***
В январе смеркается рано. Улицы были уже погружены во мрак, когда Макривье вышел из Дворца. Наступившая темнота была ему по душе; он спешил добраться до какой-нибудь сумрачной и пустынной улочки, чтобы поразмыслить там и позволить философу наложить первую повязку на рану поэта...впрочем, и чтобы просто дать волю чувствам. Философия сейчас была его единственным прибежищем, ибо ему было негде переночевать. Он не решался возвратиться в своё жилище на Складской улице, напротив Сенной пристани. Да он уже и не рассчитывал из вознаграждения за эпиталаму уплатить Гильому Ду-Сиру, откупщику городских сборов с торговцев скотом, квартирную плату за полгода, что составляло двенадцать парижских Су, то есть ровно в двенадцать раз больше того, чем он обладал на этом свете, включая штаны, рубашку и шапку. Блондин шëл по пыльным парижским проулкам, пиная попадающиеся на пути камни и мерзкую, красочную мишуру. Дракоций Макривье не был привередой и какие-либо организованные события не вызывали в нём ни отрицательного, ни положительного отклика, но сегодня он всей своей истосковавшейся душой драматурга, всем нутром и чревом ненавидел праздники. Дракоций закусил губу, жмурясь и прислоняясь к стене одного из домов на опустевшей улочке. Тяжело дыша, скатываясь вниз. Так несчастен был вид непонятого автора что он, казалось, вот-вот заскулит от отчаяния. Скулëж из груди Макривье не вылетел, но тот мелко задрожал и уткнулся в свои костлявые колени, обхватив их же руками, и приглушенно взвыл. В голове одна за другой проносились картины. Сначала этот мерзкий бедняк, с которого всë началось, затем гуляка-кардинал, на чьё появление так удачно легла строка стиха про царственность зверя, фейерверки, выкрики, лизоблюдия...потом этот простак...Жак или Жан Конеполь?...Конаплю?... Неужели так сложно было удержаться, молча пройти и слушать дальше?! Ещё этот гадкий Снеппе-младший...грубиян и оборванец! Сам Дракоций не был таким оборванцем, хотя у пацана Грэхэма, в отличии от него самого, вырост явно прошёл в тепле и с постоянным местом проживания, полным какой-никакой, да еды! А этот мерзкий уродливый звонарь с чужим, северным именем?? Его избрание папским шутом стало последней каплей. — Господа горожане и дворяне Парижа! Клянусь богом, — о да, Конеполь за всю моралитэ упомянул бога столько раз, что смысл этого слова начал уходить из головы поэта — я не понимаю, что все мы тут делаем. Я вижу вон на тех подмостках, в углу, каких-то людей, которые, видимо, собираются драться. Не знаю, может быть, это и есть то самое, что у вас называется «мистерией», — ах ты фламандский простак! — но я не вижу здесь ничего занятного. Эти люди только треплют языком! Вот уже четверть часа, как я жду драки, а они ни с места! Это трусы, они умеют только браниться. Вам следовало бы выписать сюда бойцов из Лондона или Роттердама, тогда бы дело пошло как надо. Посыпались бы такие кулачные удары, что их слышно было бы даже на площади! А эти — никудышный народ. Пусть уж лучше пропляшут какой-нибудь мавританский танец или выкинут что-нибудь забавное. Это совсем не похоже на то, что мне говорили. Мне обещали показать празднество шутов и избрание шутовского папы. У нас в Генте есть тоже свой папа шутов, в этом мы не отстаем от других, крест истинный! Но мы делаем так: Собирается такая же толпа, как и здесь. Потом каждый по очереди просовывает голову в какое-нибудь отверстие и корчит при этом гримасу. Тот, у кого, по общему мнению, она получится самой безобразной, выбирается папой. Вот и всë. Это очень забавно. Не желаете ли избрать папу шутов по обычаю моей родины? Во всяком случае это будет повеселее, чем слушать этих болтунов. Если же они захотят погримасничать, то можно и их принять в игру. Как вы думаете, граждане? Среди нас достаточно причудливых образчиков моего пола, чтобы посмеяться над ними по-фламандски, и изрядное количество уродов, от которых можно ожидать отменных гримас! Изумление, гнев и негодование такой волной тогда нахлынули на Макривье, что он не смог выговорить и слова, только возмущенно открывал и закрывал