Друг молчаливый расстояний премногих

NC-17
В процессе
9
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Миди, написано 134 страницы, 49 740 слов, 14 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
9 Нравится 1 Отзывы 5 В сборник

История Веры: Часть I

Настройки
Люстра давно не горела, но горели только сиротливые лампы; они сидели в опустошённом зале вдвоём, далеко заполночь. Повсюду перевёрнутыми валялись стулья, именные платки, кусочки страз и перьев. Величественно возлежали на подушке из бумажных конфетти, окровавленных осколков и фантиков чьи-то туфли — будто в одном месте и за одну ночь произошли сразу и резня, и празднование вступления в должность иностранного министра. Рене положила голову на корпус рояля и смотрела за тем, как молоточки ударяли по его струнам вслед тому, как Вера перебирала клавиши и играла про себя что-то совсем тихое, незатейливое. — Мне было четыре года, — стала рассказывать ей Рене, — и я сама этого не помню… Но несколько разных очевидцев этого происшествия заверяли меня, что так всё и было, поэтому я скорее верю им, чем не верю. Рене не знала, от чего её вдруг пробило сегодня на такую откровенность. Когда рассказываешь что-то о себе сокровенное, ты, сам того не понимая, ждёшь того, что с тобой поделятся тем же. — Был этот мальчик… очень заносчивый мальчик, который однажды захотел разозлить четырёхлетнюю меня или, не знаю, посмеяться надо мной, чтобы я расплакалась, и поэтому он сказал, что я никогда не сумею научиться играть на пианино. «Бехштейн», — вспомнила Рене, — из какой-то редкой вишнёвой породы красного дерева. Вот такое у них было пианино. Семья мальчика купила его в «Харрэдсе» только потому, что такое же пианино приобрела себе королева Виктория. Ну, а они чем хуже… Рене невесело усмехнулась и протянула руку, запуская её под крышку рояля. Всем своим телом она чувствовала странную, накатывающую волной вибрацию, когда Вера извлекала звуки. — Короче говоря, этот мальчик слишком много о себе возомнил, и мы друг друга терпеть не могли и до этого дня. Вот это я очень хорошо помню… Мальчикам, в отличие от нас, пристало заниматься музыкой. Мальчикам пристало хорошо кататься на лошадях и водить как следует автомобили… И мальчик, если очень захочет, может позволить себе стать кем угодно. Бросить пианино, взяться за скрипку? Да пожалуйста. Поступить в школу, стать дирижёром? Или сочинять военные марши? Сколько угодно… Рене вынула из-под крышки руку. Вера её внимательно слушала; не глядя она продолжала играть, уверенная в том, что что бы Рене ни говорила, её обязательно должна сопровождать музыка. Она ещё поверить не могла в то, что какой-то инструмент может так мощно и бесподобно звучать: ей просто не хотелось расставаться с этими звуками. — Я, наверное, когда он мне это сказал, впервые только осознала. Что не всё в этой жизни зависит от моих желаний… Я никогда до этого даже не прикасалась к пианино, — Рене потянулась и подавила внутри себя зевок, — не прикасалась, но я просто оттолкнула его и села. И сыграла кусочек, который они разыгрывали с учителем только что, целиком. И все вдруг убедились в том, что я не такая, как другие девочки, и, может, не совсем уже бесполезная. И меня хотя можно научить играть и посмотреть, что из этого выйдет… Вера отпустила клавиши, и воздух перестал дрожать рядом с ними. — Мораль истории? — Рене тоже встрепенулась, подтягивая конечности к себе обратно. — Морали никакой нет. Этим мальчиком был Алистер, и мы ещё несколько лет с ним не прекращая грызлись, пока наши семьи не разъехались. — Получается, Алистер тоже умеет играть? — О-о-о, — внушительно объявила Рене, — ещё как. Если взять десять таких Алистеров, то можно получить целый маленький оркестр, по каждого на инструмент. Он на чём только не умеет играть… А если не умеет, то он быстро научится. Рене машинально вдруг коснулась края