***
Джисон давно перестал понимать сложное уравнение собственной жизни. Каждое утро он просыпался с потерянным и щемящим чувством, будто пытался собрать рассыпавшийся пазл в полной темноте. Осознание того, что его чувства к Феликсу давно перешли все мыслимые границы дружбы, пришло внезапно и бесповоротно — в тот самый день, когда он впервые увидел его на тренировочном полигоне. Тогда Феликс, смеясь, снимал защитный шлем, и солнечные лучи играли в его влажных от пота волосах. В тот миг что-то в душе Джисона сломалось и перестроилось навсегда. Свою ориентацию он никогда не скрывал — в их мире, пахнущем порохом и смертью, такие вещи казались мелкими и незначительными. Но и не выставлял напоказ, предпочитая оберегать свои чувства, как хранят самое ценное оружие. Феликс же стал его личной, прекрасной пыткой. Он существовал где-то на периферии сознания Джисона, всегда находясь в радиусе досягаемости — со своей ослепительной улыбкой, готовый в любой момент подставить плечо, предложить помощь, разрядить напряжённую атмосферу какой-нибудь абсурдной шуткой. Его забота была тёплой, искренней, но без той трепетной интимности, которой так жаждала изголодавшаяся душа Джисона. Солнечный свет Феликса был общим, для всех, а ему хотелось личного, сокровенного огня, предназначенного только для него. И парадоксальным образом этих двух противоположностей стало неудержимо тянуть друг к другу. Два полюса — взрывной, социальный Феликс, заряжавший энергией всё пространство вокруг себя, и замкнутый, цифровой отшельник Джисон, предпочитавший виртуальные миры реальным, — начали проводить вместе почти всё своё свободное время. Их связывала необъяснимая жажда экстрима, глубокая потребность заглушить внутренних демонов мощными выбросами адреналина. Феликс лихо гонял на своем тюнингованном мотоцикле — стальном звере, ревущем на всю округу, — а Джисон был только рад этому сладкому безумию. Для него не существовало лучшего ощущения, чем встречный поток ветра, бьющий в лицо с такой силой, что на глазах выступали слезы; чем низкая, хищная вибрация мощного мотора, заставлявшая ликовать каждую клеточку тела; чем горячее, упругое тело Феликса под его дрожащими ладонями, когда он был вынужден обнимать его за талию, прижимаясь грудью к его спине, чувствуя каждый напряжённый мускул. В эти моменты ему не нужно было притворяться, не нужно было носить маску — можно было просто закрыть глаза, вжать пальцы в потрёпанную кожанку друга и полностью раствориться в этом неосязаемом, опьяняющем урагане скорости и запретных чувств. Их совместные вылазки в парк аттракционов стали чем-то вроде священного ритуала, побегом от суровой реальности. Они пренебрежительно обходили все спокойные семейные карусели, их неудержимо влекло к самым высоким, самым опасным конструкциям, где голова кружилась не от высоты, а от головокружительной свободы падения. Они орали как сумасшедшие, когда их швыряло вниз с американских горок, и их крики — один беззаботный, другой сдавленный — сливались в единый, дикий, освобождающий вопль, заглушающий все тревоги. И едва вагонетка, скрежеща, останавливалась, они, еще дрожащие от пережитого ужаса и восторга, с пересохшими горлами и бешено колотящимися сердцами, хватали друг друга за руки — ладонь Феликса была небольшой и твёрдой, ладонь Джисона — тонкой и холодной — и бежали покупать билеты снова и снова, словно пытаясь достичь какого-то недосягаемого пика, за которым вся вселенная наконец обрела бы смысл. Их мир, этот хрупкий карточный домик, построенный из скорости, громких криков и украденных в полумраке взглядов, рухнул в один миг, рассыпаясь в прах. Резкую, кровавую линию между «до» и «после» провела та самая, предпоследняя, проклятая миссия. Джисон, как всегда, находился на своем удалённом командном пункте, в нескольких километрах от эпицентра бойни, наблюдая за миром через холодные линзы камер наблюдения и бесконечные потоки данных на множестве мониторов. Он видел всё. Слишком много. Видел, как Феликс, сосредоточенный и неестественно хладнокровный, работал со взрывчаткой на особо опасном участке, его пальцы быстро и уверенно перебирали разноцветные провода. Слышал его ровное, спокойное дыхание в общем канале