Мирослав знал.
12 сентября 2025 г., 08:49
С самого детства Мирослав знал — он живёт не свою судьбу.
На его спине — крылья. Огромные, белоснежные, настолько нежные, что пальцы проваливались при малейшем прикосновении. Они с ним с самого детства, с самого рождения. Такие сначала хрупкие, тонкие, помятые, потом — величественные. Всего два, не как у Серафима, но есть. Они вечно болят зимой от морозов, рвут нежную молочную кожу спины по весне, служат тенью в духоту лета и каждой осенью откидывают перья. Мирослав их любил, презирал, ненавидел, отрицал, рвал, прятал, потом снова любил. Они были отдельной частью тела, такие же полностью податливые, как и все остальные конечности. Они были по-настоящему красивыми, по-настоящему удивительными, но не в глазах холодного паренька.
Крылья, как метка. Как приказ. Обязательство. Они есть — ты хранитель.
И Мирослав не хотел тащить на себе такой вселенский груз.
Каждая спасённая жизнь стоила ему собственного состояния. Собственного комфорта. Собственного здоровья. Он хранил множество людей: старики, дети, взрослые, мужчины, женщины. И даже одного оленёнка. Но каждый из них — уходил. Каждый оставался лишь шрамом, лишь тянущей болью по всему телу. Мирослав каждый раз надеялся, что вот, ты точно последний, ты точно меня спасешь, заберешь и будешь всю жизнь любить! А потом человек уходил. Оставлял лишь груз опустошения и безумной горечи. Снова не тот. Снова не попал.
Мирослав боялся спасать и оберегать. Всё по одному сценарию — пугается, осознаёт, плачет в пушистое крыло, отпускает боль, благодарит, уходит — и так с каждым. Ангел только оставлял указательный палец на Арке Купидона над верхней губой, чтобы его забыли, чтобы навсегда. И вытирал слёзы свои. И вдыхал с надломом. А потом по новой, с повторением, с режущей болью в грудине. Плахотя ненавидел привязываться, ненавидел смотреть счастливым людям в спину, ненавидел осознавать то, что его судьба настолько ему не подходит. Он перестал верить в чудо лет так в семнадцать, когда история чужого, абсолютно обыкновенного парня разбила его на осколки. Больной, убитый, почти смертный, но жив, но ходит, говорит. Спасает всех, кроме себя. Всегда улыбается, даже когда ноги подкашиваются от внутренней боли. Мирослав с ужасом в нём разглядел себя. Такого же сломанного, холодного, но хранителя. Чужой боли, чужих чувств. И спас. И его сожалению запомнил на всю жизнь.
Так он и сидит в голове. Забытый. Илья звали, волосы — пшено, глаза — небосвод, а душа — белый лист. Только искареженный, полуживой, избитый. Ангел запомнил. Спас. Отпустил.
Его крылья — гигантские и мягкие — расцветали с каждой душой только сильнее. Но он, сам хранитель — гиб. Глаза его светились янтарем, сердце вело инеем. Пальцы — тонкие, музыкальные, почти, как у скульптуры — дрожали в отвратительном треморе всегда. Что днём, что ночью. Ноги еле могли перемещаться, руки висели, как не его. Как просто что-то давно упокоенное, но оставшееся на живом теле. Холод января отпечатался под глазами тёмными пятнами — синяками в простонародье. И Мирослав почти не дышал — хрипел. Но спасал. Хранил. Он запоминал каждого, когда они о нём даже не знали.
Мирослав — отвратительный Ангел-хранитель.
Он и сам об этом знает.
Ему хотелось, чтобы над ним тоже скупились. Чтобы его кто-то сберег, отогрел, обнял, хотя бы запомнил навсегда. Ему хотелось быть нужным, хотелось тепла. Не того, что дарит широкое крыло, закрывая истощенное тело по ночам, а живого, чужого, человеческого. Хотелось просто прижаться к кому-нибудь родному, нежному, трепетному. Не просто к очередной судьбе, что выпала ему, а именно к своему пути.