губ, почувствовав, куда Вера смотрит. Она всё ещё носила на себе мужской фрак, но без пенсне; прежде, чем выйти из каюты, они попробовали карандашом нарисовать Рене над верхней губой что-то наподобие мелкой растительности. Но к этому времени карандаш давно размазался и поплыл, и над верхней губой у неё теперь рисовалась дополнительная тень в тех местах, где у приличного мужчины росли бы приличные усики. — По нему и не скажешь, да? — Рене улыбнулась и по-залихватски утёрла тыльной стороной ладони остатки карандаша. Потом она смачно втянула в себя воздух, подражая мужчинам, которым срочно нужно высморкаться под ноги. — Да ладно тебе, не смейся… По нему и правда много что не скажешь. И это в каком-то смысле даже хорошо. Рене озадаченно умолкла, и потом добавила: — В этом мы с ним похожи. Ни он, ни я — мы не можем по-настоящему стать теми, кем мы хотим быть. У Алистера другое предназначение в жизни… По крайней мере, так за него решили. Вера понимала, о чём она говорит. Она, соглашаясь с Рене, коротко кивнула. — Меня никто не учил, — проронила Верп, — и я долгое время даже не знала, как следует играть на пианино. Рене знала, как заставить её разговориться. — Это слышно, — хмыкнув, сказала она. — Твоя музыка не похожа ни на что другое, что я слышала. И так, наверное, себя будут чувствовать большинство людей. Даже если они не профессиональные музыканты… Вера отрывисто вздохнула, вытянув шею. Когда она так нависала над пианино, обрывки бисера с её платья начинали биться о клавиши, но этого было слишком мало, чтобы заставить их откликнуться. Усталость давала о себе знать — и две подряд бессонные ночи… Час назад, вспомнила Рене, она думала отвести Веру в свою каюту, но прежде, чем она успела нажать на ручку и попробовать толкнуть её от себя, Вера показала ей на что-то, что лежало под их ногами. Рене подняла и развернула записку, а затем прочитала те несколько строк, что были написаны для неё Алистером. «Пойдём, — сказала она тогда, — нам лучше вернуться сюда позже». — Ну так что? Рука Веры сорвалась и неудачно задела несколько чёрных и белых клавиш. — Расскажешь мне? Вера нервно стала оглядываться по сторонам. Потянувшись, она сняла со спинки соседнего стула салфетку и придвинулась обратно на банкетке к Рене. Та, догадавшись, что Вера хочет сделать, запрокинула голову, и Вера бережно стёрла их не совсем удачную попытку сделать из Рене мужчину с волосами на лице. — Я расскажу, если ты хочешь, — произнесла наконец Вера. Рене сняла с пюпитра брошенную кем-то пачку сигарет. Вера взяла одну и подождала, пока Рене сама закурит первой. Она даже уже не спрашивала её о таких вещах: просто протягивала и ждала какого-нибудь знака, и если нет, то нет: у неё будет возможность предложить это снова, может быть, в другой раз. Впервые за всё время, проведённое в океане, начинала ощущаться качка. И это не было хорошим знаком ни для кого из них: когда они упирались ногами в паркет, что-то снаружи, далеко, пыталось оттолкнуть их и сопротивлялось. — Чёрт… последняя. — Рене достала спичку. — Как думаешь, у нас получится? Я всё время боюсь обжечься, когда даю спичку кому-то ещё… — Я знаю, что делать, — сказала Вера и забрала у неё из рук коробок и спичку. — Наклонись вот так… Вера чиркнула спичкой, а потом приставила кончик своей сигареты к её. — Всё, что я знаю о своём отце, — начала Вера, — это то, что он был моряком или кем-то в этом роде. Он оставил нас с мамой, когда я ещё была очень маленькая. И единственное, что у меня от него осталось, это пианино. Очень старое пианино, на котором никто на нашей улице не умел играть. Отец тоже, на самом деле… Я не знаю, зачем он ему нужно было. Но он оставил его, и всё так и началось. Рене чувствовала, как кровь пульсирует у неё в ушах. И, стараясь не подавать виду, она молча кивнула Вере и попросила. Скажи что-нибудь ещё. Говори дольше. И продолжай.

