Ледяное дыхание Аляски

Горячая работа
NC-17
Завершён
57
5
автор
Размер:
155 страниц, 69 297 слов, 18 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
57 Нравится 93 Отзывы 23 В сборник

Часть 15

Настройки

Оглянись назад, хотя бы раз Сделай вывод из всей прошлой жизни Ведь тебе безумство не указ Соберись, расставь по полкам мысли И поймешь, зачем ты сделал вдох Чтоб погибнуть или стать мудрее Ведь былое станет, как урок Мы на шаг становимся взрослее

тогда

Сумерки в детском доме имели особое качество, они не столько спускались с неба, сколько поднимались из углов длинных коридоров, пропитанных запахом дезинфекции и варёной капусты, заполняя собой пространство тягучей, беззвучной массой, в которой затихали даже отзвуки дневных ссор и топота детских ног. В этой тишине, нарушаемой лишь мерным тиканьем часов в стеклянном шкафу у двери кабинета заведующей, мальчик по имени Кастиэль учился искусству неподвижности. Он мог сидеть на подоконнике в пустой игровой комнате, прижав лоб к холодному стеклу, и наблюдать, как за высоким забором с колючей проволокой медленно гаснут окна чужих домов, и в каждом из них теплился жёлтый, недостижимый огонёк жизни, не имеющей к нему никакого отношения. Ему было восемь лет, и он уже понимал, что его существование подчинено иным, негласным законам, где главной добродетелью была способность не выделяться, не требовать, не надеяться. Его тихая неприметность, умение растворяться в фоне выцветших обоев, не привлекала внимания воспитателей, что было уже хорошо, но не защищала от внимания других обитателей этого замкнутого мира, где сила и хитрость были единственной валютой. Его часто оттесняли в очереди за едой, могли отобрать новый, хоть и дешёвый, карандаш, или толкнуть в спину на лестнице, не со зла, а просто так, чтобы утвердить иерархию. Он не плакал и не жаловался, принимая это как естественный порядок вещей, пока один из старших мальчиков, Лукас, не остановил на нём свой оценивающий, лишённый детской теплоты взгляд. Лукасу было двенадцать, но в его глазах, серых и холодных, как галька на морском берегу, уже поселилась взрослая, расчётливая жёсткость. Он подошёл к Кастиэлю не сразу, а после наблюдения, выбрав момент, когда тот мыл в умывальной комнате свою тарелку после ужина. — Завтра после сон-часа не иди в столовую. Жди меня у бокового выхода, того, что к котельной. Кастиэль лишь кивнул, не осмеливаясь спросить о причине. На следующий день он стоял у указанных дверей, чувствуя, как холодный ветер пробирается сквозь тонкую ткань куртки. Лукас появился беззвучно, кивнул и пошёл впереди, не оглядываясь. Они миновали пустырь за котельной, перелезли через низкий участок забора в месте, где сетка-рабица была аккуратно отогнута, и оказались на пустынной улице, ведущей к спальным районам Анкориджа. Лукас не произнёс ни слова до самого конца пути, который завершился у непримечательного подъезда пятиэтажного дома. Он нажал кнопку домофона, дверь открылась с тихим щелчком. Квартира, в которую они вошли, была маленькой, захламлённой, пропитанной запахом старого табака, пыли. В гостиной, за столом, покрытым зелёным сукном, сидел мужчина, которого Кастиэль знал как Воспитателя этой смены. Того самого, что мог с улыбкой рассказывать истории перед сном, а через минуту строго отчитать за разбитую тарелку. Здесь, в этой обстановке, он выглядел совершенно иначе. Добродушная маска спала, обнажив сдержанное, сосредоточенное лицо человека, занятого делом. Его взгляд, обычно скользящий по детям рассеянно, теперь был острым и цепким. На столе перед ним лежали аккуратные стопки денег, блокнот, ручка и несколько маленьких, туго свёрнутых пакетиков из чёрного полиэтилена, похожих на те, в которых продают семена или мелкие детали. — Садись, — сказал Воспитатель, указывая