О пепле и дыме

Перевод
NC-17
Завершён
100
2
переводчик
Автор оригинала:
Оригинал:
Фэндом:
Размер:
789 страниц, 218 733 слова, 41 часть
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
100 Нравится 23 Отзывы 43 В сборник

Глава 34.

Настройки
Из-под двери ванной комнаты выплывал пар, мягкими призрачными щупальцами тянулся в коридор, словно задержанное на слишком долгий срок дыхание. Микото не подняла глаз, когда услышала тихий щелчок закрывшейся двери. Это было излишне. Она услышала шаги. Босые. Осторожные, почти крадущиеся. Медленные. И не та медлительность, что рождена усталостью или болью. Другая. Принадлежащая тому, кто боится задеть этот мир слишком сильно. Она бесшумно налила чай в маленькую керамическую чашку с тонким, словно выточенным из лунного света, ободком. Ни единого звона, ни лишнего движения. Чайник щелкнул, когда она опустила его на стол, и она, не глядя, потянулась за второй чашкой. Он замер в проеме кухонного входа, все еще наполовину растворенный в полумраке коридора. Влажные пряди волос прилипли ко лбу. Кожа горела румянцем от жара. Полотенце небрежно перекинуто через плечо. — Садись, — мягко сказала она. — Горячий. Саске не возразил. Он вообще редко спорил с ней. Он просто вошел в комнату, окутанный той же беззвучной грацией, что преследовала его с двенадцати лет. Грацией, заставлявшей забыть, каким громким он когда-то был — по-своему, не так, как все. Громким в протесте. В тишине, которую нужно было услышать. Она пододвинула чашку к нему. Парящие струйки тепла сплетались между ними. Он взял ее обеими руками. Не пил. Микото изучала его поверх края своей чашки. Без грубости. Без навязчивости. Просто тихая оценка женщины, прожившей большую часть своей жизни в клане, полном нечитаемых мужчин. Всегда были симптомы надвигающейся бури. Всегда. Он был на взводе. Сжат, как спущенная тетива. Не как Итачи, умевший превращать гнев в холодное дыхание логики. Саске был камнем, завернутым в шелк. Неподвижный, но никогда по-настоящему не расслабленный. И это… это было что-то новое. Эта статичность. Она протянула руку через стол и на мгновение, почти мимоходом, поправила край полотенца на его плече. Он не отреагировал. Просто продолжал смотреть на свой чай. Микото какое-то время молча наблюдала за ним. Потом, тихо: — Ты всегда возвращаешься другим после миссий. Его глаза не дрогнули, но она чувствовала — он вслушивается в каждое ее слово. — Даже когда ты был совсем маленьким. Даже после тех тренировочных вылазок. С которых ты возвращался без единой царапины. Она сделала глоток чая, позволяя обжигающему теплу заполнить собой пространство между ними. — Ты тихо проскальзывал в дом. Не уставший. Просто… словно часть тебя осталась там, в лесу. Словно мальчика, которого я отправляла, подменили на кого-то совсем другого. Ее голос стал еще мягче. — Помню, тебе было лет шесть или семь… ты вернулся после двухдневной патрульной тренировки со своей командой. — Она склонила голову, наблюдая за поднимающимся паром. — Ты не проронил ни слова часа два. Просто стоял в коридоре, словно пол мог провалиться под тобой. Она взглянула на него. — Я сделала тебе чай. Такой же, как этот. Ты выпил его, не моргнув глазом. Думаю, он тогда еще обжигал. Это заставило едва заметно дрогнуть его бровь. Она продолжила, с прежней мягкостью: — А потом ты отправился в сад и начал яростно вырывать сорняки голыми руками. Под дождем. Целых сорок пять минут. Уголок ее рта едва заметно приподнялся в легкой, грустной улыбке. — Когда я спросила, что ты делаешь, ты ответил — дословно: «Земля должна запомнить, кто здесь сильнее». Его рука осталась неподвижной, но она видела, как его плечо еле заметно сдвинулось — словно что-то неподъёмно тяжелое сдвинулось с места. Она снова отпила чай, оставаясь невозмутимой. — Я подумала тогда, что если переживу эту фразу с каменным лицом, то смогу пережить и воспитание двух сыновей с эго размером с эту деревню. И вот это — именно это — сработало. Едва различимый фыркающий вдох. Не смех. Но вздох с оттенком иронией. Трещина в броне напряжения. Немного. Но она почувствовала это. Микото снова посмотрела на него. На то, как его руки теперь бессознательно обхватывали горячую керамику. На то, как он двигался — как зверь, ожидающий удара, даже здесь. Даже с ней. Ее голос стал почти шепотом: — Ты становишься таким тихим, когда что-то идет не так. Это его задело. Его глаза поднялись. Темные, узкие и острые, как осколки обсидиана. Томоэ исчезли, но жар под ними остался. Не обволакивающий пар, а испепеляющее пламя. Она встретила его взгляд без колебаний. Ни вызывающе, ни успокаивающе. Просто оставаясь здесь, рядом. — Но дело не только в тишине, ведь так? Пауза затянулась. Он не ответил. Но и не отвел взгляда. Она снова