***

За то время, что они прожили в Мар-дель-Плата, семья Веры не обзавелась ни единой ценной вещью. Но те несколько лет, что Вера ещё помнила, оставались для неё самым тёплым воспоминанием: только ещё строящиеся центральные улицы и первый бульвар, бесконечно тянущиеся вдоль горизонта белые пляжи, распростёртое море по субботам, когда отец брал её с собой на рыбалку, и первые друзья, которых ей удалось завести до того, как что-то треснуло в их доме и распалось на несколько частей, — друзья, которые считали её за свою, так бойко Вера умела тараторить по-испански. Она всё это потеряла очень скоро, и в тот же день, как ушёл отец, для них началась череда из чужих квартир, пароходов, незнакомцев, дырявых матрасов и ленивых повозок, которые, переваливаясь по неровной дороге, проезжали мимо них и растворялись в клубах пыли. Тогда Вера узнала, что такое шумный и палящий Буэнос-Айрес: точнее, его всего она так и не исследовала, и следующие пять лет Вера никогда не покидала пределов района Ла-Бока одна. Они жили теперь с женщиной, которая должна была называться бабушкой, и с десятком других смешанных семей в одном доме. Так, однажды, во дворе этого дома появилось пианино. Как оно там оказалось — этого Вера не могла объяснить, но она хорошо знала, что это было единственное, что осталось от отца — от мужчины, лица которого она не помнила, как она и не помнила того, на каком языке она с ним разговаривала, когда отец отправлялся куда-то по своим делам, а Вера за ним увязывалась. Отец любил гладить её по голове своими большими ладонями. Если отец ерошил ей макушку, растопырив пальцы, значит, он чем-то сильно гордился, что сделала Вера. Это был его особый способ сказать, что она молодец и что она хорошо справилась. О том, какой жизнь представлялась в Ла-Бока, Вера вспоминала сейчас только тогда, когда ей хотелось услышать музыку, похожую на рёв ливней, когда те обрушивались на шифер, которые заменяли им крышу над головой, или сыграть о том, как цвела во всём городе жакарда, а пчёлы, объевшись, гудели и засыпали прямо в цветках или падали на землю. Каждому цвету находилось имя на тех улицах или в небе, когда, встрепенувшись, стая попугаев взмывала ввысь и облепливало столбы и ветви деревьев. Вера училась играть только весёлую музыку, и это музыка была той, под которую всей улицей сбегались танцевать пиццику или тарантеллу. Она только успела смотреть за тем, как мелькали под юбками босые ноги, и отбивать им в такт ритм песни. Пока Вера однажды не вскарабкалась на стул, чтобы отбивать такт по клавишам пианино. В ту ночь она впервые увидела, как женщины переставали танцевать: они валились замертво, и костры вспыхивали позади них только жарче. Такими был этот танец — танец сумасшествия, которое они изгоняли из своих тел до следующего новолуния. Очень скоро Вере не понадобились уже ни бубны, ни скрипка, чтобы заставить кого-то сойти с ума и танцевать до изнеможения. Вот, в чём она видела своё предназначение: играть так, чтобы было весело. Когда они переехали прямо на угол Лафайетт-стрит, между Сохо и кварталом, куда селились и жили поколениями итальянские иммигранты, и для этого им пришлось продать пианино, Вера узнала, что помимо тарантеллы и танго в мире было ещё много музыки, и она по большей части делала тебе больно и заставляла плакать и отчаянно бить себя кулаком в грудь, пытаясь что-то доказать, но изо рта не вырвалось никогда ни звука. Два года длился их брак с владельцем музыкального магазина, но для жены такого человека Вера знала слишком мало о том, что такое музыка, как следует читать ноты или настраивать инструмент, и в чём разница между струнами для одного и того же контрабаса, или зачем для трубы был придуман мундштук. Вера ничего за те два года не узнала, и это была самая большая её потеря времени в жизни: она надеялась, что когда-нибудь Дон потеплеет к ней и поведёт по магазину, объясняя ей всё и показывая. Но уже через два месяца Дон