***
Рене вышла из врачебного пункта, когда Вера уснула. По крайней мере, она подумала, что та спала: слишком часто, когда Рене отворачивалась от койки, она слышала шуршание простыней, которое быстро прекращалось само по себе. Рене развешивала одежду на спинке, расправляла и складывала плед обратно. Раз — и Вера уже не смотрела на неё. Её глаза были закрыты. Подождав несколько минут, Рене тогда затушила свечку. Она тихо подвинула стул к койке. Рене много думала, а потом устала сидеть и опустилась на пол. Матрас чуть скрипнул под ней, когда она поставила на него свои руки. И всё снова стихло. Рене не сводила глаз с её лица, но Вера не просыпалась. И Рене никак не решалась заставить себя уйти. Если о чём-то очень сильно попросить, то желаемое однажды и вправду… но Рене никогда об этом не просила. Она прокралась в ванную комнату в своей каюте, не зажигая свет. Заперевшись, Рене стала набирать воду. Но потом передумала и просто забралась внутрь. Она намылила плечи, дотронулась до живота. Он был тёплым и мокрым от воды и пены, и каждый раз, когда Рене делала вздох, под ним что-то натягивалось. Она опустила руки и направила струю воды себе в лицо, чтобы быстро умыться. Разлёживаться было некогда: если Рене не будет торопиться, она случайно так и уснёт в ванне. В зеркале Рене, когда она подходит к нему вплотную, видит своё голое тело, и ей невольно хочется завернуться во что-то, так сильно смущает её этот вид. Она заставляет себя продержаться минуту, и мысленно считает про себя. Медленно, насколько может медленно. Один, два, три… На счёт пятнадцать она решается коснуться груди. Рене нажимает пальцем на сосок и потом снова, сильнее, когда ничего не происходит. Она забывает считать дальше — и ущипывает себя за кожу, за этот едва знакомый тёмный бугорок на теле, который она позволяла себе трогать только в детстве, когда он только начал расти и придавать первую форму. Но Рене ничего не почувствовала; эта часть тела не давала больше ощущений, чем любая другая из них. Ей стало дурно от того, насколько сильно кровь прилила вдруг к лицу, и Рене снова умылась, склонившись к раковине. Она закрывала глаза, чтобы себя не видеть; и ей очень хотелось пообещать это тело кому-нибудь другому, потому что она не знала, как вести себя наедине с ним, как обращаться. Когда Рене вдруг подумала о Вере и спросила себя, получается ли у неё это, она от злости выкрутила кран до конца и даже стиснула зубы. Хватит, хватит. У неё даже волосы вокруг лица стали теперь мокрыми. Рене надевает чистую одежду и залезает в постель. Алистер просыпается и переворачивается к ней, сплошь весь углы и конечности, которые слепо наталкивались на Рене и продолжали барахтаться дальше. — Тише, — произносит она, — ты мне так… Али! — Рене шикнула на него и с трудом выпростала из-под него одеяло. — Играешь в покер, — сонно промурлыкал Алистер где-то у неё над головой, — драчунья… Рене не хотела знать, что там Алистеру снится. Она утыкается ему в шею и складывает руки на груди. — Обними меня, — попросит тогда она, и Алистер охотно повинуется. Он всегда обнимает её во сне так крепко, как будто и вовсе не спит, такая у него хватка. Вместе со своим теплом он приносит только запах чужого человека. Рене тихо вздыхает. Со стороны, должно быть, это похоже на всхлип, сдавленный массой тела Алистера. Но это ничего… Ничего, пускай что угодно кажется. И пускай их так и найдут, в объятиях друг друга, если этот мир перестанет существовать. И пускай придумывают про этих двоих какие угодно истории… невеста и жених, теперь муж и жена, два возлюбленных, любовники, мошенники и лгуны — может, сестра с братом, предчувствовавшие свой конец, два близнеца… Рене устала выбирать, какую роль она должна сыграть из этих; ведь она придумала их все.IX
3 ноября 2025 г., 19:50
Больше всего на свете Рене хотела, чтобы Вера поправлялась. Потому что у неё были на неё планы, но какие — этого Рене не могла сказать. Она не знала; но что-то важное обязательно должно случиться прежде, чем кто-то на палубе первым запрокинет голову и истошно закричит «Америка!» так, что эта новость облетит всех со скоростью, которую в этом веке ещё не научились опережать.
