— Снег на старых цветах.
Он лег на то, что уже было,
На то, что уже было когда-то…
______
Утро
Мэй уходила, когда первые лучи солнца пробивались сквозь тучи. Её багаж был собран — одна небольшая корзина, перетянутая тканым поясом. Она стояла у порога окия, глядя на дверь, которую закрывала за собой в последний раз. Из тени выступила Томоко. Не в кимоно, а в простой домашней юкате — впервые Мэй видела её такой. Без причёски, без слоя белил. – Я провожу тебя до ворот. – Спокойно проговорила женщина, едва слышно выходя за ученицей. – Не нужно, матушка Томоко. Вы никогда не выходите за ворота. – Запротестовала девушка, но это было уже поздно. – Сегодня выйду. Они идут по влажной после дождя дорожке сада. Томоко ступает босиком по холодным камням, не замечая этого. Мэй несёт багаж, и каждый шаг отдаётся эхом в пустом сердце. У ворот, резных, тёмных, с гербом окия, они останавливаются. – Там, за этими воротами, я тебе не онэ-сан. Там ты сама себе онэ-сан. – Начала Томоко, плавно повернувшись всем корпусом к Мэй. – Быть гейшей — значит быть сосудом для красоты. Но сосуд не существует ради себя. Он существует, чтобы наполнять. Ты увозишь с собой всё, что мы тебе дали. Мэй слушает и чувствует, как глаза начинает жечь. Слезы вновь просятся наружу, хотя плакать уже было нечем. Тихо ставя корзину с вещами наземь, Мэй шепчет, понимая, что вновь теряет лицо. – Я не подведу вас. – Знаю. – Проговорила женщина, беря ладони Мэй в свои. Её ладони тёплые, сухие, с чуть заметной дрожью, которую выдаёт только возраст. Мэй больше не сдерживается. Она плачет — беззвучно, но тяжело, всем телом. Впервые за тридцать лет Томоко позволяет себе то, что никогда не позволяла при посторонних. Она обнимает её — крепко, по-человечески, по-матерински. – Я буду скучать. По запаху этого дома. По звуку сямисэна по утрам. – Судорожно начала девушка, чувствуя собственную беспомощность. – По вашим замечаниям, от которых хотелось провалиться сквозь татами. По тому, как вы смотрите — будто видите меня всю, до самого дна. Томоко лишь плавно гладит ее по спине, успокаивающе шепча ей в волосы. – Я и вижу. И то, что я вижу — мне нравится. Ты готова, Мэй. Не как гейша, как человек. А это важнее. – Она медленно отпускает её и достаёт из складок оби маленький свёрток — тряпицу, перевязанную простой бечёвкой. – Это тебе. Открой, когда уже будешь ехать. Пытаясь вернуть себе остатки самообладания, Мэй, трясущимися руками взяла сверток. – Что это? – То, что Кикуё оставила для тебя. Она не говорила, когда передать тебе это, но я думаю — сейчас самое время. Мэй смотрит на свёрток, и сердце её заходится в бешеном ритме при упоминании ее имени. – «…Госпожа Кикуё оставила что-то?» – Знаешь, что я поняла за шестьдесят лет в этом доме? – Спросила женщина, складывая руки в изящном жесте. – Что? – Что прощания не существует. Есть только продолжение в другом обличье. Мы ещё встретимся. В твоём танце. В моих воспоминаниях. В том, как ты однажды, через много лет, поправишь воротник какой-нибудь испуганной девочке и увидишь в её глазах себя. Это и есть бессмертие. – Ответила Томоко. – А теперь иди. И не забудь — какой бы ни была дорога, твоя спина должна оставаться прямой. Это единственное, что никто не сможет у тебя отнять. Слова онэ-сан были для Мэй как глоток свежего воздуха. Заглушая внутреннюю боль, приятными воспоминаниями, девушка выпрямилась с мокрым от слёз лицом, с маленьким свёртком в руках и с чувством, что мир только что перевернулся, но почему-то не разбился, а встал на новое, неведомое основание. Это придало уверенность идти дальше. Пусть и самую малость. – Спасибо вам, матушка Томоко… Спасибо за всё. Я люблю вас. – Проговорила девушка, проглатывая дрожь. А затем поклонилась. Поклонилась так низко, как не кланялась никому. Медленно поднялась, взяла дорожный узел и, не оборачиваясь, идёт вперёд, туда, куда ведет дорога. Её дорога.________
Дорога