начал её поколачивать, и это осталось самой неизменной частью их отношений. Вере запрещалось спускаться на первый этаж и заходить в магазин, кроме как в часы закрытий; и ещё пару раз, когда совсем уже никому было его заменить, Дон звал Веру, чтобы принять кассу, а потом пересчитывал то, что она успела сложить и сдать, по три раза. Вера нарушала каждое правило, которое выдумывал для неё Дон, и иногда за этим следовало наказание, иногда — просто угрозы, иногда же — совсем ничего. Сильнее всего Дон избил её, когда он однажды ночью обнаружил, что спал всё это время один, а Вера его во всём тщательно обманывала. Он нашёл её за пианино на первом этаже, играющей не иначе как испорченную, дьявольскую музыку. Вера очень устала. Ей хотелось, чтобы Дон либо расколол ей уже череп, либо оставил всё как есть и отпустил её. И она много что в чём ему тогда призналась: прежде всего, в том, что она убила его ребёнка, когда он ещё рос внутри неё, потому что Вера не хотела вынашивать это чудовище, а Дон непременно сделает его таким, как только оно родится. Когда же синяки немного сошли с её лица и Вера снова научилась ходить прямо, она ушла из дома. Она умела не только играть музыку, но ещё и заниматься всей той работой, какой зарабатывала на жизнь её мать: стирать бельё, штопать, мыть и подметать, варить, потрошить и резать. В Нью-Йорке и счесть нельзя было женщин, которые умели то же, что она, и всё-таки Вера шла искать такое место, где помимо всего этого ей можно будет хотя бы иногда подходить к пианино и делать с ним всё, что заблагорассудится. Это было первое место, в которое она пришла; и это было место, где она пробыла ещё следующие два с половиной года: две зимы и три лета. Мечтой Пэм Томпкинс, как и любой другой женщины, желающей добиться всего самой, было как следует разбогатеть. Первый шаг к тому, чтобы стать богатой, решила Пэм, это сменить имя, которое никуда не годилось для богачей, и ровно после этого добиться желаемого любыми средствами. Так на одной из улиц Нижнего Ист-Сайда появилось ещё одно заведение, где из-под прилавка частенько доставался алкоголь и где не понаслышке вечер или ночь можно было провести в хорошей женской компании, заплатив за эту роскошь всего с десяток долларов, но на утро всё равно обнаружить совершенно опустошённый кошелёк и даже ни единого шиллинга в кармане. Пэм Томпкинс перестала быть Пэм даже для полицейских, заглядывающих к ней домой за регулярной взяткой и тем, что она умела делать лучше всего, — продавать что-то, что было выгодно только ей одной, — и вместо своего говорящего происхождения из глубинки Кентукки она взяла себе имя Джеки Ле Бёф и открыла клуб, который она так и назвала, не мудрствуя лукаво, «Мечта Джеки». Знала ли мадам Ле Бёф, спросила тут же Рене озадаченно, что её роскошная новая фамилия значила? Нет, ответила ей Вера, или, по крайней мере, она никогда этого не показывала. Уже к тому времени разного рода салоны и дома развлечений понемногу прекращали своё существование, и в моду входили более безопасные способы провести ночь с дамой: клиенты знали номер нужного человека, чтобы тот мог назначить им встречу в обозначенном месте и в обозначенный час. Но Джеки была особой старомодной, и больше всего денег ей всё равно приносило спиртное, которое с введением нового запрета можно было либо приготовить дома, либо обратиться в такие же места, где торговля велась подпольно. И Джеки не занимать было честности в этом: её разбавленным пойлом стабильно травился кто-нибудь несколько раз в месяц. Девочки Джеки это прекрасно видели, и поэтому чем чаще люди попадали в больницы, тем меньше они сами начинали налегать на то, что им подавали в клубе. И так Джеки выигрывала со всех сторон, получая и хороший доход, и порядочных девочек. Публичные дома выходили из моды, на их смену приходили спикизи, а когда и спикизи стали всем немного надоедать, так их стало в избытке, по слухам до Джеки дошло, что теперь на