жестом на стул напротив. Голос его был ровным, деловым, лишённым привычных воспитательных интонаций. — Лукас говорит, ты тихий, глазастый и ноги быстрые. Это хорошо. В нашем деле эти качества ценятся. Покажи, что умеешь не только слушать, но и слышать. Обучение началось без предисловий. Воспитатель разложил на столе перед Кастиэлем лист бумаги с нарисованной от руки схемой района. Жирным красным кружком был обведён один из дворов. — Это точка номер семь. Твой полигон на ближайшее время. Координаты, подходы, отходы, укрытия. Всё это ты должен знать лучше, чем своё имя. Лукас проведёт тебя по местности, покажет всё на практике. Ошибок в географии быть не должно. Одна ошибка — и ты становишься проблемой. А проблемы мы не любим. Затем он взял один из чёрных пакетиков, повертел его в пальцах. Полиэтилен шуршал тихо, зловеще. — Это товар. Точнее, его упаковка. Стандартный вес, стандартный размер, стандартная форма. Твоя задача — обеспечить его сохранность и точное размещение. — Воспитатель положил пакетик на стол и достал из-под него лист тонкой, почти прозрачной плёнки и небольшой рулон чёрного скотча. — Сейчас я покажу тебе, как готовится к отправке стандартная единица. Смотри внимательно. Он развернул пакетик, и Кастиэль увидел внутри мелкий белый порошок, похожий на стиральный. Сердце ёкнуло. — Содержимое – не твоя забота. Но упаковка — твоя. Любая влага, любой надрыв — убытки. Большие убытки. — Ловкими, быстрыми движениями он сформировал из плёнки плотный, плоский прямоугольник, завернул его несколько раз, затем обмотал скотчем, создавая герметичный, прочный свёрток. Потом этот свёрток был помещён обратно в чёрный полиэтилен, который также был тщательно заклеен по швам. — Видел? Без воздуха, без доступа влаги. На ощупь — гладкий, не проминается. Такой можно хоть в лужу уронить, ничего с ним не случится. Но ронять, естественно, нельзя. Он протянул готовый пакетик Кастиэлю. Тот взял его. Он был твёрдым, упругим, почти невесомым. — Носишь здесь. — Воспитатель ткнул пальцем в район внутреннего кармана куртки. — Не в штанах, не в руках. Только во внутреннем кармане, на замке. Перед выходом проверяешь, застёгнут ли карман. На точке достаёшь, кладёшь, уходишь. Никаких лишних движений. Затем Воспитатель поднял указательный палец. — Время. Это твой главный союзник и главный враг. Твоего присутствия, в отведённой тебе зоне, видеть никто не должен. Ты должен быть уже вне зоны прямой видимости, идеально — вне двора. Твоя тень не должна упасть на это место. Понял? Кастиэль кивнул, стараясь запомнить каждую деталь. В голове гудело, смешиваясь с внутренним протестом, который он боялся выпустить наружу. Всё это казалось слишком сложным, слишком опасным, похожим на шпионские игры из телевизора, но без веселья, только с холодным расчётом. Но Воспитатель говорил об этом так спокойно, так уверенно, словно объяснял, как правильно завязывать шнурки. Раз взрослый, да ещё и Воспитатель, говорит, что это правильно и «круто», значит, так оно и есть. — После успешного размещения, — продолжил Воспитатель, открывая ящик стола, — ты делаешь фотофиксацию. Для этого есть аппарат. Он достал компактный цифровой фотоаппарат, не новый, но чистый и ухоженный. — Вот. Заряжен, карта памяти пустая. На точке делаешь два кадра. Первый — крупный, чтобы было чётко видно товар на месте. Второй — общий план, чтобы был понятен ориентир. Аппарат после этого немедленно возвращаешь. Он всегда находится или у меня, или у Лукаса. На улице просто так не достаёшь, не играешься с ним, не хвастаешься. Это инструмент, а не игрушка. Снимки нужны для отчётности. Для подтверждения твоей работы. Понятно? Кастиэль снова кивнул. Его взгляд прилип к маленькой чёрной коробочке. Она казалась воплощением какой-то тайной, взрослой власти, куда более