На востоке разгоралась заря, и её первые лучи ложились на заснеженную мостовую золотом и розой. Мэй ехала навстречу этому свету. Лошадь шла неспешной, мерной рысью, и ритм копыт отбивал время, оставшееся до новой жизни. Колесо повозки поскрипывало, и в этом скрипе девушка слышала голос дома — того, который оставался позади, и того, который ждал впереди. Возница, старик лет семидесяти, а то и восьмидесяти — в его возрасте трудно было угадать точно — правил лошадьми с лёгкостью, которая приходит только от полувека, проведённого на козлах. Руки его, покрытые сетью глубоких морщин, похожих на трещины на старой керамике, держали вожжи без видимого усилия. Сам он был сух и жилист, как корень вековой сосны, и одет в поношенное, но опрятное дорожное кимоно тёмно-синего цвета, подпоясанное простым верёвочным оби, молчал всю дорогу, лишь изредка понукая лошадь гортанным звуком. Его молчание было уместно — ей не хотелось говорить. Хотелось смотреть и думать о своем. О том, что уже позади, а что будет поджидать её впереди. Эта неизвестность пугала. Но и одновременно затягивала. Давала пищу для размышления, занимая беспокойный разум. Мэй сидела на жёсткой деревянной скамье и смотрела, как за брезентовым пологом исчезают очертания города. Сначала растворились башни храмов, потом — тории святилищ, похожие на красные ворота в никуда. Город таял за спиной, как сон, который пытаешься удержать, открывая глаза. На выезде из города телегу остановили. Несколько мужчин-самураев принялись допрашивать старика, с какой целью тот покидает город. Затем был осмотр повозки, и, не найдя ничего, что могло привлечь их внимание, кроме тихо сидящей девушки, что приглянулась одному из воинов, они все же отпустили их. А после — повозка вновь тронулась. Первые полчаса Мэй не могла оторвать взгляда от удаляющихся крыш. Вот они — последние черепичные кровли Гиона, вот изогнутый мостик через реку Камо, где она столько раз останавливалась, возвращаясь с ночных банкетов, чтобы посмотреть на отражение луны… А потом дорога делает поворот, и город исчезает. Дорога сначала петляла между рисовых полей, уже тронутых первым осенним снегом. Потом начались холмы. Повозка пошла вверх, и лошадь замедлила шаг, переходя на тягучий, размеренный ход. Стало прохладнее. Ветер нёс запах влажной земли и прелой листвы. Мэй откинула брезентовый полог шире и высунула голову наружу, подставляя лицо ветру. Он был солёным от близких ещё где-то далеко гор, и она вдыхала его жадно, как будто могла вдохнуть в себя всю эту свободу, всю эту дорогу, все, что предлагала ей эта новая жизнь. Жизнь — с чистого листа. Со свежим воздухом пришли приятные воспоминания. Девушка вспомнила, как впервые вошла в ворота Окия. О комнате с видом на маленький сад, где она впервые научилась различать оттенки зелёного в мхе. О кухне окия, где старая служанка пекла рисовые колобки и тайком совала ей лишний, когда никто не видел. О зале для танцев с потёртыми циновками, хранившими пот тысяч часов тренировок. О голосе Томоко-сан, ровном и твёрдом, как лезвие, но в редкие минуты — тёплом, как материнская ладонь. И о Кикуё. Пальцы сами собой нащупали сверток, лежавший в поясе ее оби. Она осторожно достала его. – «Наверное, сейчас самое время посмотреть.» – Подумала девушка, плавно развязывая бечевку. Раскрывая ткань, в которую был завернут подарок от наставницы, Мэй улыбнулась. Пальцы нащупали заколку. Длинную золотистую шпильку с красными цветочными листьями, похожими на бутон хризантемы. Золотистые небольшие цепочки с красными каплевидными бусинками на концах, свободно ниспадали вниз, слегка покачивались. – «Какая красота…» – Удивилась девушка, подчеркнув про себя. – «Очень в ее стиле.» По мимо украшения, в ткани также Мэй нашла небольшой сверток бумаги. В нижнем правом углу её привлекла строчка: «Моя самая большая гордость…» К горлу подкатил ком. Она не плакала, но сердце все же кольнуло, когда она развернула лист. Стала читать. — Моей Мэй.Я пишу это ночью. При свече. За окном шумит дождь — такой же, как в ту ночь, когда я впервые взяла тебя за руку и сказала: «Отныне я буду твоей онэ-сан». Ты была такой маленькой в этом огромном кимоно, такой испуганной и такой прекрасной в своей детской решимости стать настоящей гейшей. Я смотрела на тебя и думала: «Эту я не предам. Эту я уберегу». Ирония судьбы — я уберегу тебя единственным способом, который у меня остался: своим уходом.
