Summary of feelings

NC-17
В процессе
108
1
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 277 страниц, 98 182 слова, 22 части
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
108 Нравится 45 Отзывы 22 В сборник

Экстра. Часть XX. Если бы

Настройки
Мы часто прокручиваем в голове одни и те же сценарии, возвращаясь к ним снова и снова, как к заезженной пластинке, что застряла на одной и той же ноте, воспроизводя её до бесконечности, до легкого помешательства, до того момента, когда начинаешь слышать этот звук даже в тишине, даже во сне, даже в те редкие минуты, когда сознание, кажется, наконец-то освобождается от груза прошедшего дня. Это происходит обычно в самые неподходящие моменты, например, когда стоишь под горячими струями душа, закрыв глаза и чувствуя, как вода барабанит по коже, смывая не грязь, а лишь верхний, самый тонкий слой усталости, но оставляя нетронутым то, что накопилось глубже, в тех самых потаенных углах, куда не добраться никаким водам, никаким лекарствам, никаким уговорам самого себя. Или когда лежишь в кровати, в той самой предрассветной серости, когда сон уже отступил, но силы вставать еще не появились, и мысли текут медленно, вязко, как патока, обволакивая каждую секунду прошедших событий, превращая их в бесконечную петлю воспоминаний, из которой нет выхода, кроме одного — встать и начать новый день, неся этот груз дальше, потому что девать его больше некуда, выкинуть тоже, а все потому что он уже стал частью тебя, врос в кости, смешался с кровью, отравил каждую клетку тела. Мы думаем о том, как многое могло бы быть иначе, если бы тогда, в тот самый момент, когда время словно замедлилось, открывая окно возможностей на какую-то долю секунды, мы поступили бы не так, а иначе: если бы сказали не те слова, что сорвались с языка под влиянием момента, под давлением обстоятельств, под гнетом усталости или страха, а другие — тщательно взвешенные, спокойные, правильные, если бы не промолчали, когда молчание было предательством, или, наоборот, промолчали, когда слово становилось приговором, если бы выбрали другой путь на развилке, не тот, что казался очевидным и единственно верным, а тот, что манил своей неизвестностью, пугал своей непредсказуемостью, но обещал нечто иное, неведомое, возможно, лучшее. Или, быть может, худшее — кто знает? Ведь в том и заключается главная пытка этих бесконечных мысленных возвратов, что мы никогда не узнаем, к чему привели бы те несовершенные, невоплощенные решения. Мы можем лишь строить догадки, рисовать в воображении идеальные картины того, как все могло бы сложиться, или, напротив, погружаться в еще более мрачные сценарии, убеждая себя, что настоящее, каким бы тяжелым оно ни было, все же лучше того кошмара, который мог бы последовать за нашим неверным шагом. Эта игра разума, эта бесконечная шахматная партия с призраками, эта попытка переписать историю задним числом — она одновременно и наказание, и странное, извращенное утешение. Наказание — потому что она высасывает силы, лишает покоя, заставляет снова и снова переживать моменты боли, стыда, унижения или упущенной радости. Утешение — потому что в этом бесконечном переборе вариантов есть иллюзия контроля, иллюзия того, что мы вообще могли что-то изменить, что у нас была власть над событиями, что мы не были просто щепками в бурном потоке жизни, безвольными и беспомощными. Признать, что все случилось именно так, как должно было случиться, и никакой другой вариант был невозможен в силу стечения обстоятельств, нашего характера, воспитания, тысяч мельчайших факторов, сложившихся в тот единственно возможный узор, — это значит признать свое бессилие перед лицом судьбы или, если угодно, перед лицом собственной природы. А это признание дается тяжелее всего, потому что оно лишает нас последней иллюзии — иллюзии свободы воли в те моменты, которые мы считаем ключевыми. И все же, несмотря на всю бесплодность этого занятия, мы продолжаем возвращаться к одним и тем же точкам в прошлом, к одним и тем же развилкам, к одним и тем же словам, сказанным или не сказанным. Это