согрела руки о чашку. — Ее имя стало звучать чаще. Саске не вздрогнул. Но она заметила, как он на мгновение перестал дышать. Тишина наполнилась напряжением. — Твоя напарница, — снова сказала Микото, не меняя тона. — С розовыми волосами. Сакура. Это имя упало в комнату, как брошенный камень в омут. Он не пошевелился. Но что-то дрогнуло — едва заметно — под маской, которую он носил для всего остального мира. Микото уловила это — как опытный шиноби слышит звук обнажающейся стали в темной комнате. Едва заметное подергивание пальцев. Задержка вдох на долю секунды дольше, чем нужно. Поэтому она продолжила, мягко: — Это из-за нее? Он не ответил. Не нахмурился. Но его челюсть слегка сжалась — напряжение нарастало медленно, упрямо, безмолвно. — Я не жду признания, — добавила она, не торопясь. — Я просто… кое-что слышала. По-прежнему молчание. Она снова поднесла чай к губам, позволяя фарфору обжечь их едва ощутимым теплом. Выдержала паузу, прежде чем заговорить снова — буднично, словно обсуждала погоду. — Тебя не было целый месяц. Теперь он нахмурился. Но не резко — просто устало. Словно само число причиняло боль. — И ты был с ней. Он сделал один медленный вдох, втягивая воздух через нос. Поверхностный вдох, едва слышный, словно кислород был чем-то, чего он сейчас не был уверен, что заслуживает. Микото не давила. Она просто снова встретила его взгляд, тихий и понимающий. — Я твоя мать, — произнесла она, и слова эти прозвучали подобно тихому признанию, проросшему сквозь молчание. — Я знала… что мир дрогнет, как только ты покинешь мой дом. В ее голосе не было ни напора, ни требования. Лишь правда, обнаженная и тихая, как лезвие лунного света. Он не поднял глаз. Лишь тонкий изгиб брови выдал внутреннюю борьбу, словно мысль причиняла физическую боль. И она видела — бурю, клокочущую под бронёй его сдержанности. Не просто ярость. Не просто конфликт. Ту глубинную, всепоглощающую боль, что гнездилась в костях каждого мужчины Учиха, когда они осмеливались чувствовать слишком глубоко. Чтобы отвлечь его, она бросила в разговор легкий камень, изменив течение беседы. — Знаешь, родители Сакуры подали жалобу Хокаге. Его взгляд мгновенно метнулся вверх. — Официальную, — добавила Микото, ее тон оставался спокойным, словно речь шла о соседских сплетнях, пока она отпивала из чашки. — Обвиняют тебя в похищении. Утверждают, что это была спланированная манипуляция. Брови Саске нахмурились, лицо омрачилось. Он шумно выдохнул сквозь стиснутые губы. — Это неправда. — Я знаю, — ответила она без колебаний. — Поверь мне, это не первый раз, когда гражданские впадают в панику, узнав, что их дочь связалась с шиноби. Теперь в ее голосе звучало нечто иное. Что-то древнее. Что-то мудрое. Голос матриарха, познавшего истинную изнанку деревни — то, как кланы, Хокаге и гражданские кружили друг вокруг друга, словно волки, вынужденные делить одно логово. — Минато не стал раздувать из этого скандал, — продолжила она. — Он знает, кто ты. Он знает Сакуру. Это была формальность, не более. Но все же… Она медленно опустила чашку. — Она для тебя больше, чем просто товарищ по команде, не так ли? Слова повисли в воздухе между ними, словно лезвие, нежно опущенное на шелк. Саске не ответил. И не нужно было. Его губы были сжаты в тонкую, непроницаемую линию, а взгляд снова упал к чашке, к которой он так и не прикоснулся. Пальцы слегка сжались, но не от разочарования. От сдержанности. Отчаянной попытки удержать что-то острое, что-то истинное, что, будучи выпущенным на свободу, уже никогда не вернется в свою клетку. Микото знала эту тишину. Она слышала ее раньше. Знала ее лучше, чем кто-либо другой. — Тебе не нужно говорить это, — прошептала она мягче. — Но я вижу. Ты пытаешься скрыть, но уже слишком поздно. Она наблюдала за его дыханием — медленным, тяжелым, осторожным. Затем снова поднесла к губам чашку. — Знаешь, — тихо произнесла она, — любовь Учиха — это не легкий путь. Он молчал. — Но когда она приходит, — продолжила она, — она проникает глубоко. Глубже, чем следовало бы. Она прорастает в костях. Она привязывается к памяти. Она не исчезает только потому, что причиняет боль. Она снова отпила, на этот раз медленнее. — И мы не всегда осторожны с ней. Мы думаем, что если мы любим безудержно, то нам все дозволено. Что это придает смысл боли. Что это дарует нам ясность. Она поставила чашку с тихим щелчком. — Но чаще всего… она лишь затуманивает рассудок. Саске моргнул. — Я видела это, — сказала она. — Не раз. Мальчик, который влюбляется слишком быстро. Мужчина, который цепляется слишком крепко. Не из-за слабости. Из-за верности. Из-за этого огня Учиха. Теперь она смотрела прямо на него. Не с осуждением. Лишь пристально. — Такая любовь может опустошить тебя, Саске. Особенно если