцио так легко узнавал Тибальтовы, и будто бы спрашивал у него, как такое возможно, просил его объяснить, как ребёнок просит объяснить взрослого, почему небо голубое, а трава зелёная. А Габор лишь сжал губы в тонкую линию, почувствовав себя неудобно, потому что он не знал ответа.
— Эскал не часто появлялся в моей жизни до трагедии, не могу его назвать и в то время добрым дядюшкой, он скорее был странным чужаком, которого все почему-то считают родным. Но отец его любил. Родной брат всё же. Эскал всегда был у нас желанным гостем, ради которого накрывали на стол всё самое лучшее. Не помню, как мама к нему относилась, но, кажется, она его просто терпела — родная кровь. Хотя такая кровь, что водица из реки.
В Меркуцио плясала боль на пару с гневом; ярость и страдания. Он погружался в пучину воспоминаний, в которых тонул, и очень боялся, что захлебнётся этой пеной.
— Как у вас с братом складывались взаимоотношения с новым дядей в роли опекуна? — голос Габора сорвался, и чтобы это скрыть, мужчина закашлял, тут же отпивая подстывший кофе. Он крайне редко брался за дела, где фигурируют дети — это всегда сложно. Сложно видеть их боль, слышать их вопросы «почему?», и заглядывать в эти огромные красные глаза, которые попросту не понимают причину, по которой жизнь обошлась с ними так жестоко. А в Меркуцио всё ещё жил этот ребенок, которому никто не помог, когда он в этом так нуждался.
— К Валентину Эскал всегда относился лучше, мягче, лояльнее, потому что брату было всего два года. Он мало что осознавал. А мне тогда вскоре должно было исполниться 16 лет, и я понимал достаточно. Понимал, что дядя не нас любил, а то наследство, что нам оставили родители. Он оформил разрешение на использование денег «на наше благо» и право распоряжаться бизнесом отца и матери. Он пытался улыбаться мне и косить, что называется, «под дурачка», но я видел всю его мерзкую натуру. Он начал перестраивать наш дом под себя, покупать дорогие машины и вещи себе и своему сынку Парису. Определил Париса в частную школу. Эскал тратил наши с братом деньги и вёл себя хозяином. Он занял родительскую спальню и отовсюду убрал наши семейные фотографии, заменяя Ласло и Ребеку собой и Парисом. Я не хотел и не мог это терпеть, потому что я старший сын, я хозяин этого дома и я должен вскоре вступить в права наследования. Тогда всё и началось. Я почувствовал себя сильным: один против всего мира. Тогда мне казалось, что я это потяну. Я хамил ему, кажется даже угрожал и ни во что не ставил. Я хотел его прогнать из нашего с Валентином дома. А его это сначала только веселило и смешило. Потом — стало раздражать. Я не рассчитал силы и слишком поздно понял, что слаб и ни на что не способен. А потом… — Меркуцио пожимает плечами. — Я стал нежеланным гостем в своём доме.
— Это как?
Взгляд Габора переменился на тоскливый, на взгляд отца, который видит перед собой не чужака или обидчика, а образы собственных детей, которых могло коснуться подобное. Что бы случилось с его изнеженными Юлией и Тибальтом, если бы он с Эвой погибли? Кто бы о них позаботился?
Габора бросило в жар. Он достал платок из нагрудного кармана и промокнул испарину на лбу. Меркуцио заботливо открыл окно, пропуская в дом свежий воздух и налил Капулетти воды со льдом в стакан, который мужчина осушил в два больших глотка.
Его бы дети не выжили. Ни Юлия, ни Тибальт, даже будучи совершеннолетними. Они бы не справились так, как справился Меркуцио.
— Мероприятия и ужины, фотоссесии, куда меня не звали, а если и звали, то так, будто бы делали для меня одолжения. Эскал покупал мне одежду, но каждый раз требовал что-то взамен: быть покладистым и тихим, послушным, не мешаться ему и не создавать проблем. И, наверное, это нормальное желание взрослого от проблемного подростка, но я не мог отделаться от мысли, что меня пытаются заткнуть. Если бы он мог, то отослал бы меня куда-нибудь, но тогда Эскал лишился бы права на распоряжение моим наследством.
