Notre Dame de Paris: Fate

NC-17
В процессе
9
автор
Размер:
планируется Макси, написано 42 страницы, 16 606 слов, 5 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
9 Нравится 0 Отзывы 3 В сборник

Поцелуи за удары

Настройки
Ну так вот. Когда Дракоций Макривье намеревался перейти Дворцовую площадь, дабы углубиться в извилистый лабиринт Сите, где вьются древние улицы-сестры, сохранившиеся, но застроенные девятиэтажными домами, он увидел процессию папы шутов. Та выходила из Дворца правосудия с оглушительными криками и пылающими факелами, несясь под музыку наперерез блондину. Это зрелище разбередило его уязвленное самолюбие; он поспешил удалиться. Неудача преисполнила душу Макривье такой горечью, что все, напоминавшее дневное празднество, раздражало его, заставляя кровоточить рану на сердце творца. Он направился было к мосту Сен-Мишель, но по мосту бегала детвора с факелами и искрящимися шутихами. — К черту все потешные огни! — вспылил Дракоций и повернул к мосту Менял. На домах, стоявших у начала моста, были вывешены три флага с изображениями короля, дофина и Маргариты Фландрской, и шесть флажков, на которых были намалеваны герцог Австрийский, кардинал Бурбонский, господин де Божë, брат вышеупомянутого кардинала, Жанна Французская, побочный сын герцога Бурбонского и ещё кто-то, о ком понятия Дракоций не имел; все это было освещено факелами. Толпа была в восторге. «Экий счастливец этот художник Ксенофолиус Лавгутте!» — подумал, тяжело вздохнув, Макривье и повернулся спиной к флагам и флажкам. Перед ним расстилалась улица, достаточно тёмная и пустынная для того, чтобы там укрыться от красочного гула и блеска. Он углубился в неё, миновав тесно устроенные дома и дойдя до набережной. Миновав уголовную и гражданскую тюрьму и пройдя вдоль высоких стен королевских садов по песчаному, невымощенному берегу, где грязь доходила ему до щиколотки, он добрался до западной части Сите и некоторое время созерцал островок "Коровий перевоз", который исчез ныне под бронзовым конем "Нового моста". Островок этот, отделённый от Дракоция узким, смутно белевшим в темноте ручьём, казался ему какой-то чёрной массой. На нём при свете тусклого огонька можно было различить нечто вроде шалаша, похожего на улей, где по ночам укрывался перевозчик скота. «Счастливый паромщик — подумал блондин, — ты не грезишь о славе, и ты не пишешь эпиталам! Чего тебе до королей, вступающих в брак, и до герцогинь бургундских! Тебе неведомы иные Маргариты кроме тех, что щиплют твои коровы на зелёных апрельских лужайках! А я, поэт, освистан, я дрожу от холода, я задолжал двенадцать Су, и подмëтки мои так просвечивают, что могли бы заменить стекла в твоем фонаре. Спасибо тебе, паромщик, мой взор отдыхает, покоясь на твоей хижине! Она заставляет меня забыть о Париже!» Треск двойной петарды, внезапно послышавшийся из благословенной хижины, прекратил его лирические излияния. Этот паромщик, получая свою долю праздничных развлечений, забавлялся потешными огнями. От взрыва петарда мороз пробежал по коже Дракоция. — Проклятый праздник! — воскликнул он. — Неужели ты будешь преследовать меня всюду? Даже до хижины паромщика? Взглянув на катившуюся у его ног Сену, он почувствовал страшное искушение. — О, с каким удовольствием я утопился бы, не будь вода такой холодной! И тут он принял отчаянное решение. Раз не в его власти избежать папы шутов, флажков Ксенофолиуса Лавгутте, факелов и петард, не лучше ли пробраться к самому сосредоточию праздника на Гревскую площадь? «По крайней мере, — подумал он, — мне достанется хотя бы одна головешка от праздничного костра, чтобы согреться, а на ужин — несколько крох от трёх огромных сахарных кренделей в виде королевского герба, выставленных для народа в городском буфете.