К своей жизни — тёплой, совместной, живой.
Светлого из своей жизни он помнит, наверное, не много. Если не учитывать все счастливые души, что уходили своим искреннем не в Мирослава, в крылья. И они давили своим весом. И давили к земле.
Плахотя восхищался Архангелами. Они смогли перебороть ту тяжесть, ту боль. И вот, стоят на вершинах, лишь одобрительным взглядом его обводят. Ни слов, ни движений. Только взгляд. И Мирослав с каждым умирал сильнее. Их шепот отражался в голове:
— Ты молодец, мальчик. Ты вытерпишь, ты справишься.
И Мирослав почему-то верил.
А потом рыдал на берегу моря, сливая соль слез с солью воды. Потому что умирал. Потому что больно. Потому что тереть он больше не мог.
Но вставал.
И через некоторое время ещё одна душа освобождалась.
Он терпел. Но не справлялся морально.
Он всё же умирал.
А потом, влетев в ещё одного хранителя и обломав крылья, падал. Долго, с высока, захлёбываясь в воздухе и панике. Было больно, он запомнил. Он упал куда-то в пшено. Чуть мягче, но всё так же убито.
— Что ты такое? — удалось запомнить только голос. Только эту безумную нежность в перемешку с искренним страхом и замешательством. Мирослав отключился. И глаза открыл только где-то в тепле. О котором так мечтал. И улыбнулся, и снова захотелось вдохнуть глубже, но боль — тупая, режущая, ужасная — пронзила грудь. Он даже выкрикнул, сжал в руке простынь до хруста, и на грудь легла горячая ладошка.
Хрупкая, лёгкая и такая же теплая, как и весь этот домик. Мирослав с ужасом повернул голову на движение. Глаза распахнуты, дыхание сбито, рот открыт в немом ужасе. Сейчас он выглядит "не очень", не как божество. На полу у кровати сидит паренёк, лет так пятнадцать, не больше. С чёрными, в тёплом свете лишь прикроватной лампы глазами, широкими, выгнутыми наподобие крыши домика бровями, дрожащими от страха губами. Он худой, безумно испуганный, но с таким тёплом, что Мирослав будто даже расслабляется.
— Не пугайся, извини, — шепчет он, накрывает чужую ладонь своей. — Извини, что кричу. Прости, пожалуйста.
— Кто вы?
— Вы?
— Ну ты?
— Я... — он гнёт брови, удивляясь. — Я Мирослав...
— Тогда привет, Мирослав. Ты в безопасности.
И Плахотя наконец оглядывается. Комната вся тёмно-коричневая, широкое деревянное окно, зашторенное тюлем. За ним — ночь. Мягкая, даже не страшная. Вот тумбочка с лампой, вот мягкие подушки и одеяло, вот... Крылья. Изломанные, побитые, грязные, не живые. Но... Он их чувствует. Моргает сильнее и дымка из глаз уходит. Они... Залатаны?
— Ты...
— Подлечил тебя.
Отзывается паренёк, садясь на кровати рядом. Матрас под ним почти не прогибается, слишком лёгкий, слишком хрупкий.
— Меня Даня зовут, если что.
— Хорошо. Даня. Запомню. — говорит с паузами, со льдом в голове.
— Ты...Архангел? Мутировавший? Смерть?
Мирослав тихо смеётся, сжимая его ладошку в своей.
— Я Ангел, вообще-то.
— Ангел?!
— Хранитель.
— Что же ты за хранитель, что себя уберечь не смог? — в его голосе почти живая ярость и ощущение несправедливости. Ему жалко. И это чувствуется.
— Так бывает, Дань, — он громко кряхтит, стараясь сесть — мальчик подлетает к нему мгновенно. Помогает подняться, придерживает аккуратно за спину и позволяет вцепиться в руку. В его глазах такие искреннее тревога и переживания, что Мирослав, кажется, впервые в жизни залипает на кого-то.