Меркуцио тоже потребовался глоток воды. А когда стакан опустел, он запихнул в рот кусок льда и громко разгрыз до того, что Габор захотел сделать ему замечание, что такими темпами парень сломает зубы, но вовремя успел вспомнить, что перед ним не его ребёнок.
— Я перестал от него что-либо принимать, подрабатывая где только возможно и справляясь с расходами самостоятельно. Но я не мог позволить себе дорогие костюмы, и это стало завершающей причиной, по которой Эскал вычеркнул меня из жизни семьи: ни одной совместной фотографии или светского вечера, куда Эскала вместе сыном и осиротившими племянниками приглашали. В первый год трагедии Эскал пользовался особой популярностью у СМИ, как новый владелец Дома Моды Скалигеров. Вы смотрите на меня, господин Капулетти, и видите неряшливого балбеса, но поверьте, так очень легко можно понять истинную людскую натуру, которой важен не сам человек, а обёртка. И стоит ли тогда тратить на такого время? Потому что, когда случится настоящая беда, которую не спрячешь под красивую мишуру, человек исчезнет, наступив тебе на горло.
Габор сглотнул, почувствовав себя некомфортно, сконфуженно, будто бы говорят про него самого, потому что в действительности именно таким Габор и был, и, кажется, эту свою истинную натуру уже не раз показывал Меркуцио.
— Мой дядя именно такой. И пока он катался на лимузинах, пил дорогое шампанское в роскошном костюме, я пустился во все тяжкие, как принято говорить.
Габор уже не делал пометок и записей, а карандаш его лежал на белом листе бумаги, что он ранее достал из папки.
— Драки и наркотики?
Меркуцио усмехнулся, почесал затылок и шумно выдохнул, а лицо Габора тем временем приобрело отеческое выражение, такое знакомое каждому ребенку, нуждающемуся в поддержке взрослого.
— Говори правду, парень. Хуже чем есть точно не будет, — голос его походил на родительский, голос Ласло, который остался в памяти Меркуцио выжженным клеймом.
— Драк было много. Однажды и с друзьями подрался. Ничего серьезнее травки не пробовал. Пару раз, и мне не понравилось. Голова тяжёлая и туманная, а на утро совсем плохо. Бенволио баловался кое-чем серьёзнее. Я был с ним, когда он покупал дурь и нас накрыли копы. Я взял вину на себя, что якобы это моё. Знал, что ничего серьезного мне не будет, потому что Эскалу эта шумиха не нужна и он откупится. Я тогда не знал, что это останется в моём деле. Не знал, но даже зная, ничего бы не изменил. Я тогда не водился с Ромео. У меня был только Бенволио, и я боялся, что если Бена посадят, то я останусь совсем один. А я этого не хотел. Я этого очень боялся. Очень боялся остаться совсем одному…
Сердце Габора болезненно сжалось.
— Ты взял на себя его вину, потому что боялся остаться без друга?
И Меркуцио согласно кивнул, понимая, что выглядит как полнейший идиот, но тогда только на дружбе с Бенволио его жизнь и держалась:
— Для Эскала эта история стала краем его терпения. Мне тогда уже было 16, я подрабатывал, и Эскал подготовил документы о моей эмансипации. Он дождался подходящего момента: я был пьян, сильно, и подписал бумаги, что он мне подсунул. Вообще я не был против получить статус взрослого и вышедшего из-под опеки дяди. Я этого очень хотел. Но там были и другие документы. Только на утро я узнал, что там были бумаги, где я отказываюсь от своей доли наследства в его пользу. Это означало, что я опять сглупил. Опять совершил ошибку… я остался ни с чем. Всё то, что завещали мне родители, всё то, что они накопили за свою жизнь, я лишился в одночасье. Осталась только Камелия. Машина не слушалась Эскала, тоже постоянно ломалась, как и у моего отца. Продавать слишком геморно, и это стало подачкой от него. Всё, что осталось мне от отца. Жёлтая машина.
Меркуцио вновь прокручивал в голове события тех нескольких месяцев давно минувших лет. И сейчас он не чувствовал злости или ненависти. Это прошло. Была лишь усталость и мучительная боль, тоска от собственноручно совершённых ошибок.