ты пытаешься нести ее в одиночку. Он ничего не сказал. Но его молчание не было отрицанием. Это было признание — тихое, болезненное. И она увидела это — даже если он не хотел говорить. Он уже нес это. Все это. Она тихо выдохнула, вновь сложив одну руку вокруг чашки. — Я не отговариваю тебя, — сказала она. — Я уверена, ты уже знаешь, в какой шторм ты вступаешь. Ее голос стал мягче. Весомее. — Но любовь — настоящая любовь — нарушает равновесие. Особенно для таких мужчин, как ты. Мужчин с избытком силы, с избытком молчания. Мужчин, которые всегда чувствуют, что к каждому их выбору приставлен нож. Снова пауза. — Просто убедись, что она не сведет тебя с ума. Слова не задержались надолго, она не позволила им этого. Она снова подняла чай и выпила. Пар вился вокруг ее лица тонкими лентами, теплый и медленный. Звук — фарфора о дерево, дыхания против жара — наполнил комнату, словно воспоминание. За окном свет оставался мягким. Бледно-золотые лучи солнца коснулись пола кухни, пробежали по краю седзи, ласково согревая углы шкафов. Свет, от которого дом казался медленным, словно только просыпающимся. Час, когда дыхание оставляет след на оконном стекле, и воспоминания шевелятся раньше, чем слова. Чай Саске остыл. Он поставил чашку, звук был почти неслышен. Его пальцы задержались на ободке. Затем: — Ты была бы против? Его голос был низким. Едва различимым. Микото замерла. Не заметно для постороннего взгляда. Но что-то в ней — материнское чутье или, может быть, просто годы — уловило перемену. Напряжение в позе, обдуманность в словах. Вопрос, заданный не импульсивно. Не ради бравады. Это был вопрос, брошенный как кунай на стол, ждущий, чтобы его подняли. Она медленно подняла глаза. Встретилась с его взглядом. Темным. Плоским. Нечитаемым для большинства — но не для нее. Не сегодня. Он не вздрогнул, задавая вопрос. Но под маской непроницаемости скрывалось нечто. Что-то сырое. Не нервозность. Не стыд. Нечто более опасное. Надежда. Он спрашивал. Спрашивал ее. Ее младший сын. Который никогда ничего не просил. Ни разрешения. Ни утешения. Ничего. И она поняла, мгновенно, что он имел в виду. Не о том, может ли он любить. Не о том, разрешено ли это. Но о том, сможет ли она — Микото — жить с правдой об этом. С последствиями этого. Будет ли она смотреть на него так же, зная, что он уже зашел слишком далеко, чтобы повернуть назад. Будет ли она против того, что он выбрал кого-то не из клана? Кого-то из деревни? Со стороны? Ответила бы она против Сакуры? Она позволила тишине воцариться, словно давая слову созреть. Не оттого, что ответ отсутствовал, но из уважения к значимости вопроса. — …Не думала, что ты спросишь об этом. Взгляд его не дрогнул. Но за ним, в глубине зрачков, промелькнуло нечто, подобно тени. Словно часть его души уже приготовилась к ее ответу: «Да». Но она не ответила «да». Медленный выдох сорвался с губ. — Меня воспитали в убеждении, что это имеет значение. Брови его слегка приподнялись, не в удивлении, скорее, в той настороженной готовности, что предшествует удару. — Но, — продолжила она, — я видела достаточно, чтобы знать — мир не делится на черное и белое. Пауза. Затем: — Клан будет против, ты знаешь это. Лицо Саске осталось непроницаемым. Но она заметила, как плотно стиснулись его зубы. Он ненавидел такие разговоры о клане. Словно он не был его частью. Словно она не вылепила его из самой его сути. И все же он промолчал. Поэтому она продолжила: — Они назовут это разбавлением крови. Скажут, что твой разум затуманен. Что ты впустил слишком мягкого человека за защитный периметр. Она отпила глоток чая. Голос ее оставался ровным, но воздух вокруг него словно похолодел. — Вспомни, что говорили, когда Шисуи привел ту девушку из восточного района на фестиваль Танабата. Ему было шестнадцать. Саске молчал, но челюсть его дернулась. — Ее обвиняли в шпионаже. Говорили, что она кормит его ложью. Что ей никогда не понять, что значит носить имя Учиха. Микото замолчала, давая словам повиснуть в воздухе, а затем издала короткий, почти смешок. Это вырвалось из ее горла, как нечто непрошеное, усталое и нежное вопреки всему. — А Шисуи? — произнесла она, качая головой. — Он не мог усидеть на месте достаточно долго, чтобы влюбиться. Не думаю, что он ее любил вообще. Улыбка ее искривилась. — Но они все равно раздули скандал. Полное расследование. Старейшины шептались, словно речь шла о предательстве. — Она снова отпила чай. — Он два месяца просидел под домашним арестом. Саске не улыбнулся. Взгляд его оставался неподвижным и пронзительным. — Я спросил о тебе, — сказал он. Не сердито. Просто честно. — Не о них. После этих слов повисла совершенно иная тишина. Микото замерла — не внешне, не полностью — но что-то глубоко внутри нее остановилось. Она