рот. Да даже возмутись он, уж больно предложение «влившегося в компанию» бельгийского чулочника понравилось народу, окрещенному «дворянами». Блондину ничего не оставалось делать, кроме как закрыть лицо руками и отдаться течению. Игра проводилась в маленькой часовне, находившейся против мраморного стола. О, и разумеется победителем стал этот гадкий, уродливый звонарь. Он весь был одной большой, кривоногой гримасой: четырёхгранный, крупный нос, подковообразный рот, крохотный левый глаз с щетинистой рыжей бровью и огромная бородавка над правым, делающая из того подобие циклопа. Зубы кривые, один из них торчит изо рта, и раздвоенный подбородок. Такая злоба, изумление и грусть были написаны на этом "лице"! Но Макривье было не до душевных анализов в тот момент. В общем говоря, циклопа выбрали единогласно. А какой гомон поднялся, когда того вывели из часовни... Реакция на его громадную, поросшую рыжей копной волос голову, огромный горб между лопаток и поменьше на груди — для равновесия,— вывихнутые бедра, из за чего ноги сходились только в коленях, широкие стопы и огромные руки, а также грозное выражение силы, проворства и отваги во всем этом теле в купе с недовольным лицом, была очевидна. Когда коренастый горбун появился на пороге часовни в надетом на него наполовину красном, наполовину фиолетовом камзоле, усеянном серебрянными колокольчиками, толпа тотчас же признала его уродливую особу: — это Рональд, горбун! — закричали все в один голос — это Рональд, звонарь Собора Парижской Богоматери! Рональд кривоногий, Рональд одноглазый! Слава! Слава! Видимо, у бедного звонаря не было недостатка в прозвищах. — Берегитесь, беременные женщины! — орали школяры. — И те, которые желают забеременнеть! — добавил Грэхэм. Женщины и в самом деле закрывали лица руками. — У, противная обезьяна! — говорила одна. — Злая и уродливая! — прибавляла другая. — Дьявол во плоти! — вставляла третья. — К несчастью, я живу возле собора и слышу, как всю ночь он бродит по крыше. — Вместе с кошками. — И насылает на нас порчу через дымоходы. — Как-то вечером он просунул рожу ко мне в окно. Я приняла его за мужчину и ужасно испугалась. — Я уверена, что он летает на шабаш. Однажды он забыл свою метлу в водосточном желобе на моей крыше. — Мерзкая харя! — Подлая душа! — Фу! Мужчины же восхищались и рукоплескали горбуну. Рональд, виновник всей это шумихи, мрачный, серьезный, стоял на пороге часовни, позволяя любоваться собой. Один школяр, кажется, Невилл Долгопупсен, подошёл поближе и расхохотался ему прямо в лицо. Рональд ограничился тем, что взял его за пояс и отбросил шагов на десять в толпу. И всë это он проделал молча. Восхищенный мэтр Конеполь подошёл к нему и сказал: — Крест истинный, никогда в жизни я не встречал такого великолепного уродства, святой отец! Ты достоин быть папой не только в Париже, но и в Риме. Он весело хлопнул его по плечу. Рональд не шелохнулся. — С таким парнем я охотно кутнул бы, даже если это обошлось мне в дюжину новеньких турских ливров! Что ты на это скажешь? — продолжал Конеполь. Рональд молчал. — Крест истинный! — воскликнул чулочник — Да ты глухой, что ли? Да, Рональд был глухой. Конеполь начал раздражать горбуна: он вдруг повернулся к нему и так страшно заскрипел зубами, что богатырь-фламандец попятился. И тут священный ужас образовал вокруг этой странной личности кольцо, радиус которого был не менее пятнадцати шагов. Какая-то старуха объяснила Конеполю, что Рональд глух. — Глух! — чулочник разразился грубым фламандским смехом. — Крест истинный, да это не папа, а совершенство! — Эй, я знаю его! — крикнул Грэм, спустившись наконец со своей капители, чтобы поближе взглянуть на Рональда. — Это звонарь моего брата архидьякона. Здравствуй, Рон! — Сущий дьявол! — сказал Невилл Долгопупсен, всë ещё не оправившийся от своего падения. — Поглядишь на него — горбун. Пойдет — видишь, что он хромой. Взглянет на вас — кривой. Заговоришь с ним — глухой. Да есть ли язык у этого Полифема? — Он говорит, если захочет, — пояснила старуха. — Он оглох оттого, что звонит в колокола. Он не