становится навязчивым ритуалом, тайным культом, служением которому мы предаемся в самые уязвимые минуты. Вот ты сидишь в пустом автобусе, глядя на мелькающие за окном огни, и вдруг, без всякой видимой причины, память подкидывает тебе эпизод десятилетней давности — глупую ссору с человеком, которого уже нет в твоей жизни, но чье лицо вдруг возникает перед внутренним взором с пугающей четкостью. И ты снова, как одержимый, прокручиваешь тот разговор, находишь нужные слова, которые должен был сказать тогда, выстраиваешь идеальную линию поведения, которая, как тебе кажется, все изменила бы. И на мгновение ты даже чувствуешь облегчение, будто и вправду все исправил, будто машина времени заработала, и прошлое переписано заново. Но потом автобус останавливается, ты выходишь на холодную улицу, и реальность обрушивается на тебя всей своей тяжестью, напоминая, что ничего не изменилось, что те слова так и остались ненаписанными письмами в пустоту, а тот человек, возможно, даже не помнит той ссоры, не придает ей никакого значения, живет своей жизнью, где ты — лишь размытое пятно на периферии воспоминаний. А ты все носишь этот камень и якорь одновременно, который тянет тебя на дно, мешая плыть дальше... Особенно остро эти мысли посещают нас в моменты переломов, в моменты, когда жизнь меняет курс, и мы оглядываемся назад, пытаясь понять, с чего все началось, где именно мы свернули не туда. Потеря близкого человека, разрыв отношений, проваленный экзамен, упущенная возможность, случайная обида, нанесенная или полученная, — все это становится точками притяжения для наших мысленных путешествий во времени. Мы ищем первопричину, тот самый первый камешек, что сорвал лавину, тот самый неверный шаг, что привел к падению. И нам кажется, что если мы найдем его, поймем, осознаем, то сможем избежать подобного в будущем. Но будущее, как назло, не подчиняется логике прошлого. Оно каждый раз новое, каждый раз непредсказуемое, каждый раз подкидывает такие комбинации обстоятельств, которые невозможно было предугадать, анализируя старые ошибки. И мы снова ошибаемся, снова падаем, снова встаем и снова прокручиваем в голове только что случившееся, пытаясь понять, где же на этот раз была та самая роковая развилка. А что, если бы в тот вечер, когда разразилась ссора, разорвавшая на части самые дорогие отношения, мы нашли в себе силы не хлопнуть дверью, а подойти и обнять, почувствовав биение чужого, такого родного, сердца? Что, если бы на экзамене, от которого зависело все, мы ответили не так, как выучили, а так, как чувствовали, позволив интуиции, а не зазубренным формулам, вести нашу руку? Что, если бы вместо того, чтобы промолчать, уступая дорогу более наглому и самоуверенному, мы высказали все, что накипело, защитив не столько свои интересы, сколько свою собственную, попранную гордость, свою уязвимую, но такую важную самость? Эта игра ума особенно жестока тем, что у неё нет и не может быть правильных ответов. Мы никогда не узнаем, к чему на самом деле привели бы те несовершенные, необдуманные, альтернативные действия. Возможно, сказав да вместо нет, мы бы ввергли себя в пучину еще больших страданий, в чреду событий, которые оказались бы разрушительнее той реальности, что мы сейчас имеем, какой бы горькой она нам ни казалась. А возможно, та самая дверь, которую мы с такой болью захлопнули, вела не в светлое будущее, а в тупик, замурованный кирпичами разочарований и несбывшихся надежд. Но гипотетическая природа этих размышлений не делает их менее притягательными, напротив, именно недосягаемость, принципиальная не проверяемость этих альтернативных вселенных придает им особый, щемящий шарм, заставляя нас вновь и вновь возвращаться к ним, как мотыльков, безотчетно летящих на губительный, но такой манящий свет пламени. А что, если бы мы все-таки решились? Что, если бы в тот самый момент, когда сердце колотилось где-то в горле, а ладони потели от страха, мы бы сделали шаг, сказали бы то самое слово, протянули бы руку? Что, если бы страх быть отвергнутым, страх показаться смешным, страх нарушить