связи. А потом его цифровой мир взорвался в огне и хаосе. Перекрёстный огонь обрушился внезапно. Это была гениально простая, но смертоносная ловушка, которую по роковой случайности не досмотрела разведка. Он видел, как ребята, крича и отстреливаясь, пытались прикрыть сапёра, как падали, поднимались и снова падали. Слышал искажённые статикой, полные отчаяния голоса, сдавленные команды Минхо, яростные проклятия Чанбина. И тот самый, оглушительный, навсегда врезавшийся в память звук — последний, хриплый выдох Юнсока в микрофон, обрывающийся на полуслове. Потом воцарилась звенящая, давящая тишина, прерываемая лишь треском помех на линии. А через мгновение донёсся слабый, прерывистый, полный боли стон Феликса. От этого звука сердце Джисона остановилось, а потом забилось с такой силой, что стало трудно дышать. Вертолёт эвакуации стал логичным, ужасающим продолжением ада на земле. Оглушительный, ни на секунду не прекращающийся гул лопастей, въедливый, тошнотворный запах крови, пороха и пота, крики его товарищей по команде — всё это слилось в одну дикую, невыносимую какофонию. И посреди этого хаоса сидел Джисон, его длинные, привыкшие к клавиатуре пальцы дрожали не от работы с кодом, а от всепоглощающего, животного ужаса. Он с безумной силой прижимал к себе хрупкую, безвольную фигуру Феликса, пытаясь передать ему хоть каплю своего тепла, своей жизни. Тело было неестественно лёгким и холодным, пропитанным липкой, алой влагой, которая проступала сквозь разорванную тактическую форму и пачкала руки Джисона. Лицо друга, всегда такое живое, выразительное, за секунду способное сменить гримасу сосредоточенности на беззаботную улыбку, было мёртвенно-бледным, практически восковым. Белокурые, всегда немного растрёпанные волосы прилипли к запотевшему от холодной испарины лбу. Длинные, тёмные ресницы, которые он в шутку всегда называл «девичьими», лежали неподвижно и совершенно не подрагивали. Россыпь веснушек, которую Джисон тайно считал картой его личного счастья, была почти не видна под разводами грязи и запёкшейся крови. И Джисон, стиснув зубы до хруста, но не в силах сдержаться, глухо, безнадёжно рыдал, прижимая к своей груди самое ценное, что у него было, чувствуя, как вместе с кровью Феликса из него самого медленно, неумолимо уходит жизнь, воля, желание бороться. В тот кромешный, пропитанный болью и страхом миг, под оглушительный гул вертолётных лопастей, он с леденящей душу ясностью понял, что потерять его — значит потерять всё. Остаться в этом жестоком мире в одиночестве, с пустотой внутри, которую ничем уже будет не заполнить. Феликс выжил. Произошло чудо, вырванное у смерти опытными, профессиональными руками лучших хирургов и реаниматологов, которых в срочном порядке нашёл полковник Бан. Но дело было не только в этом. Феликса держала на этом свете всепоглощающая, отчаянная любовь Джисона. Он стал тенью в больничной палате, проводя у кровати каждую свободную секунду, разговаривая с бессознательным телом, сжимая его холодную, неподвижную руку, вкладывая в эти прикосновения всю свою немую мольбу: «Останься. Вернись. Я не могу без тебя». Следы той миссии навсегда отпечатались на теле Феликса. Его грудь и живот теперь покрывал причудливый, неровный рельеф из шрамов после множественных осколочных ранений — розовых, багровых, белёсых. Ладони, те самые ловкие, волшебные пальцы, что могли обезвредить любую взрывчатку, были испещрены более мелкими, но не менее отчётливыми отметинами от ожогов и осколков. Лицо украшал (или, как думал сам Феликс, уродовал) небольшой, но заметный шрам под левой бровью, похожий на след от капли кислоты. После долгой, мучительной выписки из госпиталя, когда Феликс, бледный и исхудавший, с трудом передвигался на костылях, Джисон, не глядя на него, а куда-то в стену за его спиной, тихо и быстро протараторил: «Переезжай ко мне». Феликс удивлённо вскинул брови, на его измождённом лице промелькнула тень усталой, но искренней улыбки. Он ничего не спросил — ни о причинах, ни о последствиях. Квартиру он снимал, своего собственного жилья у него не было, так что для сомнений или сожалений не оставалось места. Но этот новый этап их жизни привнёс в их отношения ещё больше сюра и мучительной