Холодное предвкушение

NC-17
Завершён
128
автор
Размер:
213 страниц, 100 799 слов, 25 частей
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
128 Нравится 16 Отзывы 19 В сборник

Глава 18 — «Гниение»

Настройки
Тишина, наступившая после внезапного появления Лариссы, была иной. Она не была мирной. Она была тяжёлой, как свинец, и звонкой, как натянутая струна перед разрывом. Воздух в комнате, ещё недавно наполненный яростью, обидой и страстью, теперь казался вымороженным. И в этой ледяной тишине Ларисса Уимс заговорила снова. Её голос был негромким, но он пригвоздил к месту каждого, вбиваясь не в уши, а прямо в сознание. Каждое слово было отчеканено из льда и горькой правды. — Вы все так яростно спорите о любви, — начала она, и её взгляд медленно скользнул по Гомесу, Мортише, Элизабет, задержался на бледном, непроницаемом лице Уэнсдэй. — Каждый тянет одеяло на себя, ослеплённый собственным эгоизмом, и называет это высоким чувством. Но то, что здесь происходит, не имеет к любви никакого отношения. Это её уродливая пародия. Она повернулась к Гомесу, и в её глазах читалась не злость, а бесконечная усталость. — Гомес Аддамс. Вы любите её слишком сильно. Ваша любовь — это вседозволенность. Вы видели её боль, её метания, и что сделали? Разрешили ей уйти в неизвестность, в опасность, лишь бы не причинить ей мгновенной боли своим сопротивлением. Вы позволили ей сжечь себя, лишь бы не быть тем, кто скажет «нет». Это не жертва. Это — трусость, прикрытая маской обожания. Вы убиваете её своей слабостью. Гомес выглядел так, будто его ударили обухом по голове. Его обычно оживлённое, экспрессивное лицо стало пустым. Он смотрел на Лариссу, потом на Мортишу, и в его глазах плескалось недоумение маленького мальчика, который только что узнал, что мир — не та простая и весёлая игра, какой он её представлял. Его рот был приоткрыт, но никакой звук не вырывался. Вся его бравада испарилась, оставив после себя лишь уязвимость и смущение. Её взгляд перешёл на Уэнсдэй. И если к Аддамсу в её голосе прокрадывалась жалость, то здесь звучала сталь. — Уэнсдэй Аддамс. Ваша любовь — это контроль. Вы, ребёнок, возомнили себя хранителем семейного очага, в который едва научились заглядывать. Вы расписываете каждый шаг своей матери, как будто она — ошибка в Вашем уравнении, которую нужно исправить. Вы не доверяете взрослым, потому что в Вашем мире всё должно подчиняться логике. Но жизнь — не лаборатория. Вы лезете туда, где Вам не место, думая, что спасаете, а на деле — лишь ломаете и без того хрупкие вещи. Ваша любовь — это деспотизм под маской заботы.  Уэнсдэй стояла идеально прямо, но её знаменитая ледяная маска дала трещину. Брови были чуть приподняты, а в глубине чёрных, как уголь, глаз мелькало нечто, похожее на…разлом. Её острый ум, привыкший всё раскладывать по полочкам, столкнулся с правдой, которую нельзя было измерить или классифицировать. Она смотрела на Лариссу не с гневом, а с редким для неё выражением — с чисто научным, но глубоко потрясённым интересом.  Потом Уимс посмотрела на Элизабет. И её голос похолодел в призрении. — Графиня Элизабет Джонсон. Ваша любовь — это гордыня. Вы, столетиями смотревшая на людей свысока, решили, что имеете право. Право забрать женщину из её семьи, из её жизни, не спросив её саму, чего она хочет на самом деле. Вы увидели в ней «потенциал» и решили, что это даёт Вам карт-бланш. Вы играете в бога, думая, что Ваши чувства важнее клятв, данных перед другими. Ваша любовь — это присвоение. Вы не спасаете её от тюрьмы. Вы предлагаете ей другую клетку, лишь бы она была в Вашем зоопарке. Элизабет не отводила взгляда от Лариссы. Её лицо оставалось непроницаемым, но уголки губ были неестественно напряжены. В её глазах, обычно полных надменности или насмешки, бушевала внутренняя буря. Гнев? Да. Но вместе с ним — холодное, неприятное осознание. Осознание того, что её, древнюю и могущественную, только что приравняли к испуганным смертным, указав на её самый главный, тщательно скрываемый изъян — гордыню. Она не спорила. Она просто переваривала яд, которым её угостили. Наконец, взгляд директрисы упал