правила оказался слабее желания, слабее надежды, слабее того внутреннего голоса, что шептал: "Давай, рискни"? Изменило бы это все? Или, может быть, изменило, но не так, как мы мечтаем? Может быть, за той дверью нас ждало не счастье, а новое разочарование, еще более горькое, потому что оно было бы реальным, а не воображаемым? Может быть, именно страх, который мы так проклинаем, на самом деле защищал нас от чего-то худшего, чем просто упущенная возможность? И эти мысли, эти бесконечные "если бы" и "что, если" — они не только мука, но и защитный механизм, способ сохранить надежду, сохранить веру в то, что где-то в параллельной вселенной, в другой жизни, мы все-таки счастливы, все-таки любимы, все-таки достигли того, чего не смогли достичь здесь. Есть в этом доля эскапизма, желания убежать от несовершенной реальности в мир, где все подвластно нашей воле, где мы — главные режиссеры собственной судьбы. В мире наших мысленных возвратов мы всемогущи. Мы можем отмотать пленку назад, переснять неудачный дубль, выбрать другие слова, другую интонацию, другое выражение лица. Мы можем заставить других людей реагировать так, как нам нужно, а не так, как они отреагировали на самом деле. Мы можем переписать не только свои поступки, но и чужие реакции, создавая идеальный, стерильный, безопасный мир, в котором нет места случайностям, недопониманию и жестокости. Но чем дольше мы в этом мире задерживаемся, тем труднее нам возвращаться в настоящий, тем болезненнее столкновение с реальностью, где люди не подчиняются нашим сценариям, где события развиваются по своим, непредсказуемым законам, где мы — не всемогущие режиссеры, а всего лишь актеры, часто забывающие текст и выходящие не на ту сцену. Быть может, самое мудрое, что можно сделать с этими бесконечными прокручиваниями — это признать их право на существование, но не позволять им захватывать власть над настоящим. Признать, что прошлое неизменяемо, что все развилки уже пройдены, все выборы уже сделаны, и никакие мысленные корректировки не вернут нас в ту точку, где можно было бы поступить иначе. Можно чтить память о тех несовершенных поступках, можно извлекать из них уроки, можно оплакивать упущенные возможности, но нельзя позволять им становиться тюрьмой, из которой нет выхода. Потому что жизнь продолжается, потому что прямо сейчас, в эту самую секунду, мы снова стоим на очередной развилке, и от того, насколько мы свободны от груза прошлых не выборов, зависит, сможем ли мы сделать новый выбор — осознанно, смело, без оглядки на призраков. Но легко говорить "не позволяйте", легко давать советы со стороны, а когда ты сам лежишь посреди ночи, уставившись в темный потолок, и в голове снова и снова прокручивается одна и та же сцена, один и тот же разговор, одно и то же лицо с застывшим на нем выражением боли или обиды, — все эти мудрые мысли кажутся пустыми и бесполезными. Ты снова погружаешься в пучину, снова тонешь в этих "если бы", снова раздираешь себя на части, пытаясь найти ответ, которого нет и быть не может. И лишь под утро, когда силы иссякают, а сознание мутнеет, наступает спасительное забытье, чтобы с первыми лучами солнца начать новый день с той же самой тяжестью на душе, с тем же самым вопросом без ответа. И все же, есть в этих возвращениях что-то странно человеческое, что-то, что отличает нас от механизмов, машин и бездушных вычислительных систем. Способность сожалеть, мечтать о несбывшемся, создавать в воображении параллельные миры — это, наверное, и есть одно из главных свидетельств того, что мы живы, что у нас есть не только память, но и воображение, не только опыт, но и надежда, не только прошлое, но и тоска по будущему, которое могло бы быть, если бы мы тогда, в тот самый миг, когда время замерло на долю секунды, открыв окно возможностей, поступили бы иначе. И пусть эти миры остаются лишь фантомами, лишь тенями на стене пещеры, лишь снами наяву, они делают нашу реальность объемнее, глубже, трагичнее и, как ни странно, прекраснее, потому что только существо, способное страдать от несбывшегося, способно по-настоящему