неопределённости. Их совместное существование стало странным танцем на грани интимности и отчуждения. Они могли бродить по дому Джисона полуголыми и голыми, их тела, одно — бледное и испещрённое шрамами, другое — медового цвета и гладкое, существовали в одном пространстве, соприкасались, пересекались. Они могли натирать друг другу спины в просторной ванной, пар от воды скрывал смущение на одном лице и надежду на другом. Они без спроса таскали друг у друга футболки и худи, и ткань хранила тепло тела другого. Они часами лежали в обнимку на диване, смотря фильмы, но их прикосновения, несмотря на кажущуюся близость, оставались братскими, лишёнными заветного вожделения. Но ночью они расходились по разным комнатам. Их повседневность была начисто лишена той самой, пусть даже самой простой, романтики, что отличает влюблённых: нежных прозвищ, украденных поцелуев на кухне, сплетённых пальцев во время прогулки. Почти каждую ночь Джисон замирал в дверном проеме, глядя, как Феликс спит, разметав по подушке белокурые пряди своих волос. Его сердце разрывалось между желанием подойти, прикоснуться, признаться и леденящим страхом разрушить это хрупкое, иллюзорное счастье, этот странный, но такой дорогой сердцу союз. А Феликс, казалось, был абсолютно удовлетворён таким положением вещей. Его любовь, если она и была, выражалась в заботе, в верности, в присутствии, но не в романтических жестах. Создавалось впечатление, что ему вообще не нужно было ничего, что выходило бы за рамки этой странной дружбы. Особую боль Джисону причинял один ритуал. Каждое утро он с раздражением, переходящим в отчаяние, наблюдал, как Феликс с упрямым, сосредоточенным видом натягивает чёрные митенки или перчатки, тщательно скрывая шрамы на своих руках. — Ликс, хватит это носить, — шипел Джисон, его голос дрожал от сдерживаемых эмоций. — Твои руки… они не могут быть безобразными. Они спасли столько жизней. Они по-прежнему самые изящные и красивые руки, которые я видел. А шрамы… — он делал паузу, пытаясь совладать с комом в горле, — шрамы украшают тебя, делают сильнее. Феликс в такие моменты поднимал на него свой нечитаемый, отстранённый взгляд. В его глазах не было ни благодарности, ни злости. Лишь глубокая, непробиваемая стена, за которой пряталась целая буря не пережитых травм и страхов. Он молча, с каменным выражением лица, упрямо мотал головой и продолжал своё дело, застёгивая последнюю кнопку на перчатке, наглухо пряча свои раны от всего мира. И от Джисона.***
После обеда Чанбин зашёл к Минхо в кабинет, постучав костяшками пальцев по косяку приоткрытой двери. Его мощная фигура на мгновение перекрыла свет из коридора. — Тренировки закончились, ребята разошлись, — доложил он ровным, глуховатым голосом. — Хёнджин остался в зале. Говорит, хочет пресс покачать. Минхо, не отрываясь от монитора, где строчки отчёта сливались в одно серое пятно, лишь кивнул. — Понял. Спасибо, Бин. Чанбин постоял ещё мгновение, словно хотел что-то добавить, но развернулся и ушёл, его тяжёлые шаги постепенно затихли в коридоре. Минхо погрузился в рутину. Цифры, отчёты, формулировки — привычный щит от мыслей, которые так и норовили вернуться к утреннему эпизоду с Хёнджином. За монотонной работой он совсем потерял счёт времени. Когда он наконец оторвал глаза от экрана и помассировал затёкшую шею, то с удивлением обнаружил, что за окном уже сгущаются сумерки, окрашивая небо в грязно-лиловые тона. Последние лучи солнца цеплялись за верхушки дальних небоскрёбов, словно не желая уступать ночи. Сохранив документ, он с глухим щелчком захлопнул крышку ноутбука. В тишине кабинета этот звук прозвучал неожиданно громко. Встал, разминая затекшие мышцы, и решил сходить в спортзал. Ноги сами понесли его к выходу из кабинета. «Зачем?» — спросил он себя мысленно. Рационального ответа не было. Лишь смутное, давящее чувство, подпитанное утренними событиями, гнало его вперёд. Спортзал встретил его звенящей, пугающей тишиной. Свет был приглушён, горела лишь треть ламп, и те мигали с неровным, раздражающим шипением, отбрасывая на стены и снаряды прыгающие, уродливые тени, придавая помещению вид декорации из фильма ужасов. Воздух был тяжёлым, влажным и холодным. Механически, почти