***

Гревская площадь имела форму неправильной трапеции, окаймленной с одной стороны набережной, а с трёх других сторон — рядом высоких, узких и мрачных домов. Здания эти были разнообразны и покрыты резными украшениями из дерева или из камня, являя собой образцы всевозможных архитектурных стилей средневековья от XI до XV века; здесь были и прямоугольные окна, начинавшие вытеснять стрельчатые, и полукруглые романские, которые в своё время были заменены стрельчатыми и которые наряду с последними ещё продолжали украшать второй этаж старинного здания Роландовой башни на углу набережной и Кожевенной улицы. Здесь было все, что только могло понадобиться славному городу Парижу: часовня, чтобы молиться, зал судебных заседаний, чтобы чинить суд и расправу над королевскими подданными, и, наконец, арсенал, полный огнестрельного оружия. Парижане знали, что молитва и судебная тяжба далеко не всегда являются надёжной защитой городских привилегий, и потому хранили про запас на чердаке городской ратуши ржавые аркебузы. Стоит сказать, что виселица и позорный столб, «правосудие и лестница», как говорится, воздвигнутые бок о бок посреди мостовой, отвращали взор прохожего от этой роковой площади, где столько цветущих, полных жизни людей испытывали смертные муки.

***

Пока Дракоций Макривье добрался до Гревской площади, он весь продрог. Чтобы избежать давки на мосту Менял и флажков Ксенофолиуса Лавгутте, он свернул на Мельничный мост; но по дороге колеса епископских мельниц забрызгали его грязью, а камзол промок насквозь. Притом ему казалось, что после провала своей пьесы его как будто еще больше знобит. А потому он поспешил к праздничному костру, великолепно пылавшему посреди площади. Но его окружало плотное кольцо людей. — Проклятые парижане! — пробормотал про себя Дракоций. Как и‌стинному драматургу, ему были свойственны монологи. — Теперь они загораживают мне огонь, а ведь мне просто необходимо хоть немножко прогреться и высушиться! Мои башмаки промокли, а эти отвратительные мельницы окатили меня с ног до головы водой! Чтобы черт побрал Парижского епископа со всеми его мельницами! Хотел бы я знать, на что епископу мельницы? Уж не удумал ли он сменить епископскую митру на колпак мельника? Если для этого нужно только мое проклятие, то я с удовольствием прокляну и его самого, и его собор, и его мельницы!.. А эти зеваки и не думают расходиться! И что, спрашивается, они там делают? Греются, вот так удовольствие! Смотрят, как горит сотня поленьев, — есть, чем любоваться! Однако, подойдя поближе, Дракоций заметил круг гораздо больший, чем нужно для того, чтобы греться около королевского костра, и что этот наплыв зрителей объяснялся не только красотой сотни горящих поленьев. На просторном, свободном пространстве между костром и поляной плясал парень. Был ли он человеком, лёгким парящим эльфом, воплощением Гермеса вне Олимпа или ангелом, Макривье не знал, однако ясно видел, что будучи эльфом юноша явно не был бы тёмным. Возможно, Высоким, но скорее всего Лесным эльфом, вольным и свободным. Дракоций ясно видел перед глазами эти элегантные волны, образующиеся конечностями в танце, обращающиеся к природе. Юноша выглядел очень молодо, благоухал живым огнём и прекрасной молодостью. Он был не низок и не высок, хотя, возвышаясь на помосте, казался таким складным и громостким в своём величии, что приписать ему точные цифры роста было сложно. Парень был смуглый; его кожа, будто пропитанная солнцем, подарившим ему такой загар, отливала золотом от костра, чьи языки то там то тут вспыхивали в сумерках то на лице, то на золотых монетках, коими был изувешан платок на узких бёдрах. Брюнет, а именно таковым