Вера как будто готова была делать всё, чтобы не поправляться как можно скорее. Она делала всё наоборот: когда Вера проснулась в следующий раз и вынырнула из-за простыней, она попросила увидеть пианино.
Ну уж нет, говорит Рене, ты достаточно их насмотрелась в жизни, чтобы пережить эту ночь без него…
Вера безошибочно находит пальцы Рене и стискивает так, что та мигом понимает, что это не шутки и даже не бред, который больной человек мог сказать в лихорадке.
— Я вспомнила кое-что, — говорит Вера, — и мне нужно посмотреть на него… На пианино, — объясняет она наконец, — которое стоит в трюме.
Что-то подсказывает Рене, что её хотят обмануть. На пианино не смотрят — за него садятся, чтобы сыграть, даже если играть ты не умеешь.
Рене тоже не остаётся до конца честной. Она делает то, что умеет делать в совершенстве, — хитрить, и обещает Вере, что она спустится с ней в трюм сразу после того, как она съест всё, что на подносе принесла для неё медсестра.
— Но если я поем, — возражает Вера, — у меня точно не останется сил на то, чтобы туда дойти…
В этом-то и заключалась её хитрость. Рене улыбнулась и, разломив несколько сухарей, опустила их в тарелку с супом.
После четвёртой ложки Вера честно сказала:
— Вы такая красивая, мисс, но вы выглядите такой уставшей, что мне жалко на вас смотреть…
Рене её предупредила, что некоторые вещи иногда лучше оставлять при себе. И что если Вера только попробует снять повязки с рук, то Рене сломает пластинку с Гершвином и выбросит её за борт. И каждый раз, когда Вере будет пытаться что-то подобное выкинуть, пластинок будет становиться всё меньше и меньше.
— Кого бы вы оставили, если бы пришлось выбросить все? — поинтересовалась Вера.
Карузо, конечно, потому что остальное Рене и самой себе сыграет, если очень приспичит, а вот петь так, как это делал Карузо, она вряд ли смогла бы. Но, если потребуется, она и его безжалостно разобьёт на кусочки, потому что всё равно в той стране, куда они направляются, записей Карузо навалом в любом магазине, стоит только пожелать…
Вера признаётся, что тоже поёт не очень, и в воздухе так и остаётся эта загадка — вечно висящий где-то над ними вопрос о том, что же всё-таки происходило в этой голове, в этом слишком широком для одного человека сознании.
Рене просит её пообещать, что она ещё услышит конец её рассказа. Вера равнодушно перекатывает кусочек тоста во рту, за которым она сама потянулась, и говорит, что рассказывать уже почти нечего. Рене заворачивает её в плед и помогает обуться; пока они спускаются вниз, к последним палубам, Вера объясняет, что она под этим имела в виду.
Она проработала в «Мечте Джеки» два с половиной года. Джеки сама подсказала ей нужный момент, когда стоило начать искать себе новое место.
«Только никогда не возвращайся в мужу-подонку, — наставляла её Джеки, — что бы ни случилось, как плохо в жизни ни пришлось…»
Но Вера и не собиралась возвращаться. Она, собственно говоря, о Доне вообще больше не вспоминала. Если бы Вера была хоть сколько-нибудь злопамятной натурой, она бы вошла однажды в его магазин, дорогу к которому она до сих пор помнила, села за пианино и начала бы играть музыку прямо из преисподней. А когда Дон спустился бы в магазин и увидел, кто это, Вера бы стала играть так, чтобы Дон взмолился о пощаде и пожелал бы никогда её не встретить в очередной, никому не известный по счёту раз, — играть костяшками пальцев, играть локтями, отвешивать пощёчины и наносить опасные удары кулаком…
Она бы хотела ударить однажды так сильно, чтобы на пианино остались следы её увечий. Но ничего из этого просто никогда не случится: Вера по-прежнему оставалась человеком, который не умел мстить и — не видел смысла в возвращениях.
Рене и Вера хотят спуститься по лифту, но там уже никого нет. Они направляются к лестнице, и Рене спрашивает у неё о том, что случилось с Фрэнсис.
А Фрэнсис, говорит Вера, как обычно, заранее чувствовала приближающуюся беду и убытки Джеки, после которых она не смогла бы их больше прокормить. Она сбежала первой, и поначалу все были твёрдо убеждены в том, что это не из-за денег.