на Мортишу. И в нём была самая тяжёлая, самая беспощадная правда. — И Вы, Мортиша Аддамс. Ваша любовь… Ваша любовь — это ложь. Вы не знаете, что такое честность. Вы лжете мужу, прикрываясь благими намерениями. Вы лжете дочери, лишая её памяти. Вы лжете себе, убегая от выбора в объятия той, что кажется Вам спасением. Вы надеваете маску прилежной жены и матери, но внутри Вас бушует ураган, который Вы боитесь выпустить. И Вы забыли одну простую вещь: пытаться обвести всех вокруг пальца, подстроить мир под своё усмотрение, не делает Вас сильной. Это делает Вас вечным заложником собственного вранья. Вы не ищете правды. Вы ищете удобства. Мортиша казалась самой разбитой. Слёзы, уже высохшие на её щеках, казалось, оставили после себя невидимые шрамы. Она смотрела в пол, её плечи были ссутулены. Каждое слово Лариссы падало прямо в её душу, подтверждая самые страшные подозрения, которые она питала к самой себе. В её глазах читалась не просто растерянность, а стыд. Глубокий, всепоглощающий стыд, от которого не спрятаться. Ларисса сделала паузу, дав своим словам вонзиться в каждого, как отточенный кинжал. В комнате не было звука, кроме тяжёлого дыхания и едва слышного звона в ушах. — Вы все жаждете своего. Своего счастья, своей правды, своего комфорта. Вы сражаетесь не за любовь. Вы сражаетесь за право обладания. И пока каждый из вас не посмотрит в зеркало и не увидит там не благородного рыцаря или несчастную жертву, а испуганного, одинокого эгоиста, это будет продолжаться. Это не любовь. Это — слепота, которая рано или поздно погубит вас всех. И в это оглушённное молчание Ларисса вложила своё последнее, решающее слово. — Каждый из вас, — её голос прозвучал уже без гнева, лишь с бесконечной, усталой ясностью, — должен поставить себя перед выбором. И выбор будет идти только в две стороны. В пользу себя… или в пользу другого. — Она обвела их всех взглядом, и в нём не было надежды, лишь констатация факта. — И лишь вы вправе решить — будет ли это выбор ради настоящей любви… или ради собственного удовлетворения. Она закончила. Снова посмотрела на них — на эту странную, разбитую, могучую и такую глупую семью — с одним лишь глубоким, бездонным разочарованием. Затем выдохнула, развернулась и вышла из покоев, её шаги затихли в коридоре, оставив их наедине с гробовой тишиной и выбором, который каждый теперь должен был сделать для себя. Гомес поднял взгляд на жену. В его глазах не было прежнего безумного огня, лишь глубокая, выстраданная усталость, будто он прожил не одну сотню лет за последние несколько минут. Его голос, обычно такой громкий и полный жизни, теперь звучал тихо, с хрипотцой.  — Я не лишал тебя права выбора, Cara mia, — начал он, и в его словах слышалось не оправдание, а горькое признание. — Потому что... я любил. И до сих пор люблю. Но твоя ложь... — он сделал паусту, сглатывая комок в горле, — ...после стольких лет совместного бытия, оказалась острее и больнее любой пули. Пуля ранит тело. А это... это ранит душу. Он задумался, его взгляд ушёл куда-то вглубь себя, будто он перелистывал страницы их общей жизни. — Ты больше не та женщина, — прошептал он, и в его голосе прозвучала не злость, а бесконечная грусть. — Та, которую я когда-то... так рвался защищать. Даже от неё самой. От её собственных ошибок. В голове Мортиши, будто по зловещему приказу, всплыло воспоминание. Яркое, жуткое, похороненное глубоко в памяти. Нелепая, ужасная случайность. Её рука с длинным мечом дрогнула... и остриё вошло в прямо стоящего перед ней. Паника. Страх. А потом... Гомес. Его глаза, полные не мысли о последствиях, а только о ней. Он подбежал, выхватил у неё из рук окровавленный клинок, обмазал чужой кровью свою одежду, свои руки. «Уходи», — прошептал ей. И когда прибежались другие, он стоял над телом, с мечом в руках, и брал всю вину на себя. Годы в тюрьме... ради её спасения. — Я больше не подставляю себя ради тебя, — голос Гомеса вернул её в настоящее. Он звучал твёрдо, с непривычной для него решимостью. — Как сделал это тогда. Потому что тогда я защищал ту женщину, которая, оступившись, с ужасом смотрела на содеянное. А сейчас... сейчас я не знаю, кого я защищаю. И от чего. Мортиша смотрела на него, не в силах вымолвить ни слова. Слёзы стояли в её глазах плотным, горячим комом, но не текли, словно застыв. Он отдал за неё свою свободу. А она отплатила ему ложью.  