— Крылья... были почти полностью переломаны, я всё вставил на места, всё подлатал. Можешь попробовать собрать? — он поджимает губы, в пальцах сжимая край своей льняной рубахи. — Можешь драть мне руку, если будет больно и тебе это поможет.
— К чему такая нелюбовь к себе? — он гнёт брови, глазами янтарными смотря с такой нежность, что Данил отводит взгляд.
— Это забота, а не нелюбовь.
И Мирослав с остановкой сердца замечает, что у мальчика верхняя губа почти прямая, а это значит только одно — он тоже без хранителя. Один, юный, в этом доме, в пшеничном поле, в этой огромной, висящей на нём рубахе. Это его мальчик. Который пока что помнит.
У Мирослава дрожат зрачки, за ними пальцы. И Данил чувствует это тряску. Чувствует чужую тревогу. Оцепенение.
— Всё в порядке? Тебе больно? Дать чай? — он тараторит с болью в груди. С мокрыми глазами.
— Тише, тише. Всё нормально, — поглаживая бледную ладонь. — Чуть-чуть больно. Но это пройдёт.
Мирослав громко сглатывает осознание вместе с болью и впервые старается пошевелить крыльями. Жмурится, хмурится, но не позволяет себе впиться ногтями в чужую бархатную кожу. Просто нельзя. Крылья складываются с хрустом суставов, с треском бинтов, но складываются. И на пару мгновенний начинают светиться, словно луна в безоблачное небо. Даня млеет, Мирослав облегченно стонет.
— Так быстрее заживут, — поясняет, расслабляясь. — Спасибо, что спас.
Мальчик тепло улыбается, живо, искренне. А потом тянется рукой к чужим волосам. Убирает на бок кудри, касается горячими подушками пальцев лба. Потом щёк, подбородка, носа, шеи. Будто проверяет, живой ли, настоящий ли.
— Что ты делаешь?
— Убеждаюсь, что с тобой всё хорошо, — улыбается. — Знаешь, я ведь впервые вижу божество. Я так перепугался, когда увидел тебя в поле. Оцепенел, ужаснулся, а потом понял, как тебе больно... Еле как сгрëб, дотащил до сюда. Обрабатывал, вычищал, мыл перышки...
Он склоняет голову на бок, проводя глазами по белому пуху.
— И у тебя лицо такое было, знаешь... будто ты не только что чуть не умер, хотя вы, наверное, не можете, а будто ты успокоился. Выдохнул, что ли.
— Это называется судьба. А лицо моё, — он отводит взгляд куда-то в потолок. Внутри всё рвется и мечется от осознания. — Не знаю даже, как объяснить. Такое бывает, хорошо?
— Хорошо.
— Можно тебя обнять?
Даня не верит, что сам Ангел-хранитель говорит ему такое. Даня не верит в принципе. Но на перекор всем мыслям, побуждения и здравому смыслу — разрешает немо.
Аккуратно, будто Мирослав может рассыпаться ложится на его грудь, руками согревая. Плахотя прижимает его ближе, прикрывает глаза. Тепло. Впервые в жизни ему тепло. Он чувствует себя нужным. Чувствует, как жар тянется плющом под его кожей прямо к сердцу. Чувствует, как ему легчает. Как душа успокаивается, а внутренние демоны наконец уходят.
Его Ангел-хранитель — этот мальчик. С мускатными волосами, с молочной кожей, с кофейными глазами. Этот безумно заботливый и нежный. Его. Ангел. Хранитель.
— Дань.
— М?
— Мне впервые в жизни тепло.
— Это победа?
— Это поражение, потому что любовь.
Ангел-хранитель ангелу-хранителю — дом.
Только один — божество. А другой — простолюдин. Но любовь — это про вечное. Про них.
Примечания:
Написано по: Про рок — Ангел-хранитель.
Идея Крис
!тгк с зарисовками, экстрами, фотографиями, дополнительным контентом, редко эдитами и просто очень добрыми людьми — https://t.me/flickeringga