на автомате, Минхо начал наводить порядок: подвинул к стене разбросанные гири, ровнее уложил скомканные маты. Его движения были резкими, отрывистыми. И вдруг он замер, затаив дыхание. Сквозь гул в ушах и тиканье старой проводки он различил другой звук — ровный, монотонный шум льющейся воды из душевых. Сердце ёкнуло, сделав в груди болезненный кульбит. Он знал расписание. Все отряды уже давно закончили занятия. Здесь не должно было быть ни души. Его шаги в тяжёлых берцах звучали оглушительно громко в этой гробовой тишине. Они совпадали с учащённым, тревожным стуком собственного сердца. В раздевалке, в свете одной-единственной мигающей лампочки, он увидел на скамейке знакомые спортивные штаны и тёмное худи. Иррациональный страх застрял в горле комом. Он сглотнул, сделал несколько неуверенных шагов вперёд по скользкому кафельному полу и заглянул в проём душевых. Увиденное заставило его кровь застыть в жилах. Хёнджин сидел на коленях прямо на мокром кафеле в одной из кабинок. Его поза была неестественной, вымученной — прямая спина, ладони покорно лежали на бёдрах, голова была склонена так низко, что подбородок почти касался груди. Хлёсткие струи воды из душа били ему прямо в затылок и спину, заливая лицо и волосы, стекая по бледной, почти синюшной коже рук и торса. Он не двигался, не дрожал, не реагировал на звук шагов. Казалось, он превратился в статую, вмонтированную в кафель. Воздух в душевой был ледяным, от него шёл пар. Вода явно была обжигающе холодной. Минхо, не раздумывая ни секунды, повинуясь внутреннему инстинкту, шагнул под ледяные струи. Вода с силой ударила ему в лицо, залила глаза, моментально пропитала тактическую куртку и штаны. Тяжёлая, мокрая ткань облепила тело, в берцах с противным чавкающим звуком захлюпала вода. Но он не чувствовал холода. Лишь острое, всепоглощающее желание вытащить этого парня отсюда. Вытащить из его личного чистилища, в которое он снова провалился. — Хёнджин, — голос звучал твёрдо и ровно, — слушай мой голос, цепляйся за него. Я знаю, что ты меня слышишь. Давай, встань, помоги мне. Минхо медленно протянул руку, но не прикоснулся, замер в сантиметрах от плеча Хёнджина. Прикосновение могло спровоцировать непредсказуемую реакцию — вспышку паники или агрессии. Хван не шевелился. Казалось, он вообще не дышал. Лишь тонкая, едва заметная дрожь пробегала по его мокрым плечам. Вода каскадом струилась по шраму на щеке, делая его ещё более багровым и явным. — Хёнджин, — повторил он, заставляя свой голос звучать спокойно, несмотря на ледяную воду, стекающую за воротник. — Посмотри на меня. Хёнджин вздрогнул, его пальцы судорожно сжались на коленях, но взгляд оставался прикованным к кафельному полу. Минхо взял его под локоть, чувствуя, как тот напрягся, словно от удара током. Но не оттолкнул и позволил поднять себя на ноги. Ноги Хёнджина подкосились, и он едва не рухнул обратно, но Минхо успел подхватить его, взяв на себя часть веса. Удерживая Хвана одной рукой, Минхо регулировал напор и температуру другой. Когда вода стала тёплой, Хёнджин вздрогнул и его безвольно висящие руки вцепились в плечи Минхо. — Дыши, — снова сказал Минхо, обнимая в ответ и поглаживая по мокрым волосам. — Глубоко. Со мной. Вдох… выдох… Минхо не отпускал его, чувствуя под пальцами ледяную кожу и напряжённые мышцы. Хёнджина трясло, он никак не мог согреться. — Ты здесь, — повторял он, как мантру. — Ты в безопасности. Мы на базе, я рядом. Хёнджин наконец поднял голову. Его глаза, огромные и тёмные, смотрели сквозь Минхо, в какую-то другую реальность. В них плескалась такая бездонная боль, что у Минхо сжалось сердце. — Хо… лодно, — прошептал Хёнджин, и его голос был хриплым, сорванным, будто он долго не разговаривал или наоборот кричал без остановки. — Так… холодно… — Я знаю, — тихо ответил Минхо. — Но это пройдёт. Сейчас согреемся. Осторожно прислонив Хёнджина к прохладной кафельной стене, Минхо взял мочалку и щедро вылил на неё гель для душа с резким запахом хвои. Его пальцы, обычно такие твёрдые и уверенные, теперь с особой тщательностью растирали пену по ледяной коже Хёнджина — по рукам, покрытым сетью мелких шрамов, по впалому животу, по груди, где вместо одного соска застыл