не ожидала этого. Не от него. Ни этого тона, ни этой ясности, ни этой заботы. Он спрашивал так, словно ее ответ был единственным, что имело значение. И она поняла: Никто не спрашивал ее мнения годами. Ни Итачи, несший свое бремя в тишине. Ни Фугаку, говоривший языком стратегии и молчания, принимавший ее проницательность как воду, но никогда не интересовавшийся, где находится источник. Ни старейшины. Даже не женщины клана, приходившие к ней за благословением, за тихой поддержкой, за достоинством — но не за суждением. И уж точно не Саске. До сегодняшнего дня. Она моргнула и опустила взгляд на свой чай. Поверхность его оставалась неподвижной. Тепло угасало. Когда она заговорила снова, голос ее звучал мягко и уверенно: — Знаешь, — сказала она, — когда живешь достаточно долго в таком доме, забываешь, каково это — когда тебя спрашивают, чего ты хочешь. Пальцы ее слегка пошевелились вокруг чашки. Ни дрожи, только задумчивость. — Поэтому, когда кто-то наконец спрашивает — когда твой собственный сын сидит напротив и спрашивает, буду ли я против его любви к кому-то… Она подняла на него взгляд. Темные глаза встретились с темными. — Любовь не то, что позволяют, Саске. Это задело его. Лишь слегка. Но задело. Уголки его губ не дрогнули. Но плечи расслабились. Рука ослабила хватку на чашке. Словно невидимая поддержка тихо покинула комнату. Но затем — Ее взгляд снова опустился, и на этот раз дыхание ее перехватило — лишь на мгновение. Пальцы напряглись. Тишина дрогнула, едва заметно. — …У тебя есть, о чем беспокоиться и без этого, — произнесла она. Голос ее оставался ровным, но она вздрогнула. Не внешне. Не так, чтобы он мог это заметить. Только в глазах. В дыхании, которое она поспешно проглотила. В руке, которую она слишком быстро вернула на колени. И Саске, не упускавший ничего, — увидел это. Она не стала объяснять. Не назвала этого. И не нужно. Он знал, что его ждет, когда вернется отец. Она тоже знала. И несмотря на всю ее силу, всю ее ясность, всю ее тихую веру в него — Она боялась этого. Не потому, что думала, что он проиграет, а потому, что знала, чего будет стоить ему победа. Поэтому она не сказала больше ни слова. Лишь снова потянулась к чайнику, словно он только что начал тихонько звенеть, и налила ему еще чаю. Рука ее была тверда. Молчание — всеобъемлюще. И утро продолжалось. Как всегда. Словно шторм еще не собирался. Словно любовь уже не причиняла боли. Словно выбор еще не был сделан. Сакура проснулась медленно. Такая медлительность приходит не от отдыха — а от последствий. От слишком сильного жара и недостатка сна. От ноющей, опаленной нежности, что осталась от рук, которые не спешили. от губ, что целовали так, словно намеревались оставить следы. От мальчика, что прошептал ей в кожу «просто спи», когда ее глаза закрывались. Она не собиралась спать так долго. Просто отдохнуть мгновение. Просто подышать. Просто существовать в этом пространстве, окутанная невозможной тяжестью его тела, основанная на невозможной истине, что это наконец случилось — что они выбрали друг друга. Что он будет рядом, когда она откроет глаза. Ее ресницы раздвинулись. Свет был другим. Тоньше. Более бодрящим. Утро прокралось в хибару, пока она не видела — стекая по стенам бледно-золотым, цепляясь за край деревянной рамы, мягко собираясь в складках простыни, высоко натянутой на ее груди. Ее тело сдвинулось инстинктивно. Рука потянулась. Пусто. Дыхание перехватило горло, тихо. Пространство рядом с ней — теплое, но не свежее. Сплющенное от тяжести. Ни одеяла, ни фигуры, ни звука. Лишь тонкий отпечаток того, где он был. Где он обещал быть. Сакура медленно приподнялась. Простыня отлипла от ее бедер с мягкой, липкой натяжкой. Ее ноги слиплись. Внутри ее тело ныло. Не боль — напоминание. Ее волосы слиплись на шее. Руки тяжелые. Боль между ног была слишком интимной, слишком явной, чтобы ее игнорировать. Она все еще чувствовала форму его губ на себе. Укус на плече. То, как он прошептал ее имя в третий раз, медленнее, чем дыхание. Ее глаза метнулись в угол комнаты. Его одежда все еще здесь. Его меч. Его полотенце. Его запах задержался, как жар, в стенах. Но его не было здесь. Горло сдавило. Исчезновение Паники ещё нет. Это зыбкое предчувствие, замаскированное под спокойствие, трепещет в груди, еще не осмеливаясь взлететь. Лишь оцепенение. Она поднялась. Медленно. Нагая. Простыня соскользнула с бёдер, словно сброшенный занавес. Пальцы ног впились в холод древесины пола. Она не позвала. Не произнесла ни звука. Просто застыла, обнажённая, в угасающем отблеске мимолётной близости. Воздух вокруг словно выстудился. Не термометром — отсутствием. Инстинкт, выкованный в горниле тренировок шиноби, вопил о пропаже тепла, прежде чем разум успел осознать. И все же