ценить то, что сбылось. Только тот, кто знает цену упущенному моменту, способен не упустить момент настоящий. И может быть, в этом и заключается главный урок всех этих бесконечных мысленных прокручиваний — научиться видеть развилки не только в прошлом, но и в будущем, научиться замечать тот самый миг, когда время замирает, и успевать сделать правильный выбор, пока окно возможностей не захлопнулось, оставив тебя снова гадать, а что было бы, если бы... А что было бы, если бы Кейтлин сразу призналась Вай в том, что её мать запретила общаться с ней? Если бы этой их ссоры под дождем не было бы? Если бы в тот самый момент, когда Вай, дрожащая от волнения и страха, подошла к ней в пустеющем классе, Кейтлин не спряталась за ледяной стеной молчания, не стала отгораживаться односложными ответами и отстраненным взглядом в окно, а просто повернулась и сказала правду без утайки, без попыток защитить себя или смягчить удар? Если бы она нашла в себе ту самую смелость, которой ей так не хватало всю эту неделю, и выложила все как есть, да со спокойным тоном: "Моя мать запретила мне с тобой общаться и сказала дистанцироваться. Я пыталась, но у меня не получается. Я не знаю, что делать. Я боюсь её ослушаться, но я еще больше боюсь тебя потерять, поэтому я прошу тебя, чтобы ты помогла мне и нам"? Если бы эта их ссора, такая яростная, болезненная и пропитанная горечью непонимания и обидными словами, сорвавшимися с языков в тот момент, когда нервы были натянуты до предела, а эмоции захлестывали через край, не случилось? Если бы дождь, обрушившийся на Пилтовер в тот день, стал свидетелем не разрыва, а первого настоящего, честного разговора двух девочек, которые обе боялись, обе не знали, как правильно, и обе отчаянно нуждались друг в друге? Если бы... Это самое горькое слово, самое бесполезное и одновременно самое сладкое. В нем вся боль несбывшегося и вся надежда на то, что где-то в параллельной вселенной, в другой версии реальности, все сложилось иначе. И в этой другой версии, где не было того разговора под дождем, где Кейтлин нашла в себе силы сказать правду сразу, а Вай нашла в себе силы эту правду принять и не обвинять, — в этой версии все было бы совсем по-другому.

***

Был бы теплый весенний день, они бы все еще общались. Солнце, уже не по-зимнему яркое, но еще не по-летнему палящее, заливало улицы Пилтовера мягким, золотистым светом, пробивающимся сквозь молодую, только-только распустившуюся листву деревьев, что выстроились вдоль главных проспектов стройными, аккуратными рядами, подстриженные заботливыми руками садовников до состояния идеальной геометрической формы. Воздух, прогретый первыми по-настоящему теплыми лучами, был наполнен тем особенным, ни с чем не сравнимым ароматом весны — смесью влажной после недавних дождей земли, молодой зелени, цветущих где-то вдали клумб и легкого, едва уловимого запаха речной свежести, доносящегося со стороны залива. Птицы, вернувшиеся из дальних странствий, заливались на все голоса, создавая естественный, живой аккомпанемент этому дню, который, казалось, сама природа создала для чего-то хорошего, для чего-то такого, что запоминается надолго и греет душу даже в самые холодные времена. Вай и Кейтлин, освободившись после последнего звонка от оков школьных занятий, не торопились расходиться по домам. Теперь, после всего, что они пережили им не хотелось расставаться, наоборот, хотелось впитывать это тепло и солнце, это ощущение легкости и правильности происходящего, которое приходит только тогда, когда между людьми больше нет недоговоренностей, обид и той тяжелой, давящей тишины, что разделяет сильнее любых слов. Они шли по набережной, вдоль широкой, вымощенной ровным камнем пешеходной зоны, что тянулась вдоль залива, отделяя город от бескрайней водной глади, мерцающей на солнце тысячами серебряных бликов. Вай несла в руке два больших вафельных рожка с мороженым — себе и Кейтлин. Мороженое, несмотря на то, что весна только вступила в свои права, было их общей слабостью, маленьким грехом, который они позволяли себе после школы, когда хотелось