немой. — Только этого ещё ему недостает — заметил Грэм. —Один глаз у него лишний... — заметил Невилл Долгопупсен. — Ну, нет, — справедливо возразил Грэм, — кривому хуже, чем слепому. Он знает, чего он лишён. Тем временем процессия нищих, слуг и карманников вместе со школярами направилась к шкапу судейских писцов, чтобы достать картонную тиару и нелепую мантию папы шутов. Рональд беспрекословно и даже с оттенком надменной покорности разрешил облечь себя в них. Потом его усадили на пестро раскрашенные носилки. Двенадцать членов братства шутов подняли его на плечи; какой-то горькою и презрительною радостью расцвело мрачное лицо циклопа, когда он увидел у своих кривых ног головы всех этих красивых, стройных, хорошо сложенных мужчин. Затем галдящая толпа оборванцев, прежде чем пойти по городу, двинулась, согласно обычаю, по внутренним галереям Дворца. Плача, наш бедный, несчастный Макривье не боялся чьего-то неодобрения, ибо ему, по правде, не было до этого абсолютно никакого дела. Уж больно нагадили ему за короткую жизнь, чтобы бояться общественного порицания от тех же людей. Юноша вскинулся, театрально разведя руки в стороны. — Ах, неблагодарные отбросы, в среде парижских абузóв!... Во время всей той сцены и Макривье, и его пьеса держались стойко. Понукаемые автором, актёры без устали декламировали его стихи, а он без устали их слушал. Примирившись с гамом, он решил довести дело до конца и не терял надежды, что публика вновь обратит внимание на его пьесу. Этот луч надежды разгорелся ещё ярче, когда он заметил, что Конеполь, Рональд и вся буйная Катара шутовского папы с оглушительным шумом покинула залу. Толпа жадно устремилась за ними. — Отлично! Пробормотал он. — Все крикуны уходят. К несчастью, «крикунами» была вся толпа. В одно мгновение зала опустела. Собственно говоря, в зале кое-кто еще оставался. Это были женщины, старики и дети, пресытившиеся шумом и гамом. Иные бродили в одиночку, другие толпились около столбов. Несколько школяров все еще сидели верхом на подоконниках и оттуда глазели на площадь. «Ну что же, — подумал Макривье, — пусть хоть эти дослушают мою мистерию. Их, правда, мало, но зато публика избранная, образованная». Однако через несколько минут выяснилось, что симфония, которая должна была произвести особенно сильное впечатление при появлении Пречистой девы, не может быть исполнена. Макривье вспомнил, что всех музыкантов увлекла за собой процессия папы шутов. — Обойдемся и без симфонии — стоически произнёс поэт. Он приблизился к группе горожан, которая, как ему показалось, рассуждала о его пьесе. Вот услышанный им обрывок разговора: — Мэтр Шенето! Вы знаете Наваррский особняк, который принадлежал господину де Немуру? — Да, это против Бракской часовни. — Так вот казна недавно сдала его в наем Гильому Аликсандру, живописцу, за шесть парижских ливров и восемь Су в год. — Как, однако, растёт арендная плата! «Пустяки, — вздыхая, утешил себя Макривье, — зато остальные слушают». — Друзья! — внезапно крикнул один из молодых озорников, примостившихся на подоконниках, — Эстебан! Эстебан на площади! Это имя произвело магическое действие. Все, кто еще оставался в зале, повторяя: «Эстебан! Эстебан!», бросились к окнам и стали подтягиваться, чтобы им видна была улица. С площади донеслись громкие рукоплескания. — Какой ещë там Эстебан? — воскликнул Макривье, в отчаянии сжимая руки. — О боже мой! Теперь они будут глазеть в окна! Обернувшись к мраморному столу, он увидел, что представление прекратилось. Как раз в это время надлежало появиться Юпитеру с молнией. А между тем Юпитер неподвижно стоял внизу у сцены. — Вильгельм Уизле! — в сердцах крикнул поэт. — Что ты там застрял? Твой выход! Влезай на сцену! — Увы! — ответил Юпитер. — Какой-то школяр унес лестницу. Макривье поглядел на сцену. Лестница действительно пропала. Всякое сообщение между завязкой и развязкой пьесы было прервано. — Чудак! — пробормотал он. — Зачем же ему понадобилась лестница? — Чтобы взглянуть на Эстебана, — жалобно ответил Юпитер. — Он сказал: «Стой, а вот и лестница, она никому не нужна», и