В то время он считал себя слишком умным и сильным, самоуверенным, героем истории, вот только ему не хватило ни силы, ни ума. Тогда он всё испортил собственными руками, и повторил то же самое, но сейчас и с Тибальтом.
— Расскажи про шрамы, — голос господина Капулетти почти шёпот. На большее его не хватало. Ему стыдно. Страшно стыдно перед этим ребёнком, которому не кому было помочь. И где же был он сам в эпоху того громкого дела? Кажется, как и другие, считал, что детям повезло, что у них есть заботливый дядюшка, что взял над ними опеку. Габор не мог не помнить ту шумиху, связанную с гибелью самых успешных дизайнера и модельера Венгрии, но он предпочёл отмахнуться. В то время его карьера начала взлетать столь стремительно, что он ему не было дела не то что до чужих бед, но и до своей семьи.
Перехватив дыхание, Меркуцио снял повязку с левой руки, обнажая тонкие бледные линии рубцов, свидетельствующих о прошлых страданиях и мучительных переживаниях. Впервые в жизни он демонстрировал собственную уязвимость постороннему человеку, открывая двери души, заполненной болью и разочарованием.
Закрыв глаза, Меркуцио постарался восстановить картину того рокового дня, когда отчаяние довело его до грани самоубийства.
— Когда я узнал о своей глупости, то решил, что и жить больше незачем. Я напился чего-то крепкого, что нашел в нашем баре, заперся в ванной, взял бритву и резанул по коже. Знаете это чувство, когда ты ощущаешь, как лезвие разрезает кожу? Омерзительное чувство. Как порезать палец бумагой. Я тогда будто бы протрезвел и всё осознал. Всё. Я не хотел умирать. Не мог. Схватил полотенце, зажал рану и истерично начал звать на помощь. Меня не ставили на учёт в психдиспансер, хотя должны были. Списали всё на алкогольное опьянение и травму из-за смерти родителей. В конце концов, я же сам одумался, — это пересказ той исповеди, что он много-много раз прокручивал в собственной голове, не находя человека, которому можно выговориться. Даже Бенволио досконально не знал, что именно произошло в ту ночь, лишь догадки. Не знал и Тибальт. Только Габор. Только Габор знает, что тогда произошло в израненной душе мальчишки. — Я правда не хотел и не хочу умирать. Всё в этой жизни можно поправить и изменить, кроме смерти. Только над смертью человек не властен. Я это осознал, но в суде Эскал часто склоняется к событиям семилетней давности, намекая на мою невменяемость. Господин Капулетти, я не святой и не идеальный. Но с того времени я многое переосмыслил. У меня стабильный заработок и гибкий график, свой дом, машина. Мне не нужны деньги, что являются наследством брата. Я смогу его воспитать и дать достойное образование. Я только хочу, чтобы он был со мной. Он вся моя семья, господин Капулетти.
Меркуцио казался самому себе жалким, будто мир перевернулся вверх ногами, оставляя позади горькое чувство постыдной ничтожности и беспомощности. Неловкость и смущение заставили его покраснеть, и Меркуцио резко встал, поворачиваясь к Габору затылком, чтобы спрятать от него ту обнажившую частичку душу, которую следовало держать в самом укромном местечке своего сердца. Включил воду и сделал вид, что моет посуду, а самому ему хотелось засунуть голову под кран, чтобы вымыть все воспоминания и очистить мозг. Вместо этого Меркуцио вцепился пальцами в край раковины.
— Ты же понимаешь, что с ребёнком ты можешь забыть о своей личной жизни, Меркуцио? Валентин твой брат, но ты не обязан брать на себя такую ответственность по его воспитанию. Ты молод. Ты должен жить и наслаждаться жизнью, — Габору не следовало в это лезть, но сердце его невольно начало болеть за этого покинутого и одинокого мальчика.
Меркуцио обернулся, и Габор, вглядываясь в его исказившиеся от боли черты лица, увидел отражение собственного юношества, полного ошибок и глупостей, свойственных этому дивному возрасту.