серьёзной, чем у воспитателей с их свистками и замечаниями. — Вопросы есть? — спросил Воспитатель, откидываясь на спинку стула. Кастиэль молчал, переваривая информацию. Внутри всё кричало, что это неправильно, что это плохо, что эти пакетики и этот порошок пахнут бедой. Но слова не шли. Страх показаться глупым, страх отказа, страх вернуться в прежнее состояние беззащитной мишени оказались сильнее. — Что… что внутри? — наконец выдавил он шёпотом, не в силах сдержать главный вопрос. Воспитатель замер. Его лицо не изменилось, но в глазах что-то дрогнуло, стало твёрже. Он долго смотрел на Кастиэля, и под этим взглядом мальчику захотелось провалиться сквозь пол. — Внутри, — произнёс Воспитатель медленно, разделяя слова, — то, за что люди готовы платить хорошие деньги. То, что даёт им то, чего им не хватает. Расслабление. Уверенность. Отсутствие проблем. Твоё дело — пакет. Его целостность и своевременная доставка. Содержимое — не твоя забота. Ты забываешь этот вопрос. Навсегда. Ты не думаешь об этом. Ты думаешь о времени, о маршруте, о скрытности. Это твоя работа. Чёткая, понятная, с ясными правилами. И за неё платят. Платят больше, чем за мытьё полов в коридоре. — Он сделал паузу, давая словам улечься. — Ещё вопросы? О процессе? О времени? О маршруте? Больше вопросов не было. Точнее, они были, но задавать их язык не поворачивался. Воспитатель взял со стола две большие шоколадные конфеты в золотистой обёртке, протянул через стол. — Молчишь — значит, умный. Соображаешь. На сегодня всё. Первый выход с Лукасом. Он всё покажет. И помни: дисциплина и тишина. Наша сила в этом. Кастиэль взял конфеты, одну сунул в карман, другую – решил съесть сейчас. Сладость во рту казалась пресной на фоне горечи сомнений, заползающих в душу. Он вышел из квартиры за Лукасом, и холодный ветер на улице показался чистым и свежим после затхлого воздуха той комнаты. Но чувство, что он переступил какую-то невидимую черту, уже не отпускало. Взрослый сказал, что это круто. Взрослый, которому, казалось, можно доверять. Значит, так и есть. Первый выезд на точку состоялся на следующий день после той встречи в душной квартире, встречи, чьи подробности отпечатались в сознании Кастиэля с чёткостью и одновременно смутностью тревожного сна, где знакомые черты воспитателя сплетались с незнакомыми жестами и интонациями, создавая новый, пугающий образ, который он, восьмилетний мальчик, был вынужден принять как данность, ибо авторитет взрослого, особенно в стенах учреждения, заменяющего мир, был непререкаем, и даже внутренний, едва зародившийся протест, шептавший о неправильности и опасности всего этого предприятия, тонул в более мощном, животном страхе показаться слабым, не оправдать доверия, вернуться в прежнее состояние безгласного объекта для насмешек и тычков. Лукас пришёл за ним сразу после обеда, кивнул в сторону выхода, и они отправились в путь, двигаясь по тем же безлюдным улочкам, что и накануне, только теперь дневной свет, бледный и холодный, выхватывал иные детали: облупленную штукатурку домов, разбитые фонари, одинокую кошку, мелькнувшую в подворотне. Лукас, как и в прошлый раз, шёл впереди, не оборачиваясь, его спина в потёртой куртке была прямая и негнущаяся. Двор «точки номер семь», когда они наконец достигли его, предстал перед ними как безжизненная схема, начертанная на карте воспитателя, и Кастиэль, остановившись на мгновение на его краю, ощутил странное чувство отделённости, будто смотрел на знакомый пейзаж через толстое, искажающее стекло. Лукас, не останавливаясь, сделал едва заметное движение подбородком в сторону одного из гаражей, третьего слева, и его губы, холодные и тонкие, разомкнулись, чтобы произнести инструкцию, лишённую каких бы то ни было пояснений или ободрения, сухую и жёсткую, как удар камнем. — Там. Видишь