он являлся, очень легко ступал по постеленному под ноги персидскому ковру, то порхал, то резко устремлялся вблизь или прочь к публике в разных частях кольца. Всякий раз, когда его лицо возникало перед теми или иными, они видели умиротворенный отблеск подведенных чёрным, ярко-зелёных глаз. Все взгляды были обращены на него, все рты полуоткрыты. Он танцевал с бубуном, поднимая его над головой крепкими, точно выточенными как у античной скульптуры руками. Весь тонкий, кроме крепких юношеских плеч с руками и бëдер, в рубахе с обвязанным вплотную к тонкому кору поясом, открытыми предплечьями и алыми, увешанными юбками и платком с монетами штанами на подобии шаровар, весь в блестящих браслетах на тонких запястьях с руками и кольцом в левом ухе; сияя очами, он казался существом воистину неземным. «Это обожествленный — думал Дракоций. — Ганимед...нет, Антиной, созданный для того, чтобы его обожали! Дионис, пьянящий без вина!» Юноша в очередном кружении оказался совсем близко, монетки оглушительно загремели в импульсивном, возбуждённом темпе вместе с бубном. Мираж рассеялся. — Э, нет, — сказал Макривье — это цыган. Он снова бросился куда-то вскачь, после чего вмиг сменил ярость крепких ног на милость. Бедра покачивались в свободном ритме, носки вытянулись, поднимая своего обладателя выше над досками и разворачивая его каждым шагом тонких стоп по кругу. В такт каждому точному шажку на месте отбивал звон тарелочек и удар бубна. Руки заскользили по телу вверх, устремляя над головой инструмент, тело выгнулось назад, волосы, закрывающие уши, качнулись вместе с откидыванием головы. Но как ни велико было разочарование Дракоция, он не мог не поддаться обаянию этого зрелища, в котором было что-то волшебное. Яркий алый свет праздничного костра весело играл на лицах зрителей, на смуглом лице юноши, отбрасывая слабый отблеск вместе с их колышущимися тенями в глубину площади на чёрный, покрытый трещинами старинный фасад "Дома с колоннами" с одной стороны и на каменные столбы виселицы — с другой. Среди множества лиц, озаренных жаром костра, выделялось узкое, скуластое лицо человека, казалось, более других поглощенного созерцанием плясуна. Это было суровое, замкнутое, мрачное лицо мужчины с пронзительными чёрными глазами, даже в свете не терявшими глубину своего цвета. Человеку этому, одежду которого заслоняла теснившаяся вокруг толпа, можно было дать не более тридцати пяти лет; лицо с двух сторон обременяли чёрные, маслянистые волосы, безжизненно свисающие, казалось, до самых плеч. На лбу выступали морщины, у широких крыльев носа с горбинкой запали носогубные складки, возле краешков тонких бледных губ тоже выступили маленькие ещё ямочки, но то, скорее, от напряженности рта. Несмотря на всю эту живую обитель тоски, в глазах сверкал необычайный юношеский интерес и пыл, жажда жизни и затаенная страсть, которые не могли скрыть даже скривленные губы и нахмуренные густые брови, писанные углем на болезненной, то ли серой, то ли жёлтой коже — в свете огня было не ясно наверняка. Он, не отрываясь, глядел на цыгана, и пока шестнадцатилетний юноша танцевал и порхал, возбуждая восторг толпы, его лицо становилось всë мрачнее. Время от времени краешки губ пытались взлететь вверх, и тот печально вздыхал. Наконец зеленоглазый красавец остановился, прерывисто дыша, и восхищенная толпа разразилась рукопоесканиями. — Гарми! — позвал тот, улыбаясь. И тут сердце Макривье остановилось и забилось вдвое быстрее, грозясь выбить костлявую грудь. Он увидел подбежавшую к танцору восхитительную белую козочку, резвую, веселую, с глянцевой шерстью, позолоченными рожками и копытцами, в золоченом ошейнике. До сих пор