чего-то сладкого и совершенно бесполезного, но такого приятного. — Держи, Кексик, — Вай протянула один из рожков Кейтлин, и в её голосе, несмотря на прозвище, не было ни капли насмешки, только тепло и та особенная, своя, интимная нежность, которая возникает только между очень близкими людьми, — Смотри не капни на свою идеальную форму, а то мама опять будет пилить, что ты портишь вещи. Кейтлин, принимая мороженое, закатила глаза, но на её губах уже расцветала та самая редкая, искренняя улыбка, которую Вай так любила и ради которой, кажется, была готова на многое. — Моя форма переживет несколько капель мороженого, — возразила она, но все же аккуратно, по-кошачьи ловко, лизнула ванильную шапку, стараясь, чтобы ни одна капля не упала на безупречно отглаженный пиджак, — А вот твоя куртка, судя по следам от вчерашнего ужина, уже давно махнула на себя рукой. Вай, услышав это, звонко рассмеялась, запрокинув голову так, что розовые волосы рассыпались по плечам ярким, почти неоновым пятном на фоне спокойной синевы неба и воды. Она проследила за взглядом Кейтлин, упавшим на застарелое, въевшееся в ткань пятно у самого кармана, о происхождении которого она уже и сама не помнила, и лишь беззаботно махнула свободной рукой. — Ага, махнула, — весело согласилась она, с хрустом откусывая кусочек вафельного рожка, — У неё иммунитет ко всяким там условностям. Мы с ней старые боевые товарищи. Она видала и не такое. Помнит, наверное, еще те времена, когда Вандер только притащил меня в бар и эта куртка была мне чуть ли не до колен. А теперь - в самый раз, родная, проверенная. Она говорила об этой старой, потертой вещи с такой теплотой, с такой нежностью, будто это был не кусок ткани, а живое существо, прошедшее с ней через огонь, воду и медные трубы Заунских улиц. Кейтлин, наблюдавшая за ней, чувствовала, как внутри разливается что-то теплое и щемящее от этой простой, незамысловатой речи. В мире Вай вещи имели историю, люди характер, а отношения цену, которую нужно было платить не деньгами, а временем, вниманием и преданностью. Это было так непохоже на её собственный мир, где старую, испачканную вещь просто выбрасывали, заменяя новой, идеальной, безликой. — Это... Трогательно, — тихо сказала Кейтлин, и в её голосе не было иронии, только искреннее удивление и легкая зависть, — Ты так говоришь о ней, будто о друге. — А она и есть друг, — Вай пожала плечами, словно это было само собой разумеющимся, — Вернее, свидетельница всей моей дурацкой жизни. И эта куртка, и эти кеды, — она кивнула на свои разношенные, видавшие виды кроссовки, — и скамейка во дворе Вандера, где я вечно сижу и смотрю на Паудер, пока она рисует. Это все - часть меня. Неидеальная, потрепанная, но настоящая. Не то что... — Она осеклась, поняв, что чуть не ляпнула что-то обидное, и виновато покосилась на Кейтлин. Но та не обиделась, Кейтлин лишь понимающе улыбнулась и откусила кусочек вафельного рожка, хрустнувшего в тишине. — Не то что моя жизнь, где все идеально и безлико, — закончила она за Вай, — Ты права. Иногда мне кажется, что если бы не мои доберманы, в доме Кирамман вообще не было бы ничего живого. Только холодный мрамор и правильные картины. Вай посмотрела на неё с тем особым, внимательным выражением, которое появлялось на её лице, когда она пыталась заглянуть за фасад, маску и ту самую стену, что Кейтлин так долго и упорно возводила вокруг себя. Сейчас этой стены не было, вместо неё была обычная девушка, её ровесница, с идеально прямой спиной и синими волосами, которая ела мороженое на набережной и говорила о своем доме как о музее, где ей холодно. — Ну вот, — Вай ткнула её локтем в бок, совсем легонько, по-дружески, — значит, моя святая миссия приносить в твою стерильную жизнь немного бардака, пятен и старой, потрепанной одежды, чтобы ты не забывала, что мир состоит не только из правил. — О, я уже поняла, — Кейтлин усмехнулась, косясь на подругу, — С тех пор как ты появилась в моей жизни, правил стало как-то меньше, а вот беспорядка больше. — Это я умею, — довольно кивнула Вай, отправляя в рот очередную