унëс её. Это был последний удар судьбы. Дракоций принял его безропотно. — УБИРАЙТЕСЬ ВСЕ К ЧЕРТУ! — крикнул он комедиантам. — Если мне заплатят, я с вами рассчитаюсь. Понурив голову, он отступил, но отступил последним, как доблестно сражавшийся полководец. Спускаясь по извилистым лестницам Дворца, горечь и злоба медленно, но верно копились внутри Макривье. Он всë ворчал себе под нос: «Какое скопище ослов и невежд эти парижане! Собрались, чтобы слушать мистерию, и не слушают! Им всë интересно: Сирьюс Блак, кардинал, Конеполь, Рональд и сам черт, только не Пречистая дева! Если б я знал, я бы вам показал пречистых дев, ротозеи! А я? Пришел наблюдать, какие лица у зрителей, и увидел только их спины! Быть поэтом, а иметь успех, достойный какого-нибудь шарлатана, торговца зельями! Положим, Гомер просил милостыню в греческих селениях, а Назон скончался в изгнании у московитов. Но черт меня подери, если я понимаю, что они хотят сказать этим «Эстебан». Обыкновенное имя!» Январский холод колол мокрые щеки, ранее зачëсанные волосы совсем разминовались по голове, падая на лоб. Макривье загнанно дышал; сил совсем не осталось. Опопмнившись, опуская руки и сразу принявшись утирать ими лицо, разогревая. Стуча зубами, обняв себя за плечи и стараясь не слишком резко дышать. Пальцы окаменели, а из носа подтекало. Макривье прикрыл глаза с мокрыми, слипшимися и подмерзшими ресницами и выдохнул последний раз, успокаиваясь. Блондин решительно поднялся, устремившись вдаль. После некоторых раздумий он остановился подле маленькой калитки тюрьмы при Сент-Шапель и думал, где бы ему выбрать место для ночлега, а в его распоряжении были все мостовые Парижа. Вдруг он припомнил, что, проходя мимо дома одного парламентского советника, он заметил около входной двери каменную ступеньку, служившую подножкой для всадников, и тогда же сказал себе, что она при случае может быть прекрасным изголовьем для нищего или для поэта. Он возблагодарил провидение, ниспославшее ему столь счастливую мысль, и устремился к Дворцовой площади, дабы углубиться в извилистый лабиринт Сите...Когда всë пошло не так...
2 ноября 2025 г., 14:40
...Восхищение, вызванное костюмом Юпитера, мало-помалу проходило по мере того, как он говорил свою речь. А когда он дошел до злополучного заключения: «Как только его святейшество прибудет, мы сейчас же начнем», — его голос затерялся в буре гиканья и свиста.
— Немедленно начинайте мистерию! Мистерию немедленно! — кричала толпа. И сильнее всех слышался голос Грэхэма Мельника, прорезавший общий гул, подобно дудке на карнавале в Ниме.
— Начинайте сию же минуту! — визжал школяр.
— Долой Юпитера и кардинала Бурбонского! — вопил Невилл Долгопупсен и прочие студенты, сидевшие на окне.
— Давайте моралитэ, — ревела толпа.— Сейчас же, сию минуту, а иначе мешок и верёвку для комендантов и кардинала!
Несчастный Юпитер, растерянный, перепуганный, побледневший под слоем румян, уронил молнию, снял шапочку, задрожал всем телом и, низко кланяясь, пролепетал:
— Его преосвященство... послы... госпожа Маргарита Фландрская...
Он не знал, что сказать. В глубине души он опасался, что его могут повесить.
Его повесит толпа, если он заставит её ждать, его повесит кардинал, если он его не дождется. И в том и в другом случае — виселица.
К счастью, какой-то человек пришёл ему на выручку и взял всю ответственность на себя.
Этот незнакомец стоял по ту сторону балюстрады, в пространстве, остававшемся свободным вокруг мраморного стола, и до сей поры не был никем примечен из за того, что его долговязая и тощая особа не могла попасть ни в чьё поле зрения, будучи заслонена массивным каменным столбом, к которому он прислонялся. Это был высокий и худой, белокурый молодой человек с алебастровой кожей и серыми глазами, которые единственные выделялись своей серьёзностью и мешками под глазами в его явно молодом виде. На нем был черный саржевый камзол, сильно потертый и лоснящийся от времени. Уверенно улыбаясь, он подошел к мраморному помосту и сделал знак несчастному Юпитеру. Но тот до того растерялся, что не замечал его.