она лежала на уголке ковра, смотря, как танцует ее хозяйка, и он не заметил ее. — Гарми, теперь твой черёд! — сказал парень. Он сел и, грациозно протянув козочке свой бубен, спросил: — Какой теперь месяц, Гарми? Козочка подняла переднюю ножку и ударила по инструменту один раз. Был действительно январь. Толпа зааплодировала. — Гарми, — спросил молодой человек, перевернув бубен, — какое нынче число? Гарми опять подняла свое позолоченное копытце и ударила им по бубну шесть раз. — Гарми, — продолжал цыган, снова перевернув бубен, — который теперь час? Козочка ударила по инструменту семь раз. В то же мгновение на часах "Дома с колоннами" пробило семь часов. Толпа застыла в изумлении. — Это колдовство! — проговорил мрачный голос, казавшийся громом в притихшей толпе. То был голос патлатого черноглазого человека, не спускавшего с цыгана глаз. Он вздрогнул и обернулся, непонимающе смотря на мужчину; он раньше его никогда не видел. Но гром рукоплесканий заглушил зловещие слова и настолько сгладил впечатление от этого возгласа, что юноша как ни в чем не бывало снова обратился к своей козочке: — Гарми! А покажи, как ходит начальник городских стрелков Кингсле Шаке-Болт во время крестного хода на Сретенье? Гарми поднялась на задние ножки; заблеяв, она переступала с такой забавной важностью, что зрители покатились со смеху при виде этой пародии на ханжу-начальника. — Гарми, — продолжал цыган, ободренный все возраставшим успехом. — А как говорит речь в духовном суде королевский прокурор Рэймонд Мальсибер? Козочка села и заблеяла, так странно подбрасывая передние ножки, что всë в ней — поза, движения, повадка — сразу напомнило Рэймонда Мальсибера; не хватало только скверного как французского, так и латинского произношения. Толпа разразилась восторженно рукоплескала. — Это святотатство! Профанация! Кощунство! Как смеешь ты...— снова раздался голос патлатого. Что заметил юный танцор, казавшийся с анфаса нос с горбинкой у неизвестного оказался шнобелем, вероятно, заходящим первее его особы. — Ах, снова тот противный человек! — Наигранно выпятив алую от разогнанной танцами крови губку, он состроил гримаску, затем, повернувшись на пятках, пошел собирать в бубен даяния зрителей. Крупные и мелкие серебряные монеты и лиарды сыпались градом. Когда он проходил мимо Макривье, тот необдуманно опустил руку в карман, и цыган остановился перед ним. — Черт возьми! — пробормотал поэт, найдя в своем кармане то, что там было, то есть пустоту. А между тем цыган продолжал стоять, смотря на него своими большими зелёными глазами и выжидательно протягивал ему бубен. Крупные капли пота выступили на лбу Дракоция. Владей он всем золотом Перу, он, не задумавшись ни на мгновение, отдал бы его танцору. Но никаких золотых россыпей Перу у Макривье не было, да и Америка в то время еще не была открыта. Он виновато смотрел на парня. Тот, кажется, несколько удивился такому фанатичному разочарованию от другого представителя сильного пола; его тёмные, но тонкие бровки сошлись к переносице, а Дракоций тем временем думал, что юноша расстроен таким невежеством от поэта, хотя тот, между прочим, в мыслях уже лелел этот образец прекрасного. Может, посвятить тому оду и отдать вырученные деньги ему же... Счастливая случайность помогла ему. — Да уберешься ты отсюда или нет, баба в юбках! — крикнул резкий голос из самого темного уголка площади. Юноша испуганно обернулся. Это говорил уже не тот гадкий человек; то был голос женщины,— злой, исступленный и полный ненависти. Этот окрик, так напугавший цыгана, привёл в восторг слонявшихся по улице детей. — Это затворница Роландовой башни! — дико хохоча, кричали они. — Это брюзжит