«Нет, конечно же из-за денег, — хохотала Лилли, — она чует, когда ветер приносит ей запах денег, и тогда она отправляется на поиски, чтобы их найти…»
Айрис отмахивалась от всей этой болтовни: как будто они все здесь такими не были, как Фрэнсис. Айрис знала правду, и однажды она поведала Вере, как это всё произошло. Хочешь верь, хочешь не верь, а Фрэнсис влюбилась в одного чертовски хорошего собой юношу… С ним-то она и сбежала обратно к себе домой, в Луизиану.
Этот юноша, говорила Фрэнсис, только закончил служить, а ещё он игра на гитаре так, как не сыграл бы даже сам дьявол…
Вера вспомнила, что это брат Фрэнсис умел играть на гитаре, а не мужчина, с которым она сбежала из Нью-Йорка домой. Айрис никогда не слышала ни о каком брате: Фрэнсис, сколько себя помнила, была сиротой, и у неё не было дома, кроме улиц, на которых она родилась и выросла.
Рене зажгла фонарик и осветила уже знакомые груды из чемоданов и мешков. Туда, указала Вера, и призналась, что никогда больше не видела ни Фрэнсис, ни кого-либо из тех людей, с которыми она познакомилась за те два года. Может, для этого ей стоило бы остаться в Нью-Йорке.
Пыталась ли она устроиться куда-нибудь ещё пианисткой? Нет, говорит Вера, конечно же не пыталась… Она устроилась сюда, на Сельваджу, чтобы можно было засыпать под песню океана и не думать о том, где ей придётся искать крышу над головой в следующий раз. Крыша теперь была всё время одной и той же, и эта крыша — потолок на одной из палуб, где жили горничные, стюарды и официанты. Ей платят на три доллара больше, чем рабочим в самом низу, работа которых — вечно подкармливать этот прожорливый лайнер углём. Она получала не только на три доллара больше за каждый рейс, но ей иногда перепадали нетронутые блюда в ресторане, или она могла свободно дышать и не кашлять из-за пепла и угольной пыли. Одним словом, в этой работе были сплошные плюсы, а на минусы Вера предпочитала не обращать внимания…
Это пианино, говорит она и трогает его за крышку, стоит здесь уже второй рейс. Его загрузили в Нью-Йорке, но с тех пор никто не сдвигал его с места.
Рене пообещала, что если Вера захочет, она может разузнать для неё, кому оно принадлежало. Вера ничего не ответила: взяв у Рене фонарик, она опустилась на пол и наклонилась к педалям. Она что-то рассматривала. И потом Рене поняла, что она не просто так рассматривала, она искала.
Ножки у него были совсем сбитые и поцарапанные. Рассохнувшаяся рама в нескольких местах начинала отходить, и Рене даже поддела её ногтем, сев рядом с ней. Вера неожиданно вспоминает, что устроиться на этот лайнер было не таким уж и простым делом… Их выстроили всех в линию на палубе в день перед отплытием. И, кажется, Вера не угодила кому-то важному тем, как она выглядит. Ей ясно дали понять, что это станет для неё первым и последним рейсом на этом судне. Удивительное дело, но когда они прибыли в следующий раз в Нью-Йорк, все уже давно забыли, что хотели избавиться от Веры наискорейшим путём.
После того, что они устроили накануне, подумала про себя Вера, но смолчала, чтобы не задевать Рене за живое, этот рейс для неё и правда будет последним.
Она ощупывает стенки пианино по бокам. И она даже оглядывает его сзади, но там не на что смотреть: этой стороной пианино всегда развёрнуто к стене и плотно к ней примыкает.
Кажется, так ей об этом и сказали. Твоя кожа — она слишком тёмная. Нам такая не подойдёт. Наверное, вышла какая-то ошибка. Пока ты здесь, имей совесть, припудрись, что ли, потому что гостям вряд ли понравится смотреть на такое лицо, как будто мы только что вытащили тебя из кочегарки…
Вера никогда не пользовалась пудрой, пока Рене не достала из своих закромов круглую жестяную баночку и не показала ей, как.
— Слушай, ты случайно не это.?
Вера замирает. Она подползает к Рене на коленях и на ощупь протирает надпись, вырезанную чем-то острым.
— Я уже забыла за столько лет, где она находится, — говорит она и закрывает глаза.
Рене прочитала, наклонив голову к плечу Веры. «Mi piano». Моё пианино.
— Я сделала его, когда была маленькой. Мама порезала для меня яблоко и оставила ножик на столе… Как это может быть правдой? Столько лет прошло…
Рене тоже не знала, как это возможно. Как такая вещь может гулять по свету, чтобы однажды снова найти тебя.