По щеке Гомеса медленно, вопреки всей его воле, скатилась слеза. Она была тяжёлой, прозрачной, и казалось, будто она унесла с собой часть его жизненной силы. Уэнсдэй, наблюдающая за ним, непроизвольно отшатнулась. Она никогда не видела своего отца таким — не сломленным, а... опустошённым до самого дна. — Я больше не хочу утопать в тебе, — его голос приобрёл твёрдость, сквозь которую пробивалась неизлечимая боль. — Рискуя собой, своей душой. Я отдавал тебе куски себя, думая, что мы строим что-то общее. Но ты... ты взяла эти куски и растоптала. Даже не подумав. Даже не заметив. Мортиша инстинктивно рванулась вперёд, её рука потянулась к нему в немом отчаянии, в желании остановить, вернуть, исправить. Но Гомес резко сделал останавливающий жест. В этом движении не было злобы. Была непреложная граница, которую он провёл между ними. — Теперь выбор за тобой, Мортиша, — произнёс он, и каждое слово отдавалось в тишине комнаты. — Я приму каждое твое решение. Как принимал всегда. — Он сделал крошечную паузу, и в ней висела вся горечь прожитых лет. — Но теперь... теперь оно будет зависеть только от тебя. Без... моей поддержки. Без моей готовности подставить спину. Ещё одна слеза покатилась по его другой щеке. Он не стал её скрывать. Он медленно поднёс рукав к лицу и вытер её. Затем развернулся и, не оглядываясь, вышел из покоев. Он не хлопнул дверью. Он просто ушёл, оставив за собой пустоту, которая была страшнее любого скандала. Мортиша смотрела ему вслед. «Всё рушится» — эхом отозвалось в пустоте, наступившей внутри. В страхе она перевела взгляд на дочь. На лице Уэнсдэй не было привычного льда или гнева. На нём лежала печать чего-то гораздо более тяжёлого — глубокого, безмолвного разочарования. И в этом отсутствии попыток что-либо контролировать читалась окончательная капитуляция. Уэнсдэй заговорила, и её голос, обычно чёткий, дрогнул, выдавая сдержанную, детскую обиду. — Мамá, — произнесла она, намеренно растянув последний слог, в точности так, как сама Мортиша с горечью и упрёком называла Хестер Фрамп. Это было не просто слово. Это был удар ниже пояса, точное попадание в самую больную точку, демонстрация того, что дочь теперь видит в ней того же человека, каким Мортиша видит свою собственную мать — источник боли и разочарования. Это было даже хуже, чем холодное «Миссис Аддамс». Это было признание полного краха их связи. Уэнсдэй продолжила, и её речь, несмотря на юный возраст, была пронизана недетской, горькой мудростью анализатора, наконец-то понявшего ошибку в собственном решении. — Моя попытка установить контроль над ситуацией, — начала она, глядя куда-то мимо матери, словно формулируя выводы для самой себя, — была изначально обречена. Я боялась потерять тот хрупкий порядок, который, как мне казалось, существовал. Но, как показывает практика, контроль, основанный на страхе и манипуляции, является наименее устойчивой системой. Он рухнул, как и должен был. Она перевела взгляд на Мортишу, и в её глазах читалась усталость. — Это не была попытка изменить иерархию в нашей семейной структуре. Это была... — она сделала паузу, подбирая самое точное слово, — ...попытка компенсации. Патологическая потребность почувствовать себя необходимой собственной матери. Я ошибочно полагала, что, взяв на себя роль решателя проблем, я смогу заполнить ту... эмоциональную пропасть, что образовалась между нами. Уэнсдэй опустила глаза. — Моя гипотеза была неверна. Я думала, что, предоставив тебе логически выверенные данные и устранив внешние угрозы, я помогу тебе принять верное решение. Но я не учла главного переменного — твоей собственной воли. Вместо помощи я лишь внесла дополнительный хаос и усугубила системный коллапс. Уэнсдэй сделала глубокий, прерывистый вдох, и её голос, всегда такой твёрдый, задрожал, выдав сокрушительную внутреннюю борьбу. Уэнсдэй замерла на мгновение, её грудь тяжело вздымалась, будто ей не хватало воздуха в этой насыщенной болью комнате. Когда она заговорила, её голос был низким, лишённым привычной чёткости, и каждое слово было выверено, как формула, но с нотками переживания.  — На протяжении всего моего существования, — начала она, и её взгляд был устремлён внутрь себя, анализируя разрушительные данные, — ты проецировала на меня модель любви, которой не хватало тебе в отношениях с твоей матерью. Ты пыталась заполнить пустоту, оставленную бабушкой, предоставляя мне то, чего недополучила сама. Но это было ошибочно с твоей стороны. Ты давала мне не ту эмоциональную поддержку, в которой я объективно нуждалась как личность с иным психологическим складом. Она подняла на мать взгляд, и в её глазах, обычно скрывавших всё за стеной, стояла голая, незащищённая боль. — А теперь та самая семейная структура, что по определению должна служить для меня спокойствием и безопасностью, трансформировалась в зону тотального психологического поражения. И мои действия, сколь бы логичными они мне ни казались, с фатальной точностью приводят к эмоциональным взрывам, на которые я с точностью натыкаюсь. Её голос дрогнул, но не сорвался. Слёзы, навернувшиеся на глаза, не текли, а создавали эффект увеличительного стекла, делая её взгляд пронзительно-ясным и безмерно уставшим. — Тот факт, что я не демонстрирую привязанность к тебе привычными методами, — продолжила она, и в её словах звучала попытка донести самую суть, — не является индикатором отсутствия любви к тебе, мамá.  Она сделала шаг вперёд, и её следующая фраза прозвучала с сокрушительной прямотой. — Твои последние решения... являются причиной моей острой боли именно потому, что исходят от той, чьего одобрения и любви я... — она запнулась, подбирая слово, лишённое сентиментальности, но точное, — ...стремилась достичь. Реакция отца является лишь независимым подтверждением этого. Он предоставлял тебе тот тип безусловного принятия, который я, на интуитивном уровне, хотела и от тебя. Твой уход от него... является де-факто отрицанием и этой модели. Уэнсдэй выпрямилась, принимая самое трудное решение — решение отпустить. — Обвинять Графиню — иррационально. Она — внешний фактор, симптом, а не причина. У тебя есть собственный выбор. — Она произнесла это с тяжестью, отпуская последние нити контроля. — И ты обладаешь правом осуществить его без моего... вмешательства. Развернувшись, она вышла. Тихий, идеально подавленный всхлип, прорвавшийся за дверью, был не эмоциональным срывом, а звуком окончательного отказа опеки. И этот беззвучный стон раненого разума сжал сердце Мортиши с силой, превосходящей любую магию. Ведьма медленно повернулась к Элизабет. В её взгляде не было ни гнева, ни упрёка — лишь пустота после бури, полное, оглушающее ощущение провала. Весь её мир, всё, что она считала нерушимым, лежало в руинах. И единственный шанс что-то восстановить заключался в одном-единственном, невыносимо трудном выборе. Элизабет смотрела на неё, и в её бессмертных глазах не было победы. Был бесконечное, печальное понимание. Она видела всю глубину её падения, всю боль, которую причинила ей сама, и ту, что обрушилась на неё со стороны семьи. — Я не знаю, что мне делать, Элизабет, — голос Мортиши был едва слышным, он ужасно дрожал, срываясь на хриплый шёпот. Это был голос абсолютно сломленного человека. И тогда по бледным, идеальным щекам вампирши медленно, вопреки всей её природе, покатились слёзы. Они были тихими, но в них была вся ее боль. Элизабет поняла. Поняла всё до конца. Настоящая любовь, та, о которой говорила Ларисса, — это была не страсть, не одержимость, не желание обладать любой ценой. Настоящая любовь — это готовность отпустить. И сейчас, глядя в глаза женщине, которую она хотела сделать своей вселенной, Графиня сделала этот выбор. Выбор в пользу настоящей, самоотверженной любви. Ради Мортиши. Ради её спасения. Она сделала глубокий, прерывистый вдох, её голос прозвучал тихо, но с невероятной силой, прорезая тишину. — Уходи, Тиша. В этих двух словах не было обиды. В них было... благословение. Освобождение. — Иди к своей семье. — Элизабет не отводила взгляда, её слёзы текли беззвучно. — Восстанавливай то, что я помогла разрушить. Они... они нуждаются в тебе. Ты нужна им. А та боль, что между вами... она исцелима. В отличие от той, что останется, если ты выберешь меня, ведьмочка.  