Он пришёл.
Я чувствую его запах уже неделю — прелые листья, гнилая вода и что-то сладковатое, как переспелые фрукты. Он ждёт. Ждёт, когда можно будет напасть. Этот екай ищет свет. И я дам ему свет — свой. Старый, уставший, но всё ещё горящий достаточно ярко, чтобы отвлечь его от тебя.
Не пытайся узнать подробности — они не важны. Важно только одно: я не успела сказать тебе всё, что должна была сказать, глядя в глаза. Прости меня за это. Прости за трусость. Прости, за то, что не увижу, как ты станешь настоящей гейшей, как твой первый танец сорвёт аплодисменты. Я не боюсь смерти. Я боюсь, что ты будешь винить себя. Не смей. Слышишь? Ни одной минуты, ни одного вздоха вины. Знаешь, в том, как ты морщишь нос, когда сердишься, есть что-то от лисички. Томоко-сан говорила, что это плохая примета для гейши. А я говорю — пусть. Лисы хитрые, лисы выживают. Будь лисой, Мэй. Будь живой.
Я люблю тебя. Это единственное, что осталось правдой после всего.
Кикуё
Мэй сидела неподвижно. Абсолютно неподвижно, как учили. Спина прямая, плечи опущены, подбородок параллелен полу. Идеальная осанка гейши, за которой — бездна. От прочитанного кончики ее пальцев похолодели. Губы сложились в тонкую линию. А глаза… глаза вновь и вновь пробегали по иероглифам. По каждой строчке, по каждому слову. Она перечитала это письмо трижды, не до конца веря, что эти строки вообще существуют. В голову сразу нахлынули воспоминания о той зловещей ночи. О тощем ёкае, что безжалостно расправился с её наставницей. Она так старалась забыть этот день. Эту ночь. Но события вновь и вновь, словно заезженная пленка, крутились в голове вихрем, вновь окуная ее в кошмар ночи. И только теперь она поняла, о чем говорила Кикуё, когда ринулась защищать её. – «Ты не заберешь её. Тебе нужна Я — не она…» – Вспыхнуло где то в отголосках её памяти глухим эхом. Потом оно повторилось, став громче. На третий раз, Мэй не выдержала, повторила сама. – «…Ты не заберешь её. Я не позволю…» – Тихо, почти беззвучно, одними губами шептала в пустоту девушка. Потом еще раз. Еще. Еще. Еще. И в этом однотонном бормотании было что-то ритуальное, будто она совершала поминальную службу по той, кого оплакивала дважды: первый раз — когда та ушла, второй — сейчас. А когда внутри образовалась странная, звенящая пустота, в которой каждое слово отдавалось эхом, она сложила письмо теми же точными движениями, какими складывала парадные веера для банкетов. Уголок к уголку, линия к линии. Положила на колени. И замерла. Мэй не смотрела на листок. Не могла. Не хотела. Вместо этого она устремила глаза в отодвинутый брезентовый полог, принявшись наблюдать за уносящимися пейзажами. Если еще пятнадцать минут назад она восхищалась ими, то сейчас же, она совершенно потеряла к ним всякий интерес. Её мир только что перевернулся, но она ещё не понимала — в какую сторону. Перед глазами, вместо пейзажа, мелькали события той коровой ночи. В нос ударил резкий запах гнили, смрада и крови. В ушах она слышала её голос. Еле четкий, низкий, хриплый. Потом бульканье… Мэй зажмурилась. – «Выбрось. Прочь. Перестать.» – Требовал голос внутри нее. – «Хватит. Смирись. Не вернешь.» Пространство вдруг резко перестало быть пустым. Наполнилось густой водой, медленно подходящей к горлу, вдавливая её под толщу воды. Под тысячу голосов, тысячу теней, которые притягивались к ней, не позволяя ясно думать. Вокруг нее невольно засуетились маленькие песчаные сгустки энергии. Фиолетовая рябь укрывала её одеялом, затылок вдруг запульсировал, будто ток пробегал под кожей — ритмично, настойчиво, пока перед глазами выстилалась пелена. Появилось отчаяние. Печаль. Обида. Вина. Ярость. Появилось