— Юпитер! — позвал его незнакомец, подойдя еще ближе. — Любезный Юпитер!
Тот не слышал его.
Тогда высокий блондин, потеряв терпение, крикнул ему чуть ли не в самое ухо:
— Вильгельм Уизле!
— Кто меня зовет? — спросил Юпитер, как бы внезапно пробудившись от сна.
— Я! — ответил незнакомец в черном.
— А! — сказал Юпитер.
— Начинайте сейчас же. Удовлетворите публику. Я берусь утихомирить судью, а тот в свою очередь умилостивит кардинала.
Юпитер облегченно вздохнул.
— Всемилостивейшие господа горожане! — воскликнул он насколько мог громче, обращаясь к толпе, всë еще освистывавшей его. — Мы сию минуту начнем представление!
— Evoe, Jupiter! Plaudite, cives! — закричали школяры.
— Слава! Слава! — закричала толпа.
Раздался оглушительный взрыв рукоплесканий, и даже после того, как Юпитер ушел за занавес, весь зал еще дрожал от криков одобрения.
Между тем незнакомец, превративший, как по волшебству, «бурю в штиль», скромно удалился за свою колонну. Он, наверное, там бы и остался, по-прежнему невидимый для публики, безмолвный и неподвижный, если бы его не вызвали оттуда две молодые девушки, сидевшие в первом ряду зрителей и обратившие внимание на его беседу с Виллом Уизле — Юпитером.
— Мэтр! — сказала одна из них, делая знак подойти.
— Молчи, милая Лаванда, — остановила ее сидевшая рядом с ней хорошенькая, свеженькая, разряженная по-праздничному девушка. — Он не духовное лицо, а светское! Его нужно называть не «мэтр», а «мессир».
— Мессир! — сказала Лаванда.
Незнакомец подошел к балюстраде.
— Что вам угодно, сударыни? — учтиво спросил он.
— О, ничего! — смутившись, ответила Лаванда. — Это моя соседка, Парвати Патилле, хочет вам что-то сказать.
— Да нет же, — зардевшись, возразила Парвати. — Это Лаванда сказала вам «мэтр». А я поправила ее, объяснив, что нужно назвать вас «мессир».
Девушки потупили глазки. Незнакомец, не прочь был завязать беседу; он, улыбаясь, смотрел на них.
— Итак, вам нечего мне сказать, сударыни? — спросил он.
— О, нет, решительно нечего. — ответила Парвати.
— Совершенно нечего — добавила Лаванда.
Высокий блондин сделал шаг назад, собираясь уйти. Но любопытным девушкам не хотелось выпускать добычу из рук.
— Мессир, — заговорила Парвати с той стремительностью, которая свойственна водяному потоку и женской болтовне, — значит, вы знаете этого солдата, который будет играть роль Пречистой Девы в мистерии?
— То есть желаете сказать — роль Юпитера? — спросил блондин, вскинув брови, но не пустив во взгляд сомнение.
— Конечно! — воскликнула Лаванда. — Какая она глупая!
Так вы знакомы с Юпитером?
— С Вильгельмом Уизле? Да, сударыня.
— Какая у него изумительная борода! — сказала Лаванда. Незнакомец решил не поражать девушку известием о том, что та была накладной.
— А хорошо то, что они будут представлять? — застенчиво спросила Парвати.
— Великолепно, сударыня, — без малейшего колебания ответил блондин.
— Что же это будет? — спросила Лаванда.
— "Праведный суд Пресвятой Девы Марии" — моралитэ, сударыня.
— Ах вот оно что! — сказала Лаванда. Наступило короткое молчание, незнакомец прервал его:
— Это совершенно новая моралитэ, — заметил он, — еë ещë ни разу не играли.
— Значит, это не та, — спросила Парвати, — которую давали два года тому назад, в тот день, когда в город въезжал папский посол? Там еще играли три хорошенькие девушки, которые изображали...
— Сирен, — подсказала Лаванда.