уродливый рубец, по грудной клетке, где можно было нащупать каждое ребро. Каждое движение было отмеренным, чётким, словно он пытался не только согреть Хёнджина, но и очистить его от невидимой грязи воспоминаний. Аккуратно смыв пену тёплой водой, Минхо перекрыл кран. Наступившая тишина оглушила. В ушах стоял звон, смешанный с эхом льющейся воды. Руки предательски подрагивали, а мокрая одежда налипла на тело тяжёлой, холодной плёнкой. Не говоря ни слова, Минхо аккуратно обнял Хёнджина за плечи — нежно, но достаточно крепко, чтобы вести — и развернул его в сторону раздевалки. Через некоторое время он усадил его на деревянную скамейку, почерневшую от времени, и достал из своего шкафчика несколько грубых, но чистых полотенец и запасной комплект тактической формы. Накинув на плечи Хёнджина самое большое полотенце, он принялся стягивать с себя мокрую одежду. Движения его были резкими, быстрыми, отточенными годами службы — сбросить мокрые куртку, штаны, футболку, надеть всё сухое. Берцы с мокрыми шнурками потребовали дополнительных усилий, но он справился за считанные секунды. Когда он закончил, его взгляд упал на Хёнджина. Минхо замер. Взгляд Хвана изменился. Пустота и ужас в его глазах отступили, уступив место горькому, выстраданному осознанию. Он сидел, кутаясь в полотенце, мокрые волосы липли ко лбу, а голова была откинута на холодную стену. — Командир, я… — его голос сорвался, став хриплым шёпотом, полным стыда и боли. — Они… они лили на меня воду. Всё время. Ледяную. Казалось, это никогда не кончится. Час… может, больше. А потом… Минхо быстро подошёл ближе, опустившись на корточки перед ним, чтобы быть на одном уровне. — Не надо, — его собственный голос прозвучал тихо. Он положил руку на замотанное в полотенце плечо Хёнджина, ощущая лёгкую дрожь. — Не сейчас, не сегодня. Достаточно для тебя потрясений. Минхо пододвинул ближе сложенные штаны и носки Хёнджина. То, что он сделал дальше, было лишено всякой субординации, это был чистый, безоговорочный жест заботы. Он взял ногу Хёнджина, всё ещё холодную и влажную, и бережно, почти с благоговением, вытер её полотенцем, промокнув каждый палец. Убедившись, что кожа сухая, он, придерживая щиколотку, с нежностью, которой, казалось, в нём не могло быть, одел сначала один носок, потом второй. Затем, одним плавным движением, натянул на его ноги спортивные штаны. Подтянув их, он одел на него футболку, поправил воротник, а сверху накинул худи. Финальным штрихом он бережно взял его ногу, просунул в кроссовок и начал зашнуровывать — не спеша, с особым старанием, будто совершая важный ритуал. То же самое было проделано и с другой ногой. Затянув последний узел, он похлопал по голенищу и наконец, выпрямился во весь рост, чувствуя, как отзывается болью в спине напряжение последних минут. Всё это время Хёнджин молчал, заворожённо наблюдая за руками командира. Его собственная беспомощность больше не вызывала стыда, он испытывал лишь щемящее чувство благодарности, такое острое, что перехватывало дыхание. И когда Минхо поднял взгляд, он увидел, как по щеке Хёнджина, проложив путь рядом с тем самым шрамом, скатилась одна-единственная слеза, смешиваясь с каплями воды, оставшимися на коже. Минхо протянул руку. Его ладонь была покрыта шрамами и мозолями, но в этот момент казалась удивительно надёжной. — Пойдём, Принцесса, — его голос прозвучал тихо, почти вкрадчиво, но в нём не было и тени насмешки. Только странная, неожиданная нежность, которую он давно запретил себе чувствовать. Хёнджин медленно поднял глаза, встретившись с тёмным, непроницаемым взглядом командира. В его собственных глазах плескалось смятение и неуверенность. — Куда? — прошептал он, и в этом одном слове слышалось столько потерянности, что у Минхо сжалось сердце. Тот не отвёл взгляда, его ладонь всё так же была раскрыта в приглашающем жесте. — Домой, — прозвучал спокойный ответ. И в этом простом слове, произнесённом с такой твёрдой уверенностью, вдруг нашлось место для чувств, которые Хёнджин давно забыл. Он медленно, почти неверяще, поднял свою руку и вложил её в протянутую ладонь. Пальцы Минхо сомкнулись вокруг его холодных пальцев — крепко, но не сильно сжимая. Впереди предстояла тяжёлая ночь.