эти два камня в кладке, верхний и тот, что левее. Отодвигаешь их. Кладёшь то, что тебе дали, в щель. Потом снимаешь. Сперва крупно, чтобы пакет и камни в кадр попали. Потом общий план, чтобы весь гараж был виден. Возвращаешь камни на место так, чтобы не было видно, что их трогали. Уходишь. Шаг обычный. Не оглядываешься. Я буду вон там, у того подъезда. Буду смотреть. Если что-то не так, свистну один раз. Услышишь свист — значит, прячешься в ту подворотню, что справа, и сидишь тихо, пока не скажу, что можно вылезать. Всё понял? Кастиэль кивнул, сглотнув комок, внезапно вставший в горле. Его сердце колотилось где-то в районе ключицы, отдаваясь глухим, частым стуком в висках, но руки, засунутые в карманы, где правая сжимала небольшой, твёрдый свёрток, а левая уже ощущала холодный корпус фотоаппарата, оставались на удивление спокойными, будто принадлежали другому человеку, взрослому и уверенному, тому, кем он сейчас должен был стать. Он видел, как Лукас, не дожидаясь ответа, развернулся и зашагал к указанному подъезду, растворившись в его тёмном проёме, и это исчезновение стало сигналом к началу. Он остался один посреди пустынного двора, под низким свинцовым небом, и тишина вокруг, нарушаемая лишь завыванием ветра в щелях гаражей, обрушилась на него всей своей тяжестью, давящей и абсолютной. Он сделал шаг, потом другой, ноги двигались сами, выученным, размеренным шагом, который он практиковал вчера вечером, лёжа в кровати и глядя в потолок. Расстояние до гаража сокращалось, каждый шаг отдавался в ушах громче, чем он был на самом деле. Он подошёл к указанному месту, присел на корточки, как будто чтобы завязать развязавшийся шнурок, огляделся по сторонам краем глаза — двор был пуст. Его пальцы, холодные и цепкие, нашли указанные камни. Они поддались легче, чем он ожидал, с тихим, скрежещущим звуком, обнажив за собой чёрную, сырую щель, пахнущую землёй и плесенью. Левой рукой он вытащил из внутреннего кармана куртки пакет, этот маленький, шуршащий прямоугольник чёрного полиэтилена, который вдруг показался ему невероятно тяжёлым, и положил его в глубину, протолкнув чуть дальше, чтобы не было видно. Весь процесс занял, вероятно, не более двадцати секунд, но для Кастиэля они растянулись в долгую, напряжённую вечность, где каждая миллисекунда была наполнена громким стуком собственной крови в ушах и звенящей тишиной вокруг. Затем он выпрямился, отряхнул ладони о брюки, хотя они были чистыми, и достал фотоаппарат. Включение, лёгкая вибрация, жужжание фокусировки. Он приложил видоискатель к глазу. Первый кадр: крупно, камни, между ними — уголок чёрного полиэтилена, тускло поблёскивающий в сером свете. Он нажал кнопку. Щелчок затвора прозвучал в тишине оглушительно, как хлопок, и Кастиэль почувствовал, как по спине пробежали мурашки, будто этот звук должен был привлечь всеобщее внимание, раскрыть его. Но ничего не произошло. Второй кадр: общий план, весь гараж, часть двора, чтобы было понятно место. Ещё один щелчок, на этот раз тише, будто аппарат смирился с неизбежным. Он сунул камеру обратно в карман, глубоко, до самого дна, и развернулся, чтобы уйти. Появилось ощущение незаконченности. Опомнился, вернул камни на место, стараясь повторить их прежнее положение, слегка прижав, чтобы они не выступали. Спина между лопатками горела, он физически чувствовал на себе чей-то невидимый взгляд, ожидая окрика, тяжёлой руки на плече, но позади была лишь пустота, да ветер, гоняющий по асфальту жёлтый полиэтиленовый пакет. Он зашагал прочь тем же размеренным, небыстрым шагом, каким пришёл, не ускоряясь, заставляя себя дышать ровно, хотя лёгкие жадно хватали холодный воздух. Он вышел за пределы двора, свернул за угол, прошёл один квартал, другой, и только тогда, когда знакомые пятиэтажки остались далеко