она медлила. Тело не желало повиноваться, но стыд, или крупицы достоинства, или просто невыносимая боль от попытки превратить священное в обыденность, заставили ее одеться. Рука потянулась к его рубашке. Мягкой, выцветшей, пропахшей кедровым дымом, потом и неуловимой чистотой. Той самой, в которой он любил спать. Она натянула её через голову, словно ища защиты, позволяя ткани осесть на коже, как воспоминанию, которое она не готова была отпустить. Рубашка была велика. Как всегда. Не раздумывая, натянула шорты. Не потрудилась их поправить. Не взглянула на себя в зеркало. Даже не попыталась убрать волосы, прилипшие к шее. Затем села. Просто так. Опустилась на край кровати, колени прижаты друг к другу, руки безвольно покоились на них. Солнечные лучи, поднявшись выше, проникали в комнату яркими полосами. Они коснулись щеки, словно насмехаясь над ней. Рядом, скомканная, лежала простыня. Все ещё помнящая их обоих. Неприкосновенная с тех пор, как он исчез. Он обещал быть рядом. Но его не было. Сакура неотрывно смотрела в пол. Время текло. Часы наслаивались друг на друга, превращаясь в бесконечность. Она не двигалась. Шептала себе, убаюкивая боль. Что через несколько минут пойдет в душ. Что он вернется с минуты на минуту. Что он войдет, как всегда, неслышно, с тенью загадки на мальчишеском лице, и она упрекнет его за то, что он позволил ей проснуться первой. Но свет продолжал неумолимо смещаться. Звуки в хижине менялись. Сквозь стены просачивались приглушенные голоса. Знакомые, низкие тембры. Обито, хриплый и сухой. Цунаде, более звонкий, но с ленцой. Они беседовали непринужденно. Словно ничего не произошло. Она не могла разобрать слов. Да и не пыталась. Её сердце уже перевело то, что ей нужно было знать. Пальцы Сакуры медленно впились в край матраса. Она подождёт ещё немного. Просто пока солнце снова не сдвинется. Просто пока у неё не останется сил убеждать себя, что он вышел на прогулку. Или в душ. Или Обито затащил его в какое-то дело. Может быть, он готовит чай. Может быть… Стук в дверь, резкий и неровный, разорвал тишину. — Ты одета? — Голос Цунаде за дверью. Приглушённый, но требовательный. Сакура моргнула. Сглотнула. Её голос дрогнул, когда она прошептала: — …Да. Дверь скрипнула, отворяясь. Цунаде заполнила проём, словно буря, затаившаяся в штиле. Светлые волосы собраны в её обычные хвостики. Тяжёлые веки глаз выдавали усталость от бессонных ночей — или прожитых лет. Одна рука упёрлась в дверной косяк, другая держала наполовину пустую кружку. Она носила свою власть, как мантию — небрежно, но с достоинством. — Я принесла тебе завтрак, — сказала она. Сакура молчала. Её губы дрогнули, прежде чем издали тихий звук. — Где Саске? Цунаде медленно отпила из кружки. — Рис, — сказала она. — И мисо. Ещё маринованная редька. Не привыкай. Глаза Сакуры сузились. Её голос стал чётче. — С ним что-то случилось? Цунаде не вздохнула, но была близка к этому. Она устало повела плечом и повернулась, собираясь уйти. — В душ, — бросила она через плечо. — Потом ешь. Она прикрыла дверь локтем. Не до конца. Пульс Сакуры сбился. Затем ударил снова. Сильно. Она уже стояла на ногах, прежде чем осознала это. Простыня забыта, ноги босы. Пол снова был холодным, но озноб уже не ощущался. Она распахнула дверь. — Леди Цунаде. Коридор встретил её пустым взглядом. — Я спросила вас, случилось ли с ним что-то. Её голос снова дрогнул — но на этот раз от жгучей боли. Отчего-то надрывного. Не от страха. Пока нет. Но от предчувствия, которое ещё цепляется за надежду. Цунаде не обернулась. Просто ответила ровным тоном: — С ним всё в порядке. Этого должно было хватить. Но этого оказалось мало. Руки Сакуры сжались в кулаки. Горло сдавило. — Тогда где он? Это остановило Цунаде. Лишь на мгновение. Её голова медленно наклонилась, и её глаза, скользнув через плечо, были тяжёлыми, оценивающими, острыми. Они не смягчились, увидев Сакуру, стоящую босиком в коридоре, тонущую в чужой рубашке, с растрепанными волосами и кожей, искусанной там, где, как ей казалось, никто не увидит. Губы Цунаде скривились в сухой усмешке. — Хотела учиться? Урок первый — никогда не позволяй видеть себя такой. — Её взгляд скользнул по Сакуре, острый, как скальпель. — Иди умойся. Я чувствую его запах отсюда. Слова обрушились, словно сталь. Холодные. Точные. Безжалостные. Сакура задохнулась, стыд обжёг кожу, как огнём. Цунаде не ждала ответа. В этом не было необходимости. Она развернулась к лестнице, её кружка лениво покачивалась в руке. — С ним всё в порядке, — добавила она ровно. — Ты — в беспорядке. Исправь это. И тут она осела, словно подкошенная, оставив Сакуру застывшей в дверном проеме, с бешено колотящимся в висках пульсом и тягучим, обжигающим стыдом, свинцовой гирей осевшим в груди.