вретишница! Она, должно быть, не ужинала. Сбегаем в городской буфет и принесем ей каких-нибудь объедков! И они побежали к "Дому с колоннами". Между тем Дракоций, воспользовавшись замешательством танцора, обратился в постыдное бегство. Слова детей напомнили ему, что он тоже не ужинал. Он побежал за ними, но у маленьких озорников ноги были проворнее, чем у него, и когда он достиг цели, всë было дочиста съедено. Неприятно ложиться спать, не отужинав; еще печальнее, оставшись голодным, не знать, где переночевать. Дракоций был как раз в таком положении,— у него не было ни хлеба, ни крова. Со всех сторон его теснила горькая нужда, и он находил ее чересчур суровой. Уже давно он открыл ту истину, что Юпитер создал людей в припадке мизантропии и что мудрецу приходится всю жизнь бороться с судьбою, которая держит, словно в осаде, его философию. Что касается его самого, то никогда еще, казалось ему, эта осада не доходила до такой крайней степени; желудок Макривье бил тревогу, и поэт полагал, что со стороны злой судьбы крайне несправедливо брать его философию измором. Погрузившись в эти грустные размышления, он глубоко задумался, как вдруг странное, но необыкновенно нежное пение вывело его из задумчивости. Это пел молодой цыган! О его голосе можно было сказать то же, что о танцах и красоте. В нем было что-то неизъяснимое и прелестное, что-то чистое, воздушное и, так сказать, окрыленное. Голос этот то повышался, то понижался; чудесные мелодии сменялись неожиданными переходами; простые музыкальные фразы перемежались с резкими, звонкими нотами; рулады, способные сбить с толку соловья, но всегда полные гармонии, переходили в мягкие переливы октав, то поднимаясь, то опускаясь, как грудь самого молодого певца. На его лице с необыкновенной быстротой сменялось выражение, передавая все оттенки его капризной песни — от страстного вдохновения до самого чистого, целомудренного величия. Он казался то безумным, то королем, сладко распевая, переходя то на шепот, то на звон, подобный скольжению воды из водопада о камни. Он пел на неизвестном Дракоцию языке. По-видимому, он был незнаком и самому певцу, так как выражение, которое он придавал пению, часто совсем не подходило к словам. Безумным весельем звучали в его устах слова: Un cofre de gran riqueza Hallaron dentro un pilar, Dentro del, nuevas banderas, Con figuras de espantar... А минуту спустя, когда он пел: Alarabes de cavallo Sin poderse menear, Con espadas, y los cuellos, Ballestas de buen echar... У Дракоция навернулись слезы. Но чаще всего в его пении звучала жизнерадостность: он пел весело и беззаботно, как птичка. Ликующе и беспечно. Песнь цыгана встревожила течение мыслей Дракоция — как лебедь тревожит водную гладь. Он внимал ему с упоением, забыв всë на свете. Конечно, он любил исключительно женщин, но этот парень пробуждал в Дракоции желание творить. Будь у него глыба мрамора, он бы высек стан этого святоподобного цыгана. Наконец-то его муки утихли. Но это длилось недолго. Тот же голос, который прервал пляску цыгана, прервал теперь и его пение. — Замолчишь ли ты, чертов фуфлыжник!? — крикнула она из своего темного угла. Бедный "фуфлыжник" сразу умолк, а Макривье заткнул себе уши. — О проклятая старая пила, разбившая лиру! — воскликнул он. В толпе тоже послышался ропот. — К черту затворницу! — возмущались многие. Людям нравилось редкое явление парня в юбках; по обыкновению у всех этих племён цыган и королевств бродяг развлечение народа было женским уделом, мужская же половина в основном грабила и торговала. И невидимая старуха, нарушавшая общее веселье, могла бы дорого поплатиться за свои нападки на цыганку, если бы внимание толпы не было