порцию мороженого, — Могу еще добавить, если надо. У меня талант. — Не сомневаюсь, — фыркнула Кейтлин, но в её фырканье звучала нежность, такая явная и неприкрытая, что даже случайный прохожий, взглянув на них, понял бы, что между этими двумя происходит что-то особенное, что-то, чему нет названия, но что ощущается физически, почти осязаемо. Они замолчали, молчание это было наполненным, густым, как тот самый весенний воздух. Каждая наслаждалась своим мороженым, мыслями, а также присутствием другой. Вай смотрела на залив, на чаек, что с криками носились над водой, на далекие, едва различимые очертания Зауна на другой стороне, и чувствовала, как привычная тяжесть на душе, с которой она жила столько лет, становится чуточку легче. Рядом с Кейтлин, с этой Пилтоверской принцессой, которая оказалась совсем не принцессой, а просто девочкой, запертой в золотой клетке, она чувствовала себя дома, не в смысле места, а в смысле состояния. Кейтлин же, глядя на профиль Вай, на её острый подбородок, на розовые пряди, что ветер трепал и бросал ей на лицо, думала о том, как же тесен мир и как удивительно он устроен. Еще пару месяцев назад она даже не замечала эту девчонку с задней парты, считая её частью враждебного, непонятного ландшафта. А теперь она не представляла, как жила без неё и без этих дурацких подколов, этого умения видеть главное за шелухой, и этой грубой, но такой надежной поддержки. Вай стала для ней тем самым глотком свежего воздуха, который ворвался в её стерильный, выхолощенный мир и перевернул все вверх дном, и, как ни странно, этот беспорядок оказался именно тем, чего ей всегда не хватало. Они молчали какое-то время, наслаждаясь солнцем и сладостью, тающей на языке. Вай болтала ногой, на которой были надеты старые, разношенные кеды, чей-то взгляд скользил по её профилю, отмечая, как расслабленно она сидит, как легко ей рядом, как не нужно притворяться кем-то другим. — Знаешь, — вдруг начала Вай, и в её голосе появилась та самая, неожиданная серьезность, что всегда заставала Кейтлин врасплох, — Я собираюсь признаться тебе завтра. — А? — Кейтлин замерла с рожком на полпути ко рту, её брови удивленно взметнулись вверх. Сердце на долю секунды пропустило удар, а затем забилось чаще, быстрее, выбиваясь из привычного ритма. — Ты свободна завтра после школы? — Мм... — Протянула Кейтлин, пытаясь собраться с мыслями, прокручивая в голове свое расписание, но мысли путались, разбегались, как тараканы при свете, мешая сосредоточиться на чем-то, кроме этого внезапного, интригующего заявления, — Кажется... Да... А что?... — Так что подготовься! Это важно. Очень важно. — Окей... — Кейтлин смотрела на неё, пытаясь угадать, что же скрывается за этими загадочными словами, но лицо Вай было непроницаемо, только глаза выдавали легкую, искрящуюся нервозность. — Почему твое лицо такое красное? — Потому что ты уже призналась мне... — Ах! — вырвалось у Вай, и она замахала руками, — Забудь! Забудь обо всем, что я сказала! Ничего не было! Я ничего не говорила! Вай отвернулась, уткнувшись в свой рожок мороженого, делая вид, что невероятно увлечена процессом его поедания, но пунцовые щеки, предательски краснеющие даже под слоем загара, выдавали её с головой. Кейтлин смотрела на неё, и на её собственном лице расплывалась медленная, теплая улыбка, от которой обычно строгие черты становились мягче, добрее, почти детскими. Она ничего не сказала в ответ, не стала дразнить или подкалывать, наоборот, просто сидела рядом, чувствуя, как внутри разливается то самое, незнакомое, но такое приятное тепло, от которого хочется улыбаться без причины и смотреть на закат, даже не видя его. — Слушай, — наконец выдавила из себя Вай, не поднимая головы, — А что мы вообще обсуждали? Я уже забыла. — Я тоже, — быстро ответила Кейтлин, в её голосе послышалось облегчение, — Кажется, что-то про завтра. — А, да, точно. Завтра. После школы. Я помню. Подготовься. — Подготовлюсь. А к чему? — Не помню. — И я не помню, — Кейтлин тихо хихикнула, и этот звук, такой легкий и искренний, разрядил напряжение, висевшее в воздухе. И