***

На кухне густо пахло бульоном и жареной рыбой, а от расставленных на низком столе чашек поднимались призрачные нити пара. Косой луч утреннего света проникал сквозь щели, выхватывая из полумрака пылинки, танцующие в воздухе, и окрашивал все в призрачно-бледные тона. Сакура шагнула внутрь, неслышно, как тень. Черные рукава рубашки безвольно волочились по рукам, ворот вздернут слишком высоко, словно пытаясь спрятать то, что не спрячешь. Влажные пряди прилипли к шее, выдавая недавние слезы. Скрестив руки на груди, будто удерживая саму себя от распада, она сгорбилась, стараясь стать невидимой для глаз, которые, казалось, и не замечали ее. Цунаде не подняла головы. Резкими, отточенными движениями она разливала мисо в чашки. Ее голос, сухой и жесткий, рассек тишину прежде, чем Сакура успела произнести хоть слово. — Клянусь всем святым, если ты еще раз спросишь, в порядке ли он… — Он сказал, что будет здесь. Слова вырвались наружу слишком поспешно, слишком оголенно. Горло сковал спазм, но остановить поток было уже невозможно. Это заставило Цунаде замереть. Лишь на миг. Затем она с грохотом опустила половник, взяла последнюю чашку и с нарочитой твердостью поставила ее перед местом Сакуры. Уселась напротив, положив палочки на край своей собственной чашки. Взгляд ее был тяжелым, прорезающим, словно кунай, испещренным сетью морщин. — Восемнадцать, верно? — спросила она ровным, бесстрастным тоном. — Только-только стала чунином. Сакура помедлила, не решаясь, затем едва заметно кивнула. — Тогда выслушай меня, — отрезала Цунаде. — Мир — не то место, каким ты его себе нафантазировала. Руки Сакуры, обхватившие ее тело, похолодели и напряглись. Она хотела возразить, но слова застряли в горле, словно ком. — Печать на тебе — не досадная помеха уровня генина. И не та отметина, от которой можно просто отмахнуться. Орочимару годами испытывал эту дрянь, оттачивал ее, вживлял всем, кому не посчастливилось перейти ему дорогу. И теперь она на тебе. — Взгляд Цунаде скользнул вниз, мимолетно, так, словно она видела проклятие, таящееся под кожей Сакуры. — Это делает тебя опаснее, чем ты можешь себе представить. И бесконечно более уязвимой. В животе у Сакуры все сжалось от страха. Кончики пальцев впились в ткань на локтях, прожигая ее. — Вы, дети, думаете, что это просто очередная миссия, — продолжала Цунаде, голос ее звучал приглушенно, но твердо, как сталь. — Покровоточить немного, пережить это, посмеяться потом. Но это не так. Это то, что перерезает жизни пополам. И мне совсем не нужен этот Учиха, с его обостренным чувством справедливости, сующий свой нос в мою работу. Челюсть Сакуры стиснулась. — Он не хотел уходить. — Нет, не хотел, — признала Цунаде, и рот ее стал еще жестче, превратившись в тонкую, непроницаемую линию. — Но Обито все равно забрал его. Потому что так должно было случиться. Потому что он до сих пор считает своим долгом вытаскивать вас, сопляков, из огня, даже когда вы сами туда прыгаете, сломя голову. Дыхание Сакуры стало прерывистым, словно после долгого бега. Она еще сильнее прижала руки к ребрам, пытаясь унять дрожь. — Вы даже не сказали мне… — Я предложила тебе выбор, — перебила ее Цунаде. — Помнишь? Ты говорила, что хочешь от нее избавиться. Я сказала: я сделаю это. Но на моих условиях. Не на твоих. Не на его. На моих. Ее глаза сузились, обрушивая на Сакуру всю тяжесть приказа, перелетевшую через стол невидимой волной. — Ничего не изменилось. Сакура опустила взгляд на чашку перед собой. Голос ее был хриплым, почти неслышным. — …Я понимаю. — Хорошо, — сказала Цунаде, чуть мягче, чем прежде. — Потому что дело не в том, чего хотите вы двое. А в том, чтобы сохранить тебе жизнь хотя бы достаточно долго, чтобы ты могла на это жаловаться. На мгновение в комнате повисла только тишина, нарушаемая лишь шипением пара, поднимающегося от супа, да слабым звоном палочек Цунаде. Затем Сакура снова заговорила, почти шепотом. — …Куда Обито его увез? Взгляд Цунаде оставался прикованным к ее чашке. — Домой. Слово ранило острее, чем ожидала Сакура. — И он вернет тебя домой, как только все закончится. — Цунаде наконец подняла на нее глаза. В них читалось что-то, что не было сочувствием, но