в эту же минуту отвлечено процессией шутовского папы, уже обошедшей улицы и перекрестки и теперь хлынувшей с факелами и шумом на Гревскую площадь. Эта процессия, когда выходила из дворца, успела организоваться в пути и вобрать в себя по дороге всех парижских мошенников, воров и бродяг. Впереди шествовало цыганское царство. Во главе его ехал верхом болезненно выглядящий герцог Цыганский в сопровождении своих пеших графов; позади них двигалась беспорядочная толпа цыган и цыганок с маленькими плачущими детьми за плечами. Все они — герцог, графы и чернь — были в отрепьях и мишуре. За цыганами двигались подданные королевства «Арго», то есть все воры Франции. Они были разделены по рангам на несколько отрядов; мелкие воришки шли впереди, за ними, по четыре в ряд, следовали остальные, со знаками ученых степеней, в которые их возвел этот странный факультет. Тут было множество калек — хромых и одноруких: карманников, слепых, шатунов, деловых ребят, хиляков, эпилептиков, погорельцев, скуфейников, сирот, плутов, форточников...; перечисление всех утомило бы самого Гомера. В центре конклава манзуриков и домушников можно было с трудом различить кучерявого, с путающимися волосами до плеч короля Арго, великого кесаря, сидевшего на корточках в тележке, которую тащили две большие собаки. Казалось, это был тот самый попрошайка с именем Сирьюс Брак. Вслед за подданными короля Арго шло царство галилейское. Впереди бежали шуты, которые дрались между собою и выплясывали пиррический танец, а за ними важно выступал Гильом Руссо, царь галилейский, в пурпурной, залитой вином мантии, окруженный своими жезлоносцами, советниками и писцами счетной палаты. Шествие замыкала корпорация судебных писцов в черных мантиях, с украшенными цветами "майскими ветвями", достойной шабаша музыкой и толстыми желтыми восковыми свечами. Посреди этой толпы высшие члены братства шутов несли на плечах носилки, на которые было налеплено больше свечей, чем на раке святой Женевьевы во время чумы. А на этих носилках сидел сияющий, облаченный в мантию, в митре и с посохом в руках новый папа шутов — звонарь Собора Парижской Богоматери, Рональд-горбун. У каждого отделения этой шутовской процессии была своя музыка. Цыгане били в тамбурины и балафосы. Народ Арго, далеко не музыкальный, все еще придерживался виолы, пастушьего рожка и готической рюбебы XII столетия. Царство галилейское стояло по части музыки почти на таком же уровне. Правда, в его оркестре слышались звуки гудка, но это был жалкий старинный гудок, имевший всего три тона. Зато около шутовского папы звучали и гремели в дикой какофонии все лучшие музыкальные инструменты той эпохи. Тут были уже новые гудки, отдельные — для верхних, средних и нижних регистров, было много флейт и медных инструментов. Увы! Это был оркестр Макривье. Трудно представить себе, до какой степени изменилось безобразное и грустное лицо Рональда с тех пор, как процессия выступила из дворца и добралась до Гревской площади. Теперь это лицо просветлело, озаренное выражением горделивости и блаженства. Первый раз за всю свою жизнь Рональд испытал чувство удовлетворенного самолюбия. До сих пор он не знал ничего, кроме унижений; все относились к нему с презрением ввиду его низкого положения, все с отвращением смотрели на его фигуру и лицо. А потому, несмотря на свою глухоту, он наслаждался, как настоящий папа, восторженными криками толпы, которую ненавидел за ненависть к себе. Правда, народ его состоял из всякого сброда — из воров, шутов, нищих и калек, — но что из этого! Все же это был народ, а он — его властелин. И он принимал за чистую монету иронические рукоплескания и насмешливые знаки уважения, хотя