— Совершенно обнаженных, — прибавил молодой человек. Лаванда опустила глазки. Парвати, взглянув на неë, последовала еë примеру.
Незнакомец, улыбаясь, продолжил:
— Да, это была очень интересная пьеса, но сегодня будут играть моралитэ, написанную в честь принцессы Фландрской.
— А будут петь пастушеские песенки? — спросила Парвати.
— Помилуйте! Разве это возможно в моралитэ?? Не нужно смешивать разные жанры. Будь это шуточная пьеса, тогда сколь угодно!
— Жаль,— сказала Парвати. — В день приезда легата у фонтана Понсо играли прекрасную пьесу. Мужчины и женщины — их было очень много — представляли дикарей, сражались между собою и пели пастушеские песни и мотеты.
— То, что хорошо для легата, — довольно сухо заметил молодой человек, в голосе его добавилось оскорблëнной стали— не подходит для принцессы.
— И тогда,— продолжила Лаванда, как ни в чем не бывало, — на различных инструментах исполняли чудесные мелодии.
— А чтоб гуляющие могли освежиться, — подхватила Парвати, — из трех отверстий фонтана били вино, молоко и сладкая настойка. Всякий мог пить сколько угодно.
— А немножко дальше фонтана, ближе к церкви Пресвятой Троицы, — продолжала Лаванда, — показывали... пан-то-ни-му "Страсти господни"
— Отлично помню! — воскликнула Парвати. — Господь Бог на кресте, а два разбойника по правую и по левую сторону.
Тут болтушки, разгоряченные воспоминаниями о приезде папского посла, затрещали наперебой:
— А немного дальше, у Ворот живописцев, были какие-то нарядно одетые особы!
— А помнишь охотника, который около фонтана Святого Иннокентия гнался за козочкой, и собаки громко лаяли, и трубили рога?
— А около парижской бойни были устроены подмостки, изображавшие Дьепскую крепость!
— А помнишь, Парвати: едва папский Посол проехал, как эту крепость взяли приступом и всем англичанам перерезали глотки?
— А какие прекрасные актеры были у ворот Шатлэ!
— А что творилось у обтянутого коврами моста Менял!
— А как только легат въехал на мост, выпустили больше двухсот дюжин всяких птиц. Ах, как это было красиво, Лаванда!
— Сегодня будет еще лучше! — наконец перебил их нетерпеливо внимавший им собеседник.
— Вы ручаетесь, что это будет замечательная мистерия? — спросила Парвати.
— Ручаюсь,— ответил он и прибавил несколько напыщенно: — Я автор этой пьесы, сударыни.
— Неужели? — воскликнули изумленные девушки.
— В самом деле, — ответил поэт, приосанившись. — То есть нас двое: сын ремесленника с прозвищем Добби напилил доски и сколотил театральные подмостки, и я, написавший пьесу. Меня зовут Дракоций Макривье.
Очевидно, что с той минуты, как Юпитер скрылся за занавесом до той, как автор новой моралитэ столь неожиданно разоблачил себя, вызвав простодушное восхищение Парвати и Лаванды, прошло немало времени. Любопытно, что вся эта толпа, такая буйная всего несколько минут тому назад, теперь ожидала начала представления, благодушно положившись на слово комедианта. Вот новое доказательство той вечной истины, которая ежедневно подтверждается в театрах, что лучший способ заставить публику терпеливо ждать — это уверить еë, что спектакль начнется незамедлительно. Однако студента Грэма провести было не так просто.
— Эй! — закричал он, нарушая мирную тишину, сменившую шум и волнение. — Юпитер, Пречистая Дева и все прочие чертовы фигляры! Насмехаетесь вы, что ли, над нами? Пьесу! Пьесу! Начинайте, не то мы опять начнем сначала!
Этой угрозы оказалось достаточно.
Изнутри стоявшей на столе огромной клетки послышались звуки высоких и низких музыкальных инструментов; ковер, закрывавший вход, откинулся, из одевальной вышли четверо нарумяненных актеров в пестрых костюмах. Они вскарабкались по крутой лестнице и, добравшись до сцены, выстроились в ряд перед публикой и низко поклонились. Музыка умолкла. Мистерия началсь.