— Я часто слышу эти слова. Думаете, я не знаю, что никому с ребенком не нужен? Возможно только Тибальту, но я и его потерял. Но Валентин вся моя семья. В нём частичка мамы и папы, он всё, что у меня от них осталось, и я боюсь, что сделает с ним Эскал, когда Валентин достигнет 16-18 лет. Я не окончил старшую школу, господин Капулетти. Вы спрашивали про моё образование. Я не окончил старшую школу, потому что меня исключили. Можете считать меня неучем, но я знаю, чего хочу. Я осознаю о сложностях и проблемах. Я тону всю свою жизнь. Всю свою жизнь. И я столько раз начинал заново жить, что безошибочно могу сделать это ещё раз, но только с Валентином. Он вся моя семья, и другая у меня вряд ли будет.
Они замолчали, и каждый думал о чём-то своём, а затем Меркуцио улыбнулся как-то по-ребячески, как делали мальчишки:
— Господин Капулетти, не пренебрегайте разговорами с родными и любимыми, или их вниманием, потому что никто не знает, когда Вы в последний раз сможете сказать им, как сильно любите. Я за это себя очень виню, господин Капулетти, за то, что не сказал родителям этих слов.
— Слова не всегда могут передать исинные чувства, Меркуцио.
— Но слова важны. Они ранят и придают сил. Вы часто говорите своей жене, что любите её и цените? А Вашим детям? Кажется, я перестал говорить это родителям после достижения десятилетнего возраста. Жаль, что больше не смогу сказать. Но я хочу говорить это Валентину каждый божий день. Не по телефону или в сообщениях, а вживую, глядя ему в глаза. И Тибальту, господин Капулетти.
Меркуцио засуетился, и для Капулетти это стало возможностью утереть уголки покрасневших глаз, чтобы не дай бог не пустить слезу, потому что он даже не смог вспомнить, когда последний раз говорил Эве, что любит её. А ведь он любит её. Любил и любит так сильно, что все эти годы и смотреть на других женщин не мог. Только его Эва. Его прекрасная Эва, что подарила ему двух детей, что всегда заботилась о их семье. И что же он с ней сделал, до чего довёл своим безразличием, что его жена едва не спилась. И если его внезапно не станет, ни Юлия, ни Тибальт, ни Эва так и не узнают, что были для него всей его жизнью и всем его смыслом.
А Меркуцио тем временем протянул ему какую-то яркую папку, открыв которую Габор, нацепив очки на нос, как это обычно делал Тибальт, принялся изучать документ с таким важным видом, явно наигранным, что Скалигер усмехнулся. Он облокотился локтями о стол, едва не касаясь грудью поверхности, и Габор подумал о том, какой же он все же по своей природе ребенок.
— Я уже нашел другого адвоката, ещё три недели назад, — указал он пальцем на дату, проставленную в договоре, подписанным только со стороны исполнителя услуги. Габор знал этого адвоката. Неплохой профессионал своего дела, пожалуй Габор вполне мог бы и сам порекомендовать своего коллегу, вот только его хрупкое эго желчно заметило, что он, Капулетти Габор, всё же лучше. Похоже, эта самовлюблённая черта досталась от него сыну, а он-то считал, что они с Тибельтом слишком разные. Они невообразимо похожи!
— Я собирался использовать Тибальта, но вскоре понял, что он мне стал дорог. Я правда очень его люблю, хоть его слова и причинили мне боль. Я очень сильно его люблю, господин Капулетти.
Слова эти приносили одинаковую боль двум, сидящим сейчас в небольшой, но светлой и уютной кухне. Такая же кухня была в их с Эвой первом доме. Такая же маленькая, наполненная лучами солнца, где они встречали утро за чашкой кофе и какой-нибудь выпечкой.
Давно у них не было такого завтрака.
Габор закрыл папку так тяжело, будто бы приложил все усилия своего тела, отложил ее в сторону, кашлянул, снимая очки и убирая обратно в чехол, словно собирался поставить точку.
— Меркуцио, я помогу тебе и сделаю всё, чтобы в начале августа, после суда, ты вернулся сюда с Валентином. На это есть очень и очень хорошие шансы, потому что ты хороший брат и хороший человек. И я приношу тебе свои искренние извинения за тот ужин у нас дома. Я был зол и защищал своего ребенка, совершенно забыв, что ты такой же ребенок, как и Тибальт. И я правда верю в твою искренность…
— Но?