позади, а напряжённые мышцы спины начали понемногу расслабляться, из подворотни впереди вышел Лукас. Тот шёл навстречу, не глядя на него, и когда они поравнялись, не замедляя шага, просунул ему в руку плитку шоколада, завёрнутую в яркую, шуршащую обёртку, и прошёл дальше, не сказав ни слова, не кивнув, не улыбнувшись. Это было всё. Высшая форма одобрения, безмолвная и весомая, как сам шоколад, который Кастиэль потом, уже в уединении, развернул дрожащими пальцами и отломил маленький квадратик, положив его на язык, где сладость смешалась со странным, горьковатым привкусом страха и совершённого непоправимого действия, действие это, хоть и длилось всего несколько минут, навсегда разделило его жизнь на до и после, и он, сидя на своей койке в общей спальне и медленно пережёвывая шоколад, уже понимал это смутно, но неотвратимо, как понимают приближение ночи, глядя на угасающий за окном свет. Так началось его лето. Работа стала рутиной, чётко вписанной в расписание. Занятия, обед, тихий уход, встреча с Лукасом или получение пакета и аппарата прямо от Воспитателя в укромном уголке парка, прогулка до точки, размещение, фотофиксация, возвращение, передача снимков. Заработанные деньги он не тратил, а прятал в потайное отделение своего старого рюкзака, ощущая их не как богатство, а как странный, абстрактный символ своей полезности. Главной же наградой стало изменение отношения к нему со стороны других детей. Те, кто раньше мог отнять яблоко или толкнуть, теперь проходили мимо, взгляд их скользил поверх него. Он приобрёл статус, хрупкий, но ощутимый. Лето сменилось осенью, осень — зимой. Затем – очередное лето. Ему шёл десятый год, когда случился сбой. Это была всё та же «точка номер семь», но клиент, судя по всему, решил прийти раньше оговорённого времени. Или Кастиэль, отвлекшись на стайку воробьёв, упустил несколько драгоценных минут. Точное размещение и фотосъёмка были завершены, он уже сделал несколько шагов от гаража, направляясь к точке сбора, когда с противоположного конца двора послышались быстрые, нервные шаги. Не раздумывая, он юркнул в подворотню соседнего гаража, в ту самую, которую Лукас когда-то показал ему как запасное укрытие. Пространство было узким, пахло сыростью и ржавчиной, но через щель между покосившимися листами обшивки открывался чёткий вид на точку изъятия. К месту подошёл парень. Лет семнадцати, не больше. Высокий, худощавый, в потрёпанной джинсовой куртке, с каштановыми волосами, падающими на лоб. Лицо его было бледным, глаза бегали по сторонам, в движениях читалась лихорадочная торопливость. Он быстро нашёл знакомые камни, вытащил пакет, сунул его в карман, и в этот момент из-за угла дальнего дома появился другой. Кастиэль замер, затаив дыхание. Второй парень был старше, ему могло быть около двадцати лет. Он шёл медленно, уверенно. Его широкие плечи и прямая спина выдавали в нём человека, знающего себе цену. Простая тёмно-зелёная куртка сидела на нём идеально, словно была создана специально для него. Внезапно он улыбнулся. Улыбка предназначалась первому парню. Она была широкой и искренней, озаряла его лицо. Эта улыбка преображала его, делая открытым, живым и невероятно притягательным. — Ну что, Сэмми, нашёл свои драгоценные камушки? — раздался голос старшего. Звук был низким, тёплым, с лёгкой, насмешливой ноткой, но без злобы. Младший, Сэмми, вздрогнул и обернулся, на его лице мелькнула паника, сменившаяся облегчением. — Дин, чёрт возьми, не пугай так! Ты же сказал ждать в машине. — Ждал. Надоело. Решил проверить, не замёрз ли ты тут, раздумывая над философией бытия. — Дин подошёл ближе, положил руку на шею брату, потрепал его за волосы. — Всё в порядке? Никто не видел? — Вроде нет. Всё быстро. — Сэм сунул руки в карманы, его плечи были напряжены. — И слава богу. Пошли