пике популярности — это музыка… Музыку играть было ещё легально, хотя и не всегда — прилично, и Джеки смекнула это быстро. Её предпринимательская жилка моментально забилась в том месте, где её крепкая шея начинала поддерживать череп, и Джеки тут же обзавелась фортепьяно, тем более что его удалось ей отхватить по скидке. И почему-то Джеки была непременно убеждена, что на этом фортепьяно она хочет видеть только женщину. Почему бы и нет, в самом деле? Имидж её клуба от этого только возрастёт… Вера мало понимала на тот момент, куда устраивается работать. Ей, по большей части, было всё равно, что станет делать её публика, пока она будет играть. Этажом выше, в помещениях, которые лестно называли квартирами, как раз освободилась кровать для одной из девочек мадам Ле Бёф, и Вера ни о чём другом и не мечтала. Мадам Ле Бёф в свою очередь приятно была удивлена тем, что остались ещё такие нетребовательные и странноватые люди, которым достаточно предоставить койку, хлеб и неограниченный доступ к пианино. В принципе, можно тогда даже не платить; Джеки тут же стала высчитывать выгоду… Вера заплакала, когда Джеки задала ей какой-то вопрос, и Вера заплакала даже не из-за того, что она у неё вопрос. Голос Джеки почему-то казался Вере таким чудесно добродушным и светлым… И Вера захотела ей рассказать всё, или не всё, но хотя бы о том, как плохо ей жилось последние года два. И как она ошиблась, когда согласилась выйти замуж за торгаша подержанных музыкальных инструментов… Так долго и искренне Вера не разговаривала ни с кем ещё на тот момент — даже с матерью. Скорее, Вера больше жаловалась, чем разговаривала. Джеки удивительным образом располагала к себе, и Веру тогда ничего не смущало: ни её дешёвый портсигар, из которого Джеки меланхолично тягала одну за другой сигарету, ни наводящие вопросы, в которых не было души, но присутствовала всё та же практичная жилка. А почему она вышла за этого, как его там звать, торгаша? Не может быть того, чтобы родственники, которую эту сделку устроили, получили хоть шиллинг от такого-то скупердяя… Как так, разве мамаша умерла? И торгаш не разрешал ей даже навещать могилу? Боже правый, на её бы месте, так и призналась Джеки, она бы разрешения не спрашивала, просто столкнула бы этого идиота с лестницы и — пиши пропало. Это Вера ещё чересчур обходительно обращалась с ним. Но подумала ли та, спросила Джеки, что она навсегда так и останется по закону замужней женщиной, принадлежащей кому-то другому? Она должна была бороться за своё счастье, а не просто так, посреди ночи, уходить из дома, даже не забрав оттуда ничего ценного и не насолив муженьку. Нет, поняла Джеки, такая пропадёт и сгинет где-нибудь на улицах, если сейчас она её не подберёт и не даст шанс попробовать всё сначала. Так она Вере и сказала: что же, ты знаешь, чем ты тут все занимаемся; если угодишь в первую ночь и покажешь свои таланты как надо, то, так уж и быть, оставайся, — в «Мечте Джеки» все женщины принадлежат самим себе и разве что только немного — Джеки… примерно пятьдесят на пятьдесят, разве это уж такая большая плата? Свою первую ночь Вера помнила как в тумане: не потому, что кто-то напоил её плохим бренди, и не потому, что поднимающийся над столиками дым от сигарет и старомодных трубок мешал её зрению. Вера мало куда смотрела тогда — даже на клавиши, потому что она научилась играть в темноте и даже с закрытыми глазами. Нет, всё было не так; у неё просто выступали слёзы от музыки, которую она могла играть теперь в полную силу, как много лет назад, в детстве. Она снова представляла себе цветные перекошенные домики и футбольные мячи, летавшие по брусчатке с утра и до поздней ночи, и заливающуюся песней женщину, которая развешивала бельё в одном и том же месте и за которой Вера подслушивала, когда ей удавалось с утра пораньше выбраться из дома, не позавтракав. Когда женщина заканчивала с бельём и тяжёлыми от воды простынями, которые едва трепетали на