— Оно звучит точно так же, как тогда, — говорит Вера, — только немного расстроилось…
— Это потому что оно отсырело, — подхватывает Рене, — только и всего.
Вера подвигает ящик, чтобы сесть на него, и просовывает ноги под пианино, чтобы достать до педалей. Она задумчиво морщит нос:
— Не знаю… Оно пришло из моря. Оно пришло из моря… и в этот раз.
Рене уступает ей, когда она видит, что Вера хочет сыграть. Может быть, это что-то меняло теперь, когда Вера знала, на каком пианино ей предстояло это делать.
— Они тебе не помешают? — Рене кивает ей на бинты. — Тогда ладно… Но пять минут. Пять минут ты можешь поиграть что-нибудь, а потом…
Вера пробует, каково это — играть с новыми руками, и касается нескольких клавиш.
— Потом?
— Потом, — смягчается Рене, — нам надо будет возвращать тебя в палату и укладывать спать. Я уснула на тебе сегодня случайно, ты знала? Да нет, конечно нет, ты же была без сознания… Ну вот.
Вера положила ладонь на оставшееся рядом с собой место, приглашая её к себе. Вера говорит:
— Пожалуйста.
И вряд ли, когда Вера делает так, она может ей отказать. Пять минут, поняла Рене, эта такая сказка… Время перестаёт существовать, когда есть только какой-то темп, который подсказывает тебе музыка, и ты двигаешься согласно ему, пока не выбиваешься из сил или пока кто-то не останавливает тебя первый.
— Хочешь сидеть здесь, с самыми высокими звуками?
Пожалуй, и Рене пожимает плечами, почему бы нет.
— Начни тогда ты, пожалуйста, — просит Вера, — и я подхвачу за тобой. Этими руками я буду играть что-то уродливое и истошное… — Рене улыбнулась и взглянула на неё. — А ты играй что-нибудь прекрасное, что больше похоже на музыку.
Рене думает: неужели это так просто — начать? Неужели она на самом деле знает, что хочет сказать, если просто попробует? Локти Веры упираются в её, и Рене не привыкла играть так и двигаться в этом тесном, замкнутом пространстве двух пар рук и вечно стукающихся коленок.
В её голове нет места даже для музыки, потому что у Рене в голове — это мысли о том, как Вере удаётся не дышать, когда ей самой хочется вобрать в себя весь воздух, который она только сможет найти.
Фонарик падает у Веры с коленей, и их руки попадают в темноту, из которой не найти выхода… Рене почти начинает задыхаться. И она сбивается со своего темпа, не зная, куда дальше пойти, до какой клавиши дотронуться.
— Всё хорошо…
Вера ведёт её — так Рене кажется, она ведёт её, взяв за руки.
— Не думай, — шепчет она, — просто играй так, как тебе кажется правильным. Как ты помнишь…
Вступает музыка Веры, и только тогда Рене понимает: что угодно может привидеться в темноте… Что угодно, и это необязательно быть неправдой.
— Откровенно говоря…
Рене запинается, зная, что хочет рассмеяться, но если она начнёт, то уже не сможет остановиться.
— Что такое?
— Я ужасная трусиха…
Что-то задевает Рене по щеке, и она невольно отворачивается. Плед окончательно спадывает на пол, вслед за фонариком, и Вера в очередной раз начинает теснить её, подталкивая к противоположному краю.
— Ну, — говорит она, — если ты боишься играть музыку, не видя, куда нажимаешь, то это легко исправить…
Рене боялась быть такой смелой, какой была Вера, и она безнадёжно боялась ещё сотни самых разных вещей. Каждый день она пробегалась по длинному списку этих вещей и начинала волноваться о чём-то с самого утра. Для начала — она боялась за Алистера, и за то, что его кто-то может подставить даже сильнее, чем она это сделала с ним уже однажды. Дальше — а дальше Рене вспоминала о том, кто она есть на самом деле. И она боялась, что никогда не смирится с этим. Никогда не научится жить. У неё никогда не получится…
— Если я ошибаюсь, — раздаётся над её ухом голос Веры, — то ты всегда можешь доказать обратное.
Рене выпрямляется и принимает свою излюбленную позу — позу человека, который знает, чего хочет от жизни — в целом — и от инструмента перед собой — это в частности. Жаль только, что Вера не сможет этого увидеть… Рене заразительно убеждает её:
— О, поверь, я заставлю тебя пожалеть о том, что ты вообще пустила меня на своё место.