Четыре актера, щедро вознагражденные за свои поклоны рукоплесканиями, начали среди благоговейной тишины пролог, впрочем, мало чем примечательный для простого народа. Его гораздо больше занимали костюмы действующих лиц, чем их роли. А на костюмы этих четверых актеров действительно стоило посмотреть. Все они были одеты в наполовину жёлтые, наполовину белые костюмы. Одежда первого актера была из золотой и серебряной парчи, второго — из шелка, третьего — из шерсти и четвертого — из полотна.
Первый держал в руке шпагу, второй — два золотых ключа, третий — весы, четвертый — лопату.
А чтобы зрители, не умеющие быстро соображать, поняли, что означают эти атрибуты, на подоле парчового платья было вышито большими черными буквами: «Я — дворянство»; на подоле шелкового платья: «Я — духовенство»; на подоле шерстяного: «Я — купечество»; и на подоле полотняного: «Я — крестьянство». Внимательный зритель мог сейчас же догадаться, какие из этих аллегорических фигур были мужского пола и какие женского, так как на первых платья были короче, а головные уборы гораздо проще.
Нужно было также не хотеть понимать, чтобы не понять из стихотворного пролога, что Крестьянство состояло в браке с Купечеством, а Духовенство с Дворянством и что у этих двух счастливых чет был общий чудный золотой дельфин, которого они решили отдать самой красивой женщине в мире.
Итак, они отправились разыскивать эту красавицу по всему свету; отвергнув Голкондскую королеву, Трапезондскую принцессу, дочь великого хана Татарского и многих других, Крестьянство, Купечество, Духовенство и Дворянство пришли отдохнуть на мраморном помосте Дворца правосудия, где принялись угощать почтенную публику таким огромным количеством афоризмов, сентенций, софизмов, определений и поэтических фигур, скольким их полагалось на экзаменах факультета словесных наук при получении звания лиценциата.
Всë шло прекрасно.
Однако ни у кого во всей толпе, на которую эти четыре аллегорические фигуры наперерыв изливали целые потоки метафор, не было таких внимательных ушей, такого трепещущего сердца, такого напряженного взгляда и такой вытянутой шеи, как у самого автора, поэта Дракоция Макривье, который несколько минут тому назад не мог устоять против желания назвать свое имя двум хорошеньким девушкам.
Теперь он стоял в нескольких шагах от них, спрятавшись за колонну; он внимал, он глядел, он упивался! Отзвук благосклонных рукоплесканий, которыми встретили начало его пролога, ещё продолжал звучать у него в ушах, и весь он погрузился в то блаженное состояние, в каком автор внимает актеру, с чьих уст одна за другой слетают его мысли среди тишины, которую хранит многочисленная аудитория.
О, достойный Дракоций Макривье!
Однако сколь ни грустно это, но блаженство первых минут было вскоре нарушено. Едва Макривье пригубил опьяняющую чашу восторга и торжества, как в неё примешалась капля горечи.
Какой-то оборванный нищий с лохмами чёрных волос до лопаток, затертый в толпе, что мешало ему просить милостыню, неудовлетворенный жалкими подачками своих соседей, решил взобраться на какое-нибудь видное местечко, надеясь привлечь внимание публики и выклянчить у нее побольше. Едва лишь послышались стихи пролога, как он, вскарабкавшись по столбам эстрады, приготовленной для почетных гостей, и добравшись до карниза под балюстрадой, уселся поудобнее, взывая своими лохмотьями и отвратительной раной на правой руке к вниманию и жалости зрителей. Впрочем, он не произносил ни слова.
Покуда он молчал, действие пролога развивалось беспрепятственно, и никакого ощутимого беспорядка не произошло бы, если б на беду школяр Грэм с высоты своего столба не заметил нищего и его гримас. Повеса громко захохотал и, нисколько не заботясь о том, что прерывает представление и мешает внимательно слушающей публике, задорно крикнул:
— Поглядите на этого хиляка! Он просит милостыню!
Ах, какое действие произвело на зрителей это неожиданное восклицание в то время, как все внимание их было обращено на сцену! Макривье вздрогнул, словно его ударило электрическим током. Пролог оборвался на полуслове, все головы повернулись к нищему, а тот, нисколько не смутившись и видя в этом происшествии лишь подходящий случай собрать жатву, полузакрыл глаза и скорбно затянул:
— Подайте Христа ради!
— Вот те раз! — воскликнул Грэм. — Да ведь это Сирьюс Блак, клянусь душой! Эй, приятель! Должно быть, рана на ноге здорово тебе мешала, раз ты перенес её на руку?