Она признавала своё поражение. Но в этом поражении была большая победа — победа над собственной эгоистичной страстью. Она отпускала её не потому, что разлюбила, а потому, что любила слишком сильно, чтобы быть причиной её окончательной гибели. — Я не хочу от тебя уходить, Элизабет. В голосе звенела окончательное осознание. Она выпрямилась, и по её бледным щекам, потекли слёзы. Это были не слёзы о муже, о дочери, о распавшейся семье. Это были слёзы об Элизабет. О той, что стояла перед ней сейчас — вечная, прекрасная и бесконечно одинокая. О той, что предложила ей всё, а теперь отдавала всё обратно. Они обе знали. Обе любили. Но между ними высилась незримая, неприступная стена из долга, чужих ожиданий и законов мира, который не был готов принять их любовь. Любить, чувствовать каждой клеткой родственную душу и понимать, что у этой любви нет права на существование, — это была та боль, перед которой меркли все остальные. Элизабет медленно, словно боясь спугнуть хрупкое мгновение, подняла руку. Пальцы, холодные от вечного холода бессмертия, коснулись щеки Мортиши. Она поймала одну из её слёз, удерживая её на кончике пальца, словно самую хрупкую драгоценность в мире. — Я знаю, — прошептала Графиня, и её голос был полон вселенской грусти. — Я тоже не хочу этого. Но именно поэтому ты должна уйти. Потому что если ты останешься, глядя мне в глаза с мыслью о них, эта тень съест тебя изнутри. Твоё сердце не выдержит этого разрыва. Оно не создано для такого выбора. Она сделала шаг назад, и её рука опустилась. Расстояние между ними, всего в пару шагов, вдруг стало казаться пропастью, через которую не было мостов. — Твоя боль из-за меня со временем станет тише, — продолжила Элизабет, и в её словах не было лжи, лишь горькая правда. — Она превратится в шрам, а не в открытую рану. А их боль... она будет расти и отравлять всё, что у тебя осталось. Я не могу быть причиной этого. Я не хочу быть причиной твоей вечной боли.  Мортиша закрыла глаза, словно пытаясь запечатлеть в памяти каждый штрих её лица, каждый отблеск в её глазах. Она знала, что Элизабет права. Это знание жгло сильнее любого упрёка. — Мы могли бы быть счастливы, — выдохнула Мортиша, и это прозвучало как надгробная надпись на их несбывшемся будущем. — Мы были бы счастливы, — поправила её Элизабет с печальной улыбкой. — Целую вечность. Но цена этого счастья — твоя душа. А я... я слишком сильно тебя люблю, чтобы заплатить такую цену. Моя любовь не в том, чтобы приковать тебя к себе. Она в том, чтобы дать тебе крылья. Даже если ты улетишь от меня навсегда. Она обернулась к окну.  — Иди, — снова сказала Элизабет, уже не глядя на неё. — Пока ещё не поздно. Пока я ещё могу тебя отпустить. — Я люблю тебя, Элизабет. Прощай. Эти слова, чудовищные и правдивые, слетели с её губ прежде, чем она успела их осмыслить. Она не говорила такого даже Гомесу. Такая любовь была за гранью привычного, за гранью дозволенного. Мортиша резко отвернулась, рванулась к двери и переступила порог, притворив дверь. Этого было достаточно, чтобы услышать сдавленный, задыхающийся вздох. И всё в ней оборвалось. Разум кричал, что путь один — вперёд, к дому, к семье, к долгу. Но ноги, предав, сами развернулись. Она рванула назад, с силой распахнула тяжёлую дверь.  