все то, что так решительно выбивала из нее матушка Томоко, в тот самый вечер перед её отъездом. Точно. Матушка Томоко. Сквозь эту толщу нахлынувших на нее эмоций, Мэй услышала её голос. Он звал её. Такой четкий, низкий, с той особенной хрипотцой, которая появлялась только в самые важные моменты. – «Не сдавайся, Мэй. Тебе нужно взять себя в руки.» Слова… Такие ободряющие. Такие живые. Именно они заставили девушку вынырнуть из этой пучины. Мэй открыла глаза. Медленно, тяжело, словно преодолевая давление всей воды, что держала её на глубине. Вдохнула. Слишком резко. Глубоко. От чего тут же прикрыла рот ладонью, закашлявшись. Показалось? Или она на несколько минут перестала дышать. Забыла как жить. Кончики пальцев не приятно покатывало. Затылок все еще томно пульсировал, давил на виски, как если бы внутри зарождалась гроза: сначала едва заметное напряжение, потом — ритмичные толчки, резко нисходящие на нет. Девушка медленно выдохнула, успокаивая это что-то, неизвестно откуда взявшееся чувство, которое было готово вырваться наружу. – «Что со мной происходит?» – Безмолвно задала она сама себе вопрос, опустив глаза на руки, когда тут же заметила легкую пульсацию, чего то фиолетового под кожей. Было ощущение, будто крошечная молния бьёт внутри, раз за разом. – …что это…? – Сухо пробормотала девушка, непонимающе сгибая и разгибая пальцы. Ответа — конечно же не последовало. Ведь, откуда? В повозке она совсем одна… А вознице явно было не до нее.***
Еще час езды, когда повозка остановилась на перевал. За это время девушка успела прийти в чувство, но странные ощущения и мысли не покидали её. Все, что она делала — это задумчиво разглядывала кончики пальцев, кожа которых уже давно перестала пульсировать. Она сжимала их, хмурясь, в четной попытке вновь увидеть в них хоть что-то. Наконец, сдалась, переводя глаза на открытую долину. Осенние клёны горели алым и золотым, и этот пожар длился на сколько хватало глаз. Еще пока не замерзшая река, внизу несла свои воды, точно серебряная лента, разрезающая пестроту лесов. Где-то далеко, у самого горизонта, угадывались очертания гор, за которыми начиналась её родная провинция. Там, за этими горами, — её отец, который, наверное, даже и не знает, что его дочь вновь возвращается домой. – «Домой.» – это слово теперь стало для нее пустым, оставляло после себя горькое послевкусие. Она все еще ассоциировала его только с одним местом. Не с тем, куда сейчас направлялась эта повозка. А с тем, где она навсегда похоронила свою прежнюю жизнь, часть себя. Теперь ей предстояло начать жить заново. Начинать все с нуля, надеясь, что это принесет хоть какие то плоды. Старик вдруг заговорил — первый раз за всю дорогу. Прикладывая ко лбу морщинистую ладонь, он глянул на пейзаж, прикусывая короткую трубку. Голос у него оказался скрипучим, как несмазанная ось, но добрым. – Красиво, да? Я сорок лет эту дорогу езжу — и каждый раз останавливаюсь здесь, чтобы посмотреть. А всё равно не насмотрюсь. – Да… Красиво. – Тихо ответила девушка, выглядывая из-за брезентового полога. Старик, почесывая седую бороду, кивнул на её руки, сложенные на коленях. – Руки-то у тебя, девонька, не наши. Не крестьянские. Ничуть не смутившись такой прямоте, Мэй сжала пальцы. – Да, дедушка. Я училась в городе. – Спокойно ответила она, пока не поворачивая на кучера голову. Не сейчас. Ни вот так, когда она чувствовала себя паршиво. – В Тендё, поди? – Проговорил мужчина, чуть сузив, и без того, узкие глаза. – Откуда вы знаете? – Спросила девушка, наконец взглянув на старика. Старик лишь усмехнулся беззубым ртом, махнув рукой. – Так у нас тут каждая вторая девка в Тендё подалась. Кто в