они обе, как два нашкодивших, но счастливых ребенка, уткнулись взглядами в свои стаканчики с мороженым, в свои ноги, Вай в свои старые кеды, Кейтлин в аккуратные, начищенные туфли. Они молчали, но это молчание не было неловким или тягостным, оно было наполнено тем самым, невысказанным, тем, что только зарождалось между ними, пуская робкие, но такие сильные корни. Вай, не поднимая глаз, продолжила есть мороженое, делая вид, что ничего не произошло, что она просто сидит и наслаждается десертом в компании подруги, но кончики её ушей все еще горели огнем, а пальцы, сжимающие рожок, слегка подрагивали. Кейтлин, в свою очередь, тоже уставилась в свое лакомство, глядя на наполовину растаявшую ванильную массу, и на её губах застыла та самая, глупая, счастливая улыбка, которую она не могла контролировать, даже если бы очень захотела. — Эй, Кексик, — нарушила молчание Вай, не глядя на подругу, — А завтра... Ты правда придешь? — Правда, — так же тихо ответила Кейтлин, — Я же сказала, что подготовлюсь... — Даже не зная, к чему? — Даже не зная, к чему. Солнце медленно клонилось к закату, окрашивая небо в розовато-оранжевые тона, мороженое таяло в стаканчиках, превращаясь в сладкую, липкую жидкость, а они все сидели и сидели, не в силах пошевелиться, боясь спугнуть этот миг и мгновение абсолютного, ничем не омраченного счастья. И ветер, легкий и теплый, играл с прядями их волос, розовыми и синими, переплетая их, словно подчеркивая ту незримую связь, что возникла между ними вопреки всему: вопреки правилам и запретам, вопреки разным мирам, вопреки страхам и сомнениям. В этом ветре, в этом солнце, в этом тающем мороженом было обещание того, что завтра будет новый день и они встретят его вместе.

***

Кейтлин проснулась от собственного всхлипа. Резко, будто кто-то дернул за невидимую нить, вырывая из объятий тяжелого, липкого кошмара в реальность, которая оказалась немногим лучше. Комната плавала перед глазами в сером предрассветном сумраке, предметы обретали очертания медленно, неохотно, словно тоже только что очнулись от долгого, беспокойного сна. Знакомый силуэт напольных часов у стены, темное пятно письменного стола с аккуратно разложенными книгами, бледный прямоугольник окна, за которым небо только начинало светлеть, наливаясь мутной, свинцовой белизной. Кейтлин сидела в кровати, вцепившись одной рукой в смятую простыню, а другую прижимая к груди, туда, где сердце колотилось с такой силой, что, казалось, вот-вот проломит ребра и вырвется наружу, чтобы ускакать прочь от этого тела, от этой комнаты, от этого бесконечного, изматывающего кошмара, который преследовал её уже который месяц подряд. Ночная рубашка, тонкий шелк, который обычно дарил ощущение прохлады и комфорта, сейчас противно липла к телу, насквозь пропитанная холодным, липким потом. Волосы, спутанные и влажные, прилипли ко лбу и вискам, закрывая обзор, но она не убирала их, продолжая сидеть неподвижно, пытаясь унять дрожь, бьющую все тело мелкой, противной дрожью. Дыхание вырывалось из груди прерывистыми, рваными всхлипами, в горле стоял ком, такой плотный и болезненный, что глотать было почти невозможно, а по щекам, Кейтлин чувствовала это, текли слезы — горячие, соленые, беспощадные в своей откровенности. Она плакала, даже не пытаясь сдерживаться, потому что сил на это не осталось, а внутри не осталось ничего, кроме этой ледяной, вымораживающей пустоты и бесконечного, навязчивого вопроса, что звучал в голове снова и снова, как заезженная пластинка, как похоронный звон, как приговор, зачитанный шепотом в тишине пустой комнаты. Всхлип вырвался из груди снова, громче, отчаяннее. Кейтлин зажала рот ладонью, пытаясь заглушить этот звук, боясь, что кто-то в доме услышит, поймет, увидит её такой — разбитой, слабой, жалкой, хоть и дом молчал. В этот предрассветный час даже слуги еще не поднялись, а мать, скорее всего, еще спала в своей спальне, на другом конце коридора, в полной уверенности, что её дочь — идеальная, правильная, послушная Кейтлин Кирамман — спит спокойным сном праведницы, видя сны об отличных оценках