отсюда. В машине хоть тепло. И слушай, Сэм… — Дин опустил голос, и его лицо стало серьёзным. — Это в последний раз. Честное слово. Я не могу больше так. Видеть тебя… вот таким. Дрожащим как осиновый лист. Мы найдём другой способ. Настоящий способ. Обещаешь? — Обещаю, — пробормотал Сэм, не глядя в глаза брату. — Просто… просто сейчас тяжело. — Знаю, что тяжело. Потому и тут. Но хватит. Договорились? — Договорились. Дин снова улыбнулся, но теперь улыбка была другой, обезоруживающей, полной такой безграничной, терпеливой заботы, что у Кастиэля, прилипшего к холодной стене, сердце сжалось от острого, незнакомого чувства. Ему, чьё общение ограничивалось сухими инструкциями и молчаливыми обменами, никогда и никто не улыбался так. Не с таким доверием. Не с такой нежностью и заботой. — Ладно, бандит. Пошли греться. Я кофе термос взял, твой любимый, с той дрянью, что ты называешь сиропом. Они развернулись и пошли, парень, что постарше, Дин, положил руку на плечо заказчика, Сэмми, что-то говоря ему тихо, и тот, кажется, на мгновение расслабился, позволив тяжести этой руки направлять себя. Кастиэль не помнил, как его собственная дрожащая рука вытащила фотоаппарат из кармана. Он навёл объектив на щель, поймал в кадр уходящие фигуры, точнее, профиль старшего, наклон его головы к брату, очертания плеч. Щелчок затвора прозвучал приглушённо. Он боялся, что они услышат, но они были уже слишком далеко, поглощенные своим разговором. Он смотрел им вслед, пока они не скрылись за углом, и ещё долго после этого, пока холод металла не начал просачиваться сквозь одежду, заставляя тело дрожать. Правила категорически запрещали показываться после сделки, но в тот миг он ощутил почти физическую потребность выскочить из укрытия, побежать за ними, крикнуть что-нибудь, просто чтобы этот человек обернулся и взглянул на него. Хоть раз. Он не сделал этого. Дисциплина оказалась сильнее. Последующие дни текли в каком-то смутном, оторванном от реальности состоянии. Обычные дела — занятия, работа по дому, выполнение поручений, он совершал автоматически. Внутри, за грудной клеткой, поселилось навязчивое, тёплое воспоминание о том лице, о том голосе, о той улыбке. Как хотелось бы получить в свой адрес её. Он тайком, по ночам, когда в спальне воцарялась тишина, нарушаемая лишь храпом и вздохами, доставал из тайника в рюкзаке фотоаппарат, что теперь разрешали хранить у себя, включал его и листал сохранённые снимки, останавливаясь на том, последнем, смазанном. Однажды, во время генеральной уборки в кладовой, это чувство, это странное, щемящее восхищение, переполнило его настолько, что он не удержался. Он поделился с мальчиком по имени Арчи, с которым иногда делал уроки, не всей правдой, конечно, а смутными намёками, описав ощущение, возникшее при виде незнакомца, силу, которую тот излучал, и странную грусть, смешанную с завистью к тому, кому была адресована его улыбка. — Понравился, значит, — безразлично констатировал Арчи, оттирая тряпкой полку. — Мужик, да? Ну, бывает. В их замкнутом мире, где мальчики и девочки жили раздельно, а понятия о норме были смазаны самой жизнью, открытия в области собственной чувственности происходили рано и без лишнего пафоса. Арчи отнёсся к признанию скорее с ленивым безразличием. Однако на следующий день в столовой Кастиэль заметил перешёптывания, усмешки, брошенные в его сторону взгляды. Арчи, видимо, поделился новостью с кем-то ещё, а тот — с кем-то ещё. История обрастала искажениями, превращаясь в анекдот о «тихоне Касе», который «втрескался в какого-то беспредельщика с улицы». Лукас, узнав об этом, нашёл его вечером у раковины. Он долго смотрел на Кастиэля своим холодным, оценивающим взглядом, а потом фыркнул. — Ты вообще в облаках висишь, слюни пускаешь! Забудь свои фантазии, повзрослей.