нужно сознаться, что к чувствам толпы примешивалась немалая доля страха. Горбун был силен, кривоногий был ловок, глухой был зол — три качества, укрощающие насмешки. Но едва ли новый папа шутов отдавал себе ясный отчет в чувствах, которые он возбуждал и которые испытывал сам. Ум, обитавший в этом уродливом теле, тоже не мог развиться как следует, не мог рассуждать здраво и делать точные выводы. А потому Рональд лишь смутно и неопределенно сознавал то, что сам он чувствовал в эту минуту. Только радость охватывала его все сильнее, только гордость преобладала над всем! Это уродливое, жалкое лицо, казалось, сияло. В ту минуту, как опьяненного величием Рональда торжественно несли мимо "Дома с колоннами", какой-то человек, к изумлению и ужасу толпы, вдруг бросился к нему и гневным движением вырвал у него из рук деревянный позолоченный посох — знак его шутовского папского достоинства. Этим смельчаком был тот самый носатый незнакомец, который некоторое время тому назад, стоя в толпе, окружавшей молодого цыгана, раздражил того своими угрожающими, полными ненависти словами. На нем была одежда духовного лица. В ту минуту, как он бросился к Рональду, Макривье, до сих пор не видевший его, вскрикнул от удивления. — Господи! — воскликнул он, — Да это мой учитель герметики, архидьякон Северус Снéппе! Что ему нужно от этого кривого? Ведь тот сейчас разорвет его! И действительно, в толпе послышался крик ужаса. Рональд в ярости соскочил с носилок, и женщины отвернулись, чтобы не видеть, как он растерзает архидьякона. Горбун бросился к Северусу Снéппе, взглянул на него и пал перед ним на колени. Архидьякон сорвал с него тиару, сломал его посох и разорвал мишурную мантию. Рональд продолжал стоять на коленях, потупил голову и сложил руки. Потом между ними начался странный разговор на языке знаков и жестов, так как ни один из них не произносил ни слова. Архидьякон стоял гневный, в угрожающей, повелительной позе, размахивая руками и бормоча одними сжатыми губами слова, сопровождая их яростной жестикуляцией длинных паучьих пальцев и кистей с тонкими запястьями, порой мелькавшими из под объемных рукавов его церковного одеяния. В то время, как отвечал ему Рональд, он весь выгибался струной, складывал руки на груди и смотрел на горбуна с надменной яростью. А между тем тот был способен разорвать Северуса Снеппе одним пальцем. Наконец, архидьякон, сжав могучее плечо Рональда, знаком велел ему встать и следовать за собою. Горбун встал. Тогда братство шутов, опомнившись от первого изумления, решило защищать своего так грубо свергнутого папу; цыгане, воры и писцы с криками окружили архидьякона. Рональд заслонил его собою, сжал свои страшные кулаки и, оглядев толпу, заскрежетал зубами, как разъяренный тигр. Архидьякон, лицо которого приняло свое обычное спокойное и строгое выражение, сделал ему знак и молча стал удаляться стремительной походкой, разметая за собой полу рясы. Рональд пошел впереди, расталкивая народ на его пути. Когда они выбрались из толпы и пересекли площадь, толпа любопытных и зевак двинулась за ними. Тогда Рональд занял место в арьергарде и, обернувшись к ним лицом, пятясь, пошел за архидьяконом. Угрюмый, коренастый, всклокоченный, чудовищный, насторожившийся, он ворчал, как дикий зверь, и одним взглядом или жестом заставлял толпу отпрянуть в сторону. Архидьякон и горбун свернули в узкую тёмную уличку, и туда никто уже не посмел следовать за ними, ибо одна мысль о скрежечущем зубами Рональде и яростном тёмном взгляде священника преграждала туда доступ. — Чудеса да и только! — пробормотал Дракоций. — но где же, черт возьми, мне добыть себе ужин?
9 Нравится 0 Отзывы 3 В сборник