и блестящем будущем. Если бы она тогда, в том классе, под аккомпанемент яростного ливня, не спряталась за своей ледяной стеной, а сделала шаг навстречу, всего один шаг, который стоил бы ей, возможно, меньше, чем то, во что обошлось это бесконечное, трусливое молчание. Если бы она нашла в себе силы произнести те слова, что жгли ей горло все эти семь дней, что душили её по ночам, что не давали дышать полной грудью, потому что каждое утро начиналось с мысли: "Я снова её увижу, и снова сделаю вид, что ничего не происходит". Если бы она раньше, с первого же дня сказала: "Моя мать запретила мне общаться с тобой. Я боюсь её. Я боюсь ослушаться, но я не хочу терять тебя. Помоги мне понять, что делать!". Всего несколько фраз. Несколько жалких, коротких предложений. Но они застревали в горле каждый раз, когда Вай проходила мимо, каждый раз, когда их взгляды случайно встречались в коридоре, каждый раз, когда она видела этот розовый затылок и чувствовала, как внутри все сжимается от тоски и страха. Она не сказала, промолчала, и своим молчанием, своей трусостью, своей попыткой угодить матери и одновременно сохранить эту хрупкую, едва зародившуюся связь, она разорвала её сама собственными руками и бездействием. Эти "если бы" разорвали саму Кейтлин. Потому что та Кейтлин, что сидела сейчас на мокрой от пота постели, прижимая руки к колотящемуся сердцу и захлебываясь беззвучными рыданиями, — это была не та Кейтлин, что жила здесь всего несколько месяцев назад. Та, прежняя, знала только один страх — страх не оправдать ожиданий, страх получить плохую оценку, страх разочаровать мать. Эта Кейтлин знала страхи другого порядка, теперь она осознавала, каково это потерять кого-то, кто стал важен, не из-за ссоры или разочарования, а из-за собственной, позорной, непростительной трусости. Она знала, каково это — ненавидеть себя за каждое несказанное слово, за каждый момент молчания, за каждый взгляд, который она отвела, когда должна была, просто обязана была посмотреть прямо и сказать правду. Слезы текли сильнее, смешиваясь с потом, заливая глаза, нос, рот. Кейтлин уже не пыталась их сдерживать, не пыталась дышать ровно, девушка сидела, сгорбившись, обхватив себя руками, и раскачивалась вперед-назад в каком-то первобытном, инстинктивном ритме утешения, который не мог утешить, потому что источник боли был внутри, и никакие внешние движения не могли его заглушить. Если бы. Эти два слова стали её проклятием, её мантрой, её бесконечной пыткой. Они преследовали девушку наяву, являлись во сне, звучали в тишине, когда она пыталась читать, и строчки расплывались перед глазами, потому что мысли были не здесь, а там, в том дне, в том классе, под тем дождем. Если бы она сказала раньше. Если бы не убежала. Если бы не спряталась за своей гордостью и страхом. Если бы, если бы, если бы... Она слышала голос Вай, произносящий это ледяное "никогда", да и слышала его так отчетливо, будто та стояла сейчас рядом, в этой самой комнате, и шептала ей это в ухо. "Ничего не выйдет. Никогда. Масло и вода!" Эти слова въелись в память, прожгли её каленым железом, оставив шрамы, которые не заживут, не зарубцуются, не исчезнут со временем, потому что время, как оказалось, не лечит. Оно лишь притупляет остроту, затягивает раны тонкой пленкой, под которой все равно копится гной, и стоит чуть надавить, так боль возвращается с новой силой, свежая, острая, будто это случилось только вчера. Она вспомнила, как стояла под тем дождем, мокрая, дрожащая, с разбитым лицом и разбитым сердцем, и смотрела, как Вай уходит, как её спина, прямая и жестокая в своей решимости, удаляется, тает в серой пелене ливня, становясь все меньше, все неразличимее, пока не исчезает совсем. А Кейтлин стояла и смотрела, не в силах пошевелиться, крикнуть, догнать Вай, сделать хоть что-то, чтобы остановить это. Стояла, пока дождь не смыл с её лица остатки слез, холод не пробрал до костей, а кто-то из прохожих не окликнул её, спросив, все ли в порядке. Ничего не в порядке. Ничего никогда не будет в порядке.
108 Нравится 45 Отзывы 22 В сборник
Отзывы (4)