Говоря это, он ловко бросил мелкую серебряную монету прямо в засаленную шапку, которую Сирьюс держал в своей больной руке. Нищий, не моргнув глазом, принял и подачку, и издевку, и продолжал жалобным тоном:
— Подайте Христа ради!
Это происшествие развлекло зрителей; добрая половина их, во главе с Невиллом Долгопупсеном и всеми школярами, принялась весело рукоплескать этому своеобразному дуэту, который так неожиданно затеяли среди пролога школяр с крикливым голосом и монотонно причитавший нищий.
Макривье был возмущен. Оправившись от изумления, он изо всех сил закричал актерам:
— Продолжайте! Черт возьми! Да продолжайте же!! — Он не удостоил даже взглядом двух нарушителей тишины.
В эту минуту он почувствовал, как кто-то дёрнул его за полу камзола. Он с досадой обернулся и едва смог заставить себя улыбнуться. А не улыбнуться было нельзя: это Парвати Патилле, просунув свою хорошенькую ручку через решетку, старалась таким способом привлечь к себе его внимание.
— Сударь, — спросила девушка, — а разве они будут продолжать??
— Конечно, — всë ещё рассерженный на клоунаду наглого невежи и лохматого оборванца, а теперь ещё и обиженный подобным вопросом, ответил Дракоций.
— В таком случае, мессир, не будете ли вы любезны объяснить мне...
— Что они будут говорить? — прервал ее Макривье — Извольте. Они...
— Да нет же, — сказала Парвати, — объясните мне, что они говорили до сих пор.
Макривье вздрогнул, подобно человеку, у которого задели открытую рану.
— Черт бы побрал эту глупую дурищу! — сквозь зубы прошипел он.
В эту минуту Парвати погибла в его глазах.
Между тем актеры повиновались ему и снова начали играть. Публика, видя, что они заговорили, снова стала слушать. Но они все-таки были лишены возможности насладиться несколькими прекрасными местами пролога из-за злополучного перерыва, так неожиданно разделившего его на две части. Дракоций с горечью думал об этом. Все же тишина мало-помалу восстановилась; студент молчал, нищий считал монеты в своей шапке, а пьеса пошла своим чередом.
Это была, в сущности, очень недурная пьеса. Фабула пьесы, слегка растянутой и бессожержательной, что было в порядке вещей по моде, отличалась простотой, и Дракоций в глубине души восхищался её ясностью.
Что и следовало ожидать, четыре аллегорические фигуры утомились, оббегав три части света и не найдя случая приличным образом отделаться от своего золотого дельфина. А потому понятны бесконечные похвалы, которые они расточали своей чудесной рыбе, делая в то же время тонкие намеки на юного жениха Маргариты Фландрской. А он в это самое время скучал в своем Амбуазском замке, нимало не подозревая, что Крестьянство, Купечество, Духовенство и Дворянство совершили ради него целое кругосветное путешествие. Итак, дельфин был молод, красив, силен и — что еще важнее — был сыном Льва Франции, отсюда все его царственные достоинства. Эта удивительная и смелая метафора, хотя и не согласная с законами природы, не казалась неестественной в аллегории, написанной по случаю предстоящего бракосочетания дофина. Дельфин — сын Льва! Что же, как не вдохновение, внушило поэту такое необыкновенное и смелое сопоставление!
Однако критик, наверное, заметил бы, что двухсот стихов, пожалуй, слишком много для развития прекрасной идеи автора. Но и в этом случае для него находилось оправдание: господин прево распорядился, чтобы мистерия продолжалась от двенадцати до четырех часов, и потому поэту поневоле приходилось быть многоречивым, — не могли же актеры стоять молча на сцене. Впрочем, толпа слушала терпеливо.
Вдруг, в то время как ссора между Купечеством и Дворянством находилась в полном разгаре, и Крестьянство произносило изумительные стихи:
«Нет, царственней его не видывали зверя....»
дверь эстрады, которая до сих пор так некстати оставалась закрытой, теперь еще более некстати отворилась, и привратник громко провозгласил:
— Его высокопреосвященство, монсеньор кардинал Бурбонский!
...
Примечания:
Фуууф...
Не забудьте, пожалуйста, показать, что вам интересно. Не хочу почувствовать себя несчастным Дракоцием.