***

Спустя неделю, случилось то, что перечеркнуло всё. Вечернее построение в лагере имело особый, торжественно-гнетущий ритуал: дети, ещё пахнущие речной водой и солнцем, выстраивались ровными шеренгами на плацу, устланном поблёкшей травой, в то время как сумерки, густые и синие, медленно сползали с окружавших поляну сосен. Воспитатель, сменивший привычный спортивный костюм на строгую рубашку с короткими рукавами, поднялся на низкое деревянное возвышение, служившее импровизированной трибуной. Его лицо было отлито в маску соболезнующей строгости, а в глазах, обводящих построение, читалась не столько печаль, сколько нечто иное: бдительная, холодная озабоченность хозяина, обнаружившего трещину в ограде своего владения. Он откашлялся, и тишина, воцарившаяся среди детей, была не почтительной, а вымученной, полной смутного предчувствия. — Дорогие ребята, — начал он, и его голос, обычно подбадривающий, нёс теперь неестественные, нарочито ровные интонации. — Мы собрались здесь в связи с печальным, чрезвычайным происшествием. В районе, прилегающем к нашим летним маршрутам, там, где некоторые из вас бывали во время выездных мероприятий, произошла трагедия. Трагедия, которая должна заставить каждого задуматься. Был обнаружен подросток, чья жизнь оборвалась из-за собственной глупости и легкомыслия. Причиной стала передозировка запрещёнными, смертельно опасными веществами. Он сделал паузу, давая словам просочиться в сознание. Его взгляд скользил по рядам, будто выискивая признаки не только скорби, но и вины, и осознания. — Фамилия погибшего — Винчестер. Сэм Винчестер. Если кто-то из вас был знаком с этим несчастным юношей, — здесь голос его искусственно смягчился, приняв медовые, проникновенные нотки, — примите мои искренние, человеческие соболезнования. Потерять ровесника — всегда тяжело. Пауза стала ещё протяжнее, заполненная лишь стрекотом кузнечиков в траве. — Но наша задача сегодня — не просто поплакать и забыть. Наша задача — извлечь урок. Жестокий, но необходимый урок. — Голос вновь затвердел, стал назидательным, металлическим. — Я много лет работаю с молодёжью. Я видел, как начинается этот путь. С одной, казалось бы, безобидной пробы. С одного глупого желания показаться взрослее, круче, вписаться в «плохую компанию». И я знаю, откуда чаще всего берутся эти несчастные, эти потерянные души. Увы, горькая статистика такова, что дети, лишённые родительского надзора, воспитанные в стенах казённых учреждений, — он произнёс это словосочетание с особой, ущербной интонацией, — находятся в зоне самого высокого риска. Недостаток семейного тепла, искажённые представления о ценностях, жажда простых способов получить хоть какие-то яркие эмоции — всё это делает их лёгкой добычей для тёмных личностей, распространителей этой заразы. Он говорил теперь с пафосом проповедника, обличающего порок, но в каждом его слове для Кастиэля, стоявшего с каменным лицом и сжатыми в кулаки руками, звучал чудовищный, оглушающий диссонанс. Этот человек, с его душной квартирой, чёрными пакетиками и фотоаппаратом, теперь вещал о «тёмных личностях». — Но этот лагерь, — Воспитатель возвёл