Меркуцио вымученно улыбался. Он знал правила этой игры. Знал предельно хорошо. Всегда есть чёртово «но».
— Вы говорите речь адвоката, даже интонация та же. Я по несколько раз в году бываю в суде и знаю этот тон. И за такими добрыми словами всегда следует «но». Какое оно в этот раз?
Габор усмехнулся. Этот парень умён для своего возраста и понимает жизнь не хуже, чем он сам. Поразительно, как в Меркуцио умещается маленький мальчик и взрослый мужчина, что берёт на себя всю ответственность.
— Тибальт просил забрать свои вещи, что он тут оставил. Это и есть «но».
Улыбка Меркуцио не могла затмить покрасневших глаз, которые так старательно сдерживали поток вот-вот хлынувших слез. Все его надежды рухнули в одночасье. И внутри Габора укололо странное отеческое желание обнять Меркуцио, похлопать по спине и сказать, что всё будет хорошо, вот только стол между ними мешал это сделать.
— Я заеду через три дня. Подумаю над стратегией и через три дня встретимся, ладно?
Он поднялся со стула, допивая последний глоток вкусного, но уже остывшего кофе.
— Тебе будет удобно?
— Валентин в лагере, Бенволио возьмёт мои заказы, а большего у меня в жизни ничего такого и нет, — передёрнул Меркуцио плечами как-то особенно уныло и тоскливо, а потому Габор всё же обошёл стол и похлопал парня по плечу, а затем притянул его несопротивляющуюся фигуру к себе, обнимая.
— Мне правда жаль, Меркуцио. Правда. И как бы сейчас ни было больно, сосредоточься на брате. Мы вернём его. Обязательно вернем.
И Меркуцио поверил, потому что большего ему ничего и не оставалось. Он вцепился в плечи Габора, на миг представляя, что обнимает отца.
— И зови меня Габором. Просто Габором.
Часть 2. Слёзы Буда.
Комната Юлии изменилась до неузнаваемости. Лунный свет пробивался сквозь полупрозрачные занавески нежного зелёного цвета, что некогда были розового, почти что персикового. Стены, окрашенные в тёплый коричневый оттенок, всё ещё пахли свежей краской. На полу лежал ковёр с тёмно-зелёным узором, напоминающим лесные просторы.
Кровать Юлии застелена покрывалом того же зелёного цвета, что и занавески, а на мягких подушках красовались вышитые листья клёна. В углу комнаты стоял небольшой столик, на котором разбросаны новенькие журналы по садоводству, баночки кремов и лаков. А стены обклеены плакатами с изображениями лесных простор, полей и лугов, что девушка так жадно вырывала из купленных ранее журналов.
Юлия сидела на своей кровати, и русые волосы её рассыпались по хрупким плечам, как у прекрасной самодивы, вот только юная Капулетти была намного добрее этих мифических существ, что убивают пастухов и насылают болезни.
— Он тебе нужен, Тибальт, — говорила брату Юлия, ласково поглаживая чёрные, рассыпавшиеся по её коленям волосы Тибальта. — Не будь же таким! Поговори с ним. Меркуцио очень плохо без тебя. Тибальт. Пожалуйста. Не надо рушить то, что так тебе важно. Всё ведь намного сложнее того, что тогда было сказано. Он козёл, но он любит тебя и раскаивается. Я это точно знаю. Не любил бы, не терпел бы тебя, — она пытается смеяться, и легонько тыкнула Тибальта в бок, но это не возымело эффекта. А потому Юлия вздохнула, ссутулилась и обидчиво посмотрела в окно — брат её не слушал.
Комната наполнялась тихим шумом с улицы и ароматом распустившихся роз, коими Юлия наконец-таки занялась, ласково заботясь о них.
А Тибальт всё молчал.
— Ты глупый и эгоистичный! — наконец взвизгнула она, выдавая поток брани и сталкивая со своих колен Тибальта.