ветру, она заканчивала и песню. Её загорелый, тёмный лоб блестел от пота, и в особенно жаркие дни, когда женщина оборачивалась, Вера видела её охваченные румянцем щёки и шею, как будто она догадывалась, что за ней кто-то мог смотреть и поэтому смущалась. Она закатывала тогда рубашку и утиралась ей, долго, тщательно, подставляя тело солнцу только больше. Под одеждой, Вера видела, она была такой же загоревшей, почти кирпичного цвета. Она дышала полной грудью рывками, как будто вот-вот готова была запеть снова. И если у неё оставалась в то утро вода в вёдрах, она совсем снимала рубашку, опускалась на колени и начинала умываться — одной рукой, потому что другой она придерживала волосы. Хотя женщина уже не пела, для Веры музыка ещё звучала в воздухе: хлопающие на ветру простыни, звук капель, её тяжёлые вздохи и ругательства, которые она себе под нос бормотала. Когда Вера была маленькой, она ещё не могла играть эту музыку. Но теперь, в «Мечте Джеки», ей принадлежало всё время на свете, и Вера могла играть об этой женщине каждую ночь. Была ли эта музыка всё время одной и той же, одной и той же мелодией, в этом смысле, спросила Рене, или… Нет, нет; в том-то и дело, что она была всё время немного разной. Вера успела прожить ещё сравнительно короткую жизнь, но она всегда умудрялась находить какие-то новые воспоминания, помимо тех, что уже были её любимыми. Например, любимым был её первый поцелуй — и слава богу, что это был не поцелуй, которым она приковала себя к Дону, нет; это было нечто совсем ещё детское и неокрепшее, и Вера видела его перед собой как сон… В высокой жёлтой траве заливались цикады, и в тот год Вера так вытянулась, что впервые она могла смотреть поверх неё, не вставая на цыпочки. Много травы было тогда смято… Вера плохо понимала, что делала; и домой она прибежала в тот день тоже глубоко уверовавшая в то, что ей это только снилось. Когда кончились воспоминания, Вера впервые стала отрывать голову и с любопытством посматривать на гостей. Её любимым занятием стало — угадывать, какую те вели жизнь, или представлять, о чём они думали… Девочки Джеки зато никогда не менялись и приходили в зал каждый раз в одном и том же составе. Вера их долго, по понятным причинам, стеснялась и робела почти всё то время, что она не сидела за пианино. Эта неловкость естественным образом разрешилась, когда Мэй Чемберс где-то спустя месяц после того, как Вера начала работать, развернулась к Вере и бойко шлёпнула пианино спущенным с шеи шарфиком. «Если я напою тебе мелодию, ты можешь её повторить и сыграть для меня? Я случайно услышала это в лавке сегодня и никак не могу выбросить из головы…» Так они друг с другом и подружились. Девочки стали наконец подходить к ней, раз узнав, что Вера может сыграть всё, что они только ни попросят. Стоило только раз Вере услышать даже кусочек, как она могла повторить его бесчисленное количество раз ровно так, как это звучало, или почти так же. Или можно было затянуть песню, и Вера чутко угадывала, что нужно играть, и подхватывала. И так они перестали быть чужими людьми, Вера и работающие на Джеки девочки: последние перестали считать Веру какой-то заносчивой недотрогой, а Вера перестала бояться их и ожидать, что кто-то может на неё вдруг разозлиться и наброситься, и неважно — с кулаками или без. Джеки снова выиграла: её клиентура потянулась в клуб и как будто бы даже стала проникаться музыкой; на Веру никаких особенных затрат не требовалось, и девочки наконец даже стали выглядеть живее. В свободные от работы часы они всё меньше прохлаждались, если Вера спускалась вниз и весь дом радовала своей музыкой. Такая жизнь Джеки нравилась: когда всё шло гладко и без задоринки согласно плану, какой Джеки для них задумала. В «Мечте Джеки» зарабатывали себе на жизнь по большей части белые женщины; одна уже весьма ассимилировавшаяся китаянка по имени Юлань, одна Розалия, прибывшая с Кубы, и одна просто Роза из Бронкса. И ещё Лилли Аддамс — она была самой юной из всех, едва ли совершеннолетняя; и некая Дейзи Квинс, — она по большому секрету всё это время, что Вера её знала, была обручена с журналистом, который якобы не подозревал о том, чем она занимается по ночам, и она всегда приходила на выручку Розалии, если та вдруг уже была занята с клиентом, и умело в темноте сходила за горячую мексиканку и мурлыкала слова, по её мнению, звучащие как испанские… Словом, в этом цветнике — потому что по случайности у Джеки работали девочки, названные как цветы, — находились самые разные истории и неправды. И все они умудрялись как-то сплотиться и терпеть друг друга большую часть года. Из двух темнокожих женщин, работавших у Джеки, одна из них ни в какую не соглашалась менять своё имя на название цветка. Её звали Фрэнсис, и Вера долгое время не могла понять, почему Джеки её у себя оставила. Они с Джеки постоянно вступали в надуманные конфликты, но, кажется, Фрэнсис умела делать со своими клиентами что-то такое, чем не могли похвастаться остальные, и это «что-то» обсуждалось только шёпотом. Хотя Вера поначалу наивно верила в то, что у Фрэнсис был такой успех, потому что любой замечал эту её обжигающую холодом красоту и не мог устоять перед ней. Вера помнила, как Фрэнсис изучала её из самых тёмных углов зала, и иногда всё, что Вера видела, когда смотрела туда, были белки её неласковых глаз и тусклый свет, отражающийся от её немногочисленных украшений. Фрэнсис частенько одаривали подарками, но она даже не надевала их: те либо мелькали время от времени на шее и пальцах подруги, либо в конечном счёте оказывались распроданы. Так продолжалось ровно столько, сколько тянулось любопытство Фрэнсис, подпитываемое её неподдельным высокомерием. Во всём она должна была быть либо первой, либо единственной; и тогда Фрэнсис решила стать единственной, кто не уступал Вере дольше всего, раз Мэй Чемберс заняла первое место. Это случилось в одну из тех ночей, когда девочки не стремились работать, а клиенты не торопились заходить к ним. Им пора было уже закрываться: в зале оставались только Вера и Фрэнсис, и грузная женщина, давно подрёмывавшая у стены за стойкой. В тот раз Фрэнсис сидела на свету: её ситцевое голубое платье было расстёгнуто и перекошено на груди, и на руках Фрэнсис поддерживала голову мужчины, который, припав к её оголённому телу, хватался за неё так, как грудной ребёнок прижимается к матери и ртом ищет молоко. Фрэнсис лениво поглаживала мужчину по взбитой шевелюре. Почему-то на Веру эта картина произвела неизгладимое впечатление. Вера по своему обыкновению играла; из-под пальцев у неё выходила такая же сонная и бесцеремонная музыка, каким был тот вечер. Она пробовала взять октаву то выше, то ниже, чтобы удивить кого-нибудь из присутствующих и посмотреть, что из этого выйдет. Но женщина всё так же дремала, прильнув к стене, и только Фрэнсис пристально глядела на Веру. Та как будто ждала, что Вера, в чём-то перед ней провинившаяся, вдруг упадёт в ноги и начнёт раскаиваться, но этого всё не происходило. Нервы Веры уже подходили к своему пределу, и если бы она знала тогда, в чём её вина, она бы непременно так и поступила. У Веры и без того оставалось слишком мало гордости для того, чтобы растрачивать её попусту. Она закрывает глаза и пытается представить счастливую картинку из детства, но вместо этого Вера думает только о Фрэнсис. И в первый раз из кусочков совершенно отчётливо складывается что-то цельное, но незаконченное, и на несколько мгновений Вере почти кажется, что она разгадала и её историю. Когда Вера открывает глаза, Фрэнсис стоит к ней головокружительно близко. Веру застать врасплох можно разными способами, но уж точно — не заставить сбиться с ноты. Поэтому она только придаёт своему виду отточенную до совершенства невозмутимость и перебирает обеими руками клавиши в тех местах, где они как будто кричали о том, чтобы она к ним поскорее прикоснулась. Это, наверное, было всё