и холодом назвать это было нельзя. — Так это работает. Сначала выживаешь. Все остальное — потом. Сакура с трудом сглотнула. — Он сказал… — Мне плевать на то, что он сказал. — Голос Цунаде снова стал жестким, но в ее глазах промелькнула искра мягкости, которую она не смогла полностью подавить. — Вы вернетесь к своим играм в домик, когда это будет закончено. А до тех пор ты здесь. И мне все равно, как сильно ты меня за это ненавидишь. Руки Сакуры немного расслабились. Не от утешения. Просто от изнеможения. Она моргнула, глядя на еду, к которой не притронулась, чувствуя, как пар обволакивает ее лицо. Цунаде протянула руку через стол и подвинула чашку на дюйм ближе к ней. — А теперь ешь. Чтобы твое тело смогло пережить то, что грядет. Даже если твой разум откажется это принять. Тишина снова опустилась на кухню, тяжелая и гнетущая. На этот раз Сакура взяла палочки. Еда парила перед ней, но Сакура не чувствовала ее вкуса. Даже запаха. Тепло обволакивало ее лицо, заставляя глаза слезиться. Она никогда не хотела быть одна в этом. Не в чем-то настолько большом, таком пугающем. Стены хижины казались слишком близкими, тишина — слишком острой. Если бы она позволила себе поддаться страху, она почти поверила бы, что она единственная живая в этой комнате. Что голоса, доносящиеся сквозь стены, — лишь эхо. Что глаза Цунаде за столом — ненастоящие. Ее пальцы судорожно сжали палочки. Она думала о нем. Дом. Слово жалило больнее любого клинка. Что он делает сейчас? Ходит по двору, пылая тихой яростью, способной заставить весь клан отступить в страхе? Стоит неподвижно, прожигая взглядом дыры в земле, глаза красные от бессонницы, такие, что отвернуться невозможно? Думает ли он о ней или уже утонул в воспоминаниях о той жизни, что была до нее? Эта мысль едва не сломила ее. На секунду она почти отступила. Почти сказала Цунаде забыть об этом. Ничего не делать. Оставить все как есть. Но затем она вспомнила прошлую ночь — его тяжесть, боль от ее собственного выбора — и нашла внутри себя что-то острое, за что можно ухватиться и не отпускать. Ее челюсть напряглась. — Я сделаю это, — сказала она. Цунаде едва заметно приподняла бровь. Словно пожала плечами. — Хорошо. Так и должно было быть. Равнодушие ранило сильнее любой нотации. Сакуре захотелось плакать. Но она не стала. Заставила себя есть: рис был сухим и безвкусным на ее языке. Она глотала с трудом, словно это было наказание. — Я люблю его, — выпалила она вдруг. Ее голос снова сорвался, но на этот раз прозвучал достаточно надрывно, чтобы расколоть тишину. Взгляд Цунаде метнулся к ней, но в нем не было ни капли сочувствия. Она не пошевелилась, не вздохнула, но тяжесть ее взгляда ясно говорила: Не надо. Не заставляй меня это слушать. Но Сакура не могла остановиться. Слова вырывались наружу, потому что это было единственное, что она еще узнавала в себе. — Я посылала вам письма, — продолжала она, голос дрожал, но оставался достаточно твердым, чтобы говорить. — Дома… никто не верил, что я могу быть кем-то большим, чем я есть. Мои родители никогда не думали, что я принадлежу этому миру. Они хотели, чтобы я ушла. Говорили, что я недостаточно сильна… Что я не… — она запнулась, сглотнула, заставила себя выговорить последнее слово, — что я не создана для этой жизни. Ее костяшки пальцев побелели, сжимая палочки. — Но он верил. Саске. Он всегда верил. Он тот, кто поверил в меня. Он был тем, кто сказал, что я смогу это сделать. Он тот, кто привел меня сюда. Цунаде слегка откинулась назад, ее рот напряженно сжался. Ответ ее прозвучал сухо, но без злобы. — Он редкостный идиот. Слова почти прозвучали как сочувствие. Сакура горько усмехнулась, ее глаза горели от непролитых слез. — Я не из его клана. Я — никто по сравнению с ним. У него не было причин заботиться обо мне. — Довольно. Слово прозвучало как выстрел, положив конец ее исповеди. Палочки Цунаде звякнули о край чашки, когда она отложила их с демонстративной аккуратностью. — Я не хочу слышать признаний, — отрезала она, и в голосе звенела горечь прожитых лет, осколки былой надежды. — Я слишком стара для этого. Слишком стара и до костей пропитана усталостью. Сакура смотрела на нее. Не с привычным