— Да ну что ты творишь? — бледнее обычного, Тибальт выглядел как больной чумой. Всего час назад у него был приступ. Болезнь, питающаяся его силами, чувствами и эмоциями, расцвела на фоне случившейся драмы. — Мне нужен покой.
— Твои приступы для тебя уже обыденность. Не загремел в больницу, значит всё терпимо, — отмахивается Юлия. — А Меркуцио тебя любит! Любит! Ты даже не дал шанса ему объясниться, наговорил столько гадостей!
Тибальт устало сползает на пол, облокачиваясь спиной о кровать сестры, обиженно складывает руки на груди, а Юлия всё не успокаивается, перечисляя все возможные достоинства, которыми может обладать парень. Кажется, таким списком не мог бы похвастаться и её обожаемый Ромео, и самый добропорядочный человек во всём мире.
— Он тебя не бросил, когда узнал о твой болезни. Он познакомил тебя с братом! Помог устроиться в ресторан!
Тибальт фырчал, как дикий конь, которого пытаются оседлать, и сам же едва сдерживал выступившие слезы, что терзают его с того самого ужина. Он так хотел сейчас оказаться в объятьях Меркуцио, чтобы прижаться к его горячему телу, и вдохнуть этот дивный аромат кедра, который ему снится.
— Ой, ну вот не надо! — закатывает глаза Юлия, как ученица, что превзошла своего учителя. — Медвежонка то — его подарок — ты вот, на кровати оставил, ещё и спишь с ним, небось, в обнимку.
— Ах ты! Подглядывала?!
Тибальт полон возмущении, а Юлия по-детски показывает ему язык, но спесь быстро с неё сходит.
— Ну что ты такой упёртый-то?
Тибальт не смотрит на сестру. Куда угодно, но только не на неё. Прижимает к груди колени, в которые до побеления костяшек вцепился длинными пальцами, и его наконец прорывает. Вся боль, обида, страх, что он почти две недели держал в себе, свято надеясь, что всё пройдёт и станет лучше, вырвались.
— Я наговорил ему много гадостей, Юлия. И был слишком груб. Так нельзя, даже если больно. А мне было очень больно, и я думал, что если обойдусь с ним жестоко, мне будет легче. Но легче не стало. Стало хуже. Я злюсь на него и на себя! И за то, что злюсь на себя, злюсь на него ещё больше! — выпалил Тибальт несуразицу, но Юлия его поняла. — Я скучаю по нему! Очень и очень скучаю! Я не могу без него больше.
Тибальт плачет, и не в силах остановить этот поток слёз, что душит и душит, а Юлия падает к нему на пол, обнимает, прижимая его голову к себе, пытаясь успокоить, и не замечает, как сама же и рыдает в три ручья.
— Не плачь. Пожалуйста! Опять приступ случится. Не надо, — икая, говорит она, вновь гладя брата по чёрным волосам. — Поговори с ним, пожалуйста! Пожалуйста, Тибальт. Отступи от собственной гордыни. Вам обоим сейчас тяжело, сделай к нему первый шаг.
А Тибальт качает головой, противится, и едва не заходится истерикой. Отстраняется от Юлии, чтобы своими опухшими от слёз глазами посмотреть в её красные:
— Я звонил ему, но так и не дозвонился. Кажется, он меня заблокировал. И писал сообщения. Всё впустую. А сегодня отец к нему вновь ездил… папа привёз мои вещи, что я оставлял у Меркуцио. Кажется, у нас и вправду всё кончено. Он меня ненавидит. И я тоже хочу его ненавидеть, но не могу, потому что очень и очень сильно люблю! Он моя первая любовь, Юлия, он был первый во всём, а это для меня так много значит…
Тибальт обессиленно привалился головой к кровати сестры, пряча лицо в новеньком зелёном покрывале и мечтая прямо сейчас по щелчку пальцев оказать в своей комнате, которая в моменте казалась такой недосягаемой. Силы его совсем оставили. А в спальне его, тем временем, на кровати, послушно сидел медвежонок. Тот самый плюшевый медвежонок, что Меркуцио подарил ему, когда Тибальт был в больнице, и фотография с полароида, помещённая в рамку и стоявшая на тумбочке. Фотография с их свидания, когда он, Тибальт, был так счастлив.