богатое воображение Веры, но она искренне верила в то, что чем больше ты знакомишься с пианино, тем больше оно позволяет тебе, и — рано или поздно — оно набирается такой храбрости, что начинает вопить и требовать к себе внимания. Вера — опять — делала ровно то, что ей приказывали делать. Говорящим жестом Фрэнсис положила руки на бёдра и развернулась всем телом так, чтобы её острые локти метили прямо в Веру. «Ты даже понятия ни малейшего не имеешь о том, что такое джаз, ведь правда?» Вера выглянула у Фрэнсис из-за плеча. Мужчина, с которым она провела весь вечер, калачиком свернулся на полу, убаюканный её скупой и сдержанной лаской. Такими были первые слова Фрэнсис. Вера, понятное дело, не знала, что из себя представляет джаз, хотя она частенько слышала о нём разного рода болтовню. Фрэнсис подставила белки своих глаз вплотную к глазам Веры. Её ситцевое платье всё ещё было расстёгнуто, и Вера помнила, что она думала об этом всё время, что Фрэнсис разговаривала с ней. «Это странно… — Фрэнсис тогда наклонилась к ней ещё ближе, — потому что чем больше я об этом думаю, тем больше я начинаю понимать, что ты играешь именно джаз, а не что-то другое». Рене обожала джаз. Вера этого ещё на тот момент истории не знала и, может, ей не так уж и следовало знать, что одна из двух причин, по которой они с Алистером выбрали Америку, был именно джаз, который там играли. Вера продолжала вспоминать: о том, как у неё отлегло от сердца, и она поняла, что не делает ничего предосудительного… Фрэнсис бесстыдно её рассматривала и, верно, ждала, что вот-вот Вера на чём-то проколется. Но Вера сказала ей тогда просто: «Я слышала, что джаз родился в Новом Орлеане. Это правда?» Если кому и задавать такой вопрос, то только Фрэнсис: все в «Мечте Джеки» знали, откуда им принесло такой несговорчивый и ядовитый цветок, каким была Фрэнсис. В отличие от остальных, Фрэнсис не прятала своё происхождение и разговаривала ровно так, как разговаривали у неё дома в Новом Орлеане: певуче и очень проникновенно. Фрэнсис, к тому же, тянула каждое слово настолько долго, насколько это представлялось возможным, и не особо торопилась заканчивать предложение, и при этом она вкладывала в это столько злорадства, что слушать её порой становилось пыткой. Это стало и новой изощрённой пыткой и для Веры, когда она впервые испытала этот убийственный эффект на себе. Фрэнсис приглушённо рассмеялась. Словно железные шарики рассыпались и попадали на пол, а потом закатились под шкаф, — вот, на что это было похоже. Фрэнсис гладит её пианино, и в том, как её рука проходит по лакированной древесине, Вера узнает уже то, что она прежде видела. «Хорошая девочка», — кажется, так говорит ей Фрэнсис и отворачивается, чтобы застегнуть платье. Они обе одновременно слышат, как Джеки спускается по лестнице; вот сейчас она хлопнет в ладоши и зычно скомандует о том, что они закрываются и гостям, кажется, пора по домам. Вера неохотно отнимает руки от клавиш; к этому часу она уже сама очень уставшая, но теперь её мучает эта загадка — о джазе… Джаз был не человек, и Вере было сложно собрать его образ в голове так, чтобы представить в полную силу. Тут Рене не выдерживает. Ты знала, говорила она, почему мы выбрали именно Америку? Прости, но я не могу молчать… И ещё — ещё ты знала, что на пианино можно играть вот так: встать с этой стороны, просунуть руку под крышку и водить — вот так — рукой и издавать звуки… Рене показывает ей, а сама объясняет: говорят, в Нью-Йорке завёлся композитор, который сочиняет музыку всякими необычными способами, и этот — один из них, изнутри пианино. И представь: стоило только мне собраться туда, чтобы встретиться с ним лично, как он решил отправиться в Европу, чтобы дать концерты в Лондоне и Лейпциге, чтобы чёрт его побрал… Подержи для меня педаль, пожалуйста, просит тогда Рене и рассказывает сама о том, как она давно мечтала попробовать это сделать…
Примечания:
9 Нравится 1 Отзывы 5 В сборник