благоговением, не с почтением, не с тем упрямым огоньком, заставлявшим вновь и вновь просить об обучении. Сейчас в ее взгляде было что-то иное. Она словно зацепила взглядом нечто сокрытое между трещинами, почти видела истинную женщину за маской, которую Цунаде носила с той же непринужденностью, что и свои неизменные хвостики. Горечь. Отрицание. То, как она оборвала тему любви, словно та была не просто неактуальна, а отравлена смертельным ядом. Сакура хотела спросить. Хотела узнать, любили ли когда-нибудь Цунаде. Любила ли она сама. Потеряла ли своих любимых? Если это то, что делает время, что творит горе, во что превращает бесконечно долгая жизнь. Но она промолчала. Вместо этого Сакура выпрямилась на стуле, аккуратно положив палочки рядом с нетронутой рыбой. Ее голос прозвучал тихо, но с несгибаемой уверенностью. — Если вы возьмете меня в ученицы, — произнесла она, — я сделаю все, чтобы ваши усилия окупились сторицей. Впервые за все утро на лице Цунаде мелькнула тень, напоминающая усмешку. Короткий, невеселый выдох сквозь зубы. Она покачала головой. — Ты упряма, как чертенок. Я не беру учеников. — Я сделаю абсолютно все, — настаивала Сакура, слегка подавшись вперед. — Все, что будет в моих силах. Цунаде не ответила. Лишь вновь взяла палочки, разбила яйцо в своей миске и продолжила есть с невозмутимым спокойствием, словно весь разговор не стоил и ломаного гроша. Но Сакура не отступала. Не могла отступить. Ее грудь сдавило, слова выплескивались наружу горячим потоком, словно исповедь. — Я хочу стать чем-то большим, чем мир считает, что мне позволено. Эти слова заставили Цунаде замереть. Лишь на мгновение. Ровно настолько. Она подняла взгляд. Выражение лица оставалось непроницаемым, но глаза стали острее, как лезвия. — Это был первый раз? Сакура моргнула в замешательстве. — Что? — Когда ты спала с ним. Слова ударили, словно кунай, вонзившийся в горло. Сакура едва не подавилась собственным дыханием. Жар опалил щеки, живот скрутило тугой судорогой. Цунаде прищурилась. — Так и знала. Она откинулась на спинку стула, опираясь локтем о стол. — Ты еще слишком наивна. Эти Учиха… Они втягивают тебя в свою орбиту, даже не прилагая усилий. Достаточно одного взгляда, и ты уже смотришь на них, как на неприступную гору — ты не видишь вершины, но нутром чувствуешь, что она выше всего, чего ты когда-либо сможешь достичь. Такая мощь ослепляет людей. Она убеждает их, что они способны дотянуться, что они должны быть рядом с ней, любой ценой. Желудок Сакуры скрутило еще сильнее. Рис в ее миске казался теперь лишь безжизненным песком. Она стиснула зубы, но промолчала. Взгляд Цунаде не смягчился ни на йоту. — Ты просишь силы. Хорошо. Но ты когда-нибудь задумывалась, почему клан Сенджу почти исчез? Эти слова возымели эффект. Сакура подняла глаза, в ее расширившихся зрачках застыл испуг. Она думала об этом раньше, где-то на задворках сознания, в тихих уголках памяти. Но она не знала. Не знала наверняка. Цунаде слабо усмехнулась, но ни тени юмора не скользнуло по ее лицу. — Все дело в том, как мы используем чакру. В том, как наши техники разрывают ее на части, как заставляют проникать туда, где ей никогда не следовало быть. Мы расщепляем ее, сжимаем, насильно вливаем в исцеление, там, где ни одно тело не должно быть способно восстановиться. И это перестраивает нас. Ломает то, что уже невозможно собрать воедино. Ее голос стал тяжелее, мрачнее, словно из самой могилы восставший. — Это разрушает нашу способность к деторождению. Для женщины из клана Сенджу зачать ребенка почти невозможно. Для мужчин ситуация немногим лучше. Вот почему мы вымираем. Слова повисли в воздухе, острые, как осколки разбитого стекла. Дыхание Сакуры перехватило. — Видишь ли, — произнесла Цунаде, с какой-то окончательной усталостью откладывая палочки в сторону, — ничто, что ты берешь от этого мира, не дается тебе даром. Ни сила. Ни любовь. Ни даже выживание. За все приходится платить. Ее взгляд заострился, пригвоздив Сакуру к месту. — Ты сказала, что готова на все. Что же — теперь это «все» кажется немного тяжелее, не так ли? Тишина разверзлась в маленькой кухне, оглушительная, как раскаты грома.
100 Нравится 23 Отзывы 43 В сборник