прислуги, кто… – Он замолкает, поджимая сухие губы. Взгляд его становится мягче. – А ты, видать, из тех, кто при гейшах обучался. Это слово произнесено так просто, так буднично — и в то же время оно звучит здесь, на этой пыльной дороге, среди запаха навоза и дыма от возниц, почти как что-то из другой вселенной. Мэй вздохнула. Помолчала, находя в себе силы, чтобы дать ответ. Сухо кивнула. – Да. Я была гейшей. – Была? А теперь что ж — назад, в родные края? Девушка поджала нижнюю губу. Вести личный разговор с тем, кого она едва знает, она не горела желанием. На что лишь кротко кивнула. – Да. К отцу. Он болеет. – Соврала девушка, прикусывая язык. – «Вернуться в родные края… На это у меня свои личные причины. Ему не обязательно знать.» Старик затянулся трубкой и нарочито медленно закивал головой, не отрывая глаз от простора. – Это правильно. Отец — он один. А танцы… – Он машет рукой, выдыхая горький дым. – танцы никуда не денутся. Мэй замолкает, переваривая эту простую мудрость. Старик смотрит на неё сбоку, и его глаза — выцветшие, но всё ещё живые — вдруг становятся внимательными. – А ты не жалеешь? Что уехала? Девушка ответила не сразу. – «У него, что, все темы такие?» – Подумала она про себя, отводя глаза. – Не знаю. Жалею, что приходится выбирать. – Скупо ответила девушка, по привычке став теребить край рукава кимоно. Спустя месяц, она вновь позволила себе эту привычку. Старик долго молчать не стал. После новой затяжки, пробубнил. – Выбирать — это и есть жить, девонька. Вот моя лошадь — она не выбирает. Куда правлю, туда идёт. А человеку дано — и мучиться этим, и радоваться. Потому что если бы не надо было выбирать, зачем тогда душа? – Он замолкает, давая ей переварить сказанное. Поправив соломенную шляпу и ударив лошадь вожжами, кучер понукал лошадь гортанным «тпру-у», больше похожим на вздох, заставив ту начать движение. Повозка переезжает через мостик, переброшенный через узкую речушку. Вода в ней прозрачная, холодная, с быстрым течением, на дне видны круглые, обточенные камни. Мэй невольно засмотрелась, погружаясь в свои мысли. Разговор с возницей не принес ровным счетом ничего. Только ковыряние старой раны. А старик и не собирался замолкать. Его хватило на несколько минут, после чего дед вновь заговорил. – Ну-ну. А ты неразговорчивая. Расскажи, хоть, чему учат вас, в этом Окия? – Поинтересовался, бросив слова через плечо. – Ткачеству? Чайной церемонии? Моя внучка вон в город ездила на курсы икебаны, теперь дома ветки в банку пихает и называет искусством. Я ей говорю: «Ветка и в поле ветка, чего её мучить?» А она мне: «Ты, дед, тёмный». Ну тёмный и тёмный. Зато не пихаю живые ветки в банки. Заслышав в голосе кучера долю интереса, Мэй вырвалась из мыслей. Тема разговора не особо поменялась, но все же, встала в нужное русло. Даже захотелось ответить. – Чего-то вроде этого. Дед сухо усмехнулся, поправил вожжи, выпустил дым из рта. – Ага. Понял. Тоже, значит, ветки в банках. Ну-ну. Красота — она везде красота. Только я вот что скажу, дочка. Ты там в своём Тендё всякую красоту изучала, спину держала, чай пила маленькими глоточками… А домой едешь — и там своя красота. Отец больной, заботы, хлопоты. Дрова колоть, воду носить. И это тоже искусство, между прочим. Только там не похвалят и не скажут «как изящно». Там просто надо, чтобы всё горело и не гасло. Поняла? Оторвав глаза от рисовых полей, Мэй поджав губы, кивнула. – Поняла. Спасибо. Старик отмахнулся. – Да не за что. Я просто старый болтун. У меня жена десять лет как померла, а я всё с ней разговариваю. С лошадью разговариваю. С попутчиками разговариваю. Язык у меня без костей, зато не ржавеет. Ты не