Мортиша стремительно пересекла комнату. Она не шла — она летела, подгоняемая вихрем отчаяния и прощания. Подбежав, она мягко, но настойчиво взяла Элизабет за плечо и развернула к себе. Слезы Графини текли медленно и величественно, оставляя после себя мокрые, тёмные дорожки. В её бессмертных глазах, обычно сиявших алым огнём или холодной сталью, стояла пустота абсолютной потери. Не сказав ни слова, Аддамс притянула её лицо к своим ладоням. Её пальцы, тёплые и живые, дрожали, прикасаясь к ледяной коже. Она смотрела на эти слёзы, на безмолвную агонию в её взгляде, и её собственная боль достигла апогея. Их поцелуй не был нежным. Он был отчаянным. Это было падение в бездну, последний глоток воздуха перед утоплением. Мортиша прижалась к её губам со всей силой невысказанного прощания, впитывая солёную горечь её слёз, пытаясь запомнить навсегда вкус её холодного дыхания, форму её губ. Это был не поцелуй страсти, а поцелуй-раскаяние, поцелуй-эпитафия. Похороны надежды, которую они хоронили заживо. Элизабет не сопротивлялась. Она отдалась этому моменту, её руки дрогнули и слабо обвили талию Мортиши, не удерживая, а лишь прощаясь. Казалось, вечность сжалась в эти несколько секунд. Когда их губы наконец разомкнулись, Элизабет не открыла глаз. Она прижала лоб ко лбу Мортиши, и её шёпот был горячим, вопреки её природе, парящим между ними.  — Я тоже тебя люблю. Уходи. Пожалуйста. В этом «пожалуйста» слышалась не её собственная боль, а последняя, отчаянная забота о любимой. Мольба о её спасении, даже ценой вечного одиночества для себя. У ведьмы внутри что-то разорвалось. Новые, уже её собственные, горячие и беспомощные слёзы хлынули из глаз. Она отшатнулась, как от ожога, выпустив её из объятий. Не смея оглянуться, потому что знала — один взгляд назад убьёт в ней силу воли. Она выбежала из покоев.  Она бежала к мужу, к детям, к призраку своей прежней жизни. Но с каждым шагом, с каждым метром, увеличивавшим расстояние между ней и её разбитым сердцем, ноги становились тяжёлыми. «Дом» впереди, где горел спасительный огонёк, казался не убежищем, а тюрьмой. А Элизабет опустилась на колени. Её гордая осанка согнулась, она обхватила себя руками, и тишину наконец разорвали сдавленные, горловые рыдания. Её тело сотрясалось от спазмов, а по полу растекались тёмные пятна от слёз, которых у неё не должно было быть. Она осталась одна. В гробовой тишине, с эхом сказанного «прощай» и жгучим отпечатком последнего поцелуя на губах, который теперь будет терзать её всю её бесконечную жизнь. *** — Миссис Аддамс, здравствуйте. Голос прозвучал как удар в тишине пустого ночного коридора. Мортиша, почти ничего не видя перед собой от слёз, едва не наткнулась на стройную фигуру Айседоры Капри. Та стояла, словно призрак, возникший из самой тьмы, и её лицо выражало сладкую, ядовитую заботу. — Вы вся заплаканная. Что-то случилось? — голос был мягким, но в её глазах, холодных и пронзительных, виднелись искорки насмешки. Мортиша попыталась собраться, выпрямиться, но ноги предательски подкосились. Она была абсолютно беззащитна — опустошённая душевной бурей, раздавленная собственным выбором. Она даже не успела открыть рот, чтобы что-то ответить, как сзади, бесшумно, как тень, возник Тайлер. Его движения были отточены и безжалостны. Он не сказал ни слова. Одна его рука с молниеносной быстротой обвила шею Мортиши, и на ней с тихим щелчком замкнулся холодный металлический ошейник, что использовали против ведьм, лишаяя их магии во время ношения этого аксессуара. Мортиша мгновенно почувствовала, как из неё ушла сила — не только магическая, но и жизненная. Ощущение было сродни тому, как если бы у неё перерезали горло.  В тот же миг вторая рука Тайлера, с зажатой в ладони салфеткой, пропитанной снотворным, с силой прижалась к её лицу. Резкий химический запах заполнил лёгкие. Мортиша попыталась вырваться, но её тело, лишённое магии, было слабым и непослушным. Тёмные пятна поплыли перед глазами, поглощая последнее, что она видела — лицо Капри. Айседора наблюдала за этим с холодным, безумным удовлетворением. Её губы растянулись в улыбке. — Твой план идеальный, малыш, — прошептала она Тайлеру, и в её голосе звучала неприкрытая гордость. Галпин, уже подхватывая безвольное тело Мортиши, коротко усмехнулся: — Вот, а ты хотела каких-то заморочек. Последним, что успела осознать Мортиша, прежде чем тьма поглотила её полностью, была не физическая боль, а горькая ирония судьбы. Она только что совершила величайшую жертву во имя своей семьи, отказалась от любви всей своей жизни... лишь для того, чтобы внезапно лишиться магии и оказаться в чужих руках. И где теперь была её семья, ради которой она всё это сделала?
128 Нравится 16 Отзывы 19 В сборник