стесняйся, если молчать хочешь — молчи. Я и сам с собой поговорю. Лошадь, она слушает хорошо. Не перебивает. Повозка снова подпрыгивает на ухабе, так, что Мэй едва не роняет узелок. Кучер оборачивается, довольно щурясь. – А это я специально яму выбрал. Чтоб ты проснулась, если задремала. А то сидишь, как статуя в храме, — и не поймёшь, живая ты или нет. – Посмеялся тот, завидев непонимание на лице девушки. Мэй слабо нахмурила переносицу, но уголки губ все же, едва видно приподнялись в тихой улыбке. – Я живая. – Ответила девушка, глянув на старика. – Ну и славно. Живая — это хорошо. Мёртвых я не вожу. Сама понимаешь, тариф не тот. Щас в стране такое происходит из-за войны. Сёгун пересмотрел распределение рисовых пайков, опять урезают долю тех, кто уже не служит в додзё. – Начал старик, почесывая бороду, перекатив трубку на другую сторону. – Вещают, мол, «ради процветания края» и «сбалансированного управления ресурсами». А я гляжу на свою меру риса — и вижу, что на месяц её едва хватит! На чай с моти уже и не помышляю. Понимаешь? Мэй и сама не заметила, как разговор зашел о политике. Сказать по правде, девушка от слова совсем, ничего не понимала в политике. Для гейши, а точнее — для майко, эти знания не особо важны. Ведь они всю жизнь живут в Окия и их основания заключались в искусстве, развлечении и создании комфортной атмосферы для клиентов, а не в обсуждении политических вопросов. Так, что, она явно не самый лучший собеседник в этом вопросе. – Вы спрашиваете совета у гейши, чье главное умение — правильно собирать икебану и вышивать? – Ответила девушка тихо, чуть склонив голову. Старик залился хохотом, громко хлопнув себя по колену. – Хитрая лиса! Ну и правильно! Нечего тебе знать, что в стране творится. – Проговорил он, после чего замолк, сосредоточившись на дороге. Повозка начинает спускаться с холма, и внизу уже видны первые дома деревни. Не оборачиваясь, кучер привлек внимание девушки. – Эй, лисица. – Начал он, зная, что она посмотрела на него. – А ты красивая. Даже в этом мешке, в который ты одета. И спина у тебя прямая, как у бамбука. Таких, как ты, в наших краях нет. Береги себя, ладно? А то налетят наши деревенские женихи, увидят такую спину и решат, что это для мебели. А ты не мебель. Ты человек. Мэй, кажется, уже смирилась прямоте возницы. Но все же, именно эти его слова, заставили девушку смутиться. – Хорошо. – Ответила девушка, тихо улыбнувшись, поджатыми губами. – Ну и договорились. Повозка въезжает в деревню. Первым, что бросается в глаза — дома, кривые заборы и старая криптомерия у колодца. Сердце колотится где-то в горле. Вроде, места для нее кажутся знакомыми, но в то же время, совершенно чужими. Кучер останавливает лошадь у развилки. – Ну-с, лисичка, дальше сама. Тут близко. – Проговорил старик, помогая Мэй вылезти из телеги. Подал корзину с вещами, тепло улыбнулся. – Спасибо вам за дорогу. – Кивнула девушка, плавно поправляя пояс кимоно. – И за разговор. Кучер лишь махнул рукой. – Да чего там. Мне самому веселее было. А то еду иногда целый день, и хоть бы кто слово молвил. Лошади, и те молчат. Умные, наверное. – Он подмигивает. – Бывай, лисичка. Отцу не перечь, его уважать надо. Мэй скромно улыбнулась, неловко поклонившись — не так, как учили в Окия, а просто, от души. Кучер удивленно вскинул брови, но останавливать не стал. Залез обратно, медленно похлопывая лошадь. – А я на базар заеду, тут недалеко. – Последнее, что сказал дед, после чего взял вожжи и поехал. – Хорошего пути. – Проговорила девушка, зная, что её уже не слышат. Она смотрит вслед уходящей повозке, пока та не скрывается за поворотом, и только потом поворачивается к деревне.