голос, ударяя себя ладонью в грудь, — наша общая семья на это лето! Я, как ваш старший товарищ, как человек, несущий за вас ответственность, заявляю со всей решимостью: я не допущу, чтобы хоть один из вас, дорогие мои, ступил на эту скользкую, позорную тропу! Мы — коллектив. Мы — здоровая, спортивная, правильная молодёжь. У нас есть походы, костры, соревнования, дружба. Нам не нужны суррогаты счастья, которые продают за грязные деньги и которые ведут прямиком на кладбище или, что ещё страшнее, в бессмысленное, существование! Он обвёл их взглядом, полным напускной, отеческой суровости. — Пусть судьба этого Сэма Винчестера, этого мальчика, который, быть может, просто ошибся, просто не нашёл вовремя верной руки поддержки, будет для всех вас самым ярким, самым страшным предостережением. Вы лучше. Вы должны быть лучше. И я приложу все усилия, чтобы вы такими и оставались. Чтобы, глядя на вас, люди говорили: вот оно, здоровое поколение, а не то потерянное, гниющее отравой, что копошится на задворках. Запомните это. Пронесите через всё лето. И когда вы вернётесь в свои… учреждения, — он снова сделал этот едва уловимый акцент, — несите этот свет, эту стойкость с собой. Не давайте сломить себя. Вопросы есть? В тишине, последовавшей за его речью, не было вопросов. Было только тяжёлое, принудительное молчание. Воздух в лёгких стал тяжёлым, как расплавленный металл. Перед глазами поплыли цветные пятна. Сэм Винчестер. Сэмми? Тот самый, нервный, с каштановыми волосами? Мёртв. Слово «передозировка» ударило в сознание с отложенной, леденящей силой. Кастиэль знал, что в пакетах лежит что-то плохое, что-то запрещённое, но сама мысль, что это может оборвать чью-то жизнь, его детское сознание отказывалось вмещать. А за ней, неумолимой и всесокрушающей, пришла другая: если младший парень мёртв, то что с тем, другим? Со старшим. С Дином. Где он теперь? Что выражает его лицо? Боль? Отчаяние? Ненависть? И вина, горячая, едкая, поднялась из самых глубин, сдавив горло комом. Он был соучастником. Не абстрактным, а самым что ни на есть конкретным. Его руками пакет лёг в щель. Его руками была совершена сделка, которая, возможно, и стала той самой, последней. «Это в последний раз», — сказал тогда Дин. Оказалось, в самый последний. Кастиэль не помнил, как достоял до конца собрания, как дошёл до спальни. Действия совершались автоматом. Вечером, лёжа в кровати и глядя в потолок, по которому ползали отсветы уличного фонаря, он решил сбежать от давящих разум стен этого лицемерного места. Оделся тихо, выскользнул в коридор, через знакомый чёрный ход вышел во двор, перелез через забор в уже известном месте. Город спал. Он шёл по пустынным улицам, под жёлтыми кругами фонарей, не чувствуя ни холода, ни усталости. Добравшись до того самого двора, он остановился. Ничего не изменилось. Гараж с отогнутыми камнями, скелет качелей, потрёпанная песочница. Мир не перевернулся, не раскололся, не оплакивал мальчика по имени Сэмми. Только ветер гулял между домами, холодный и равнодушный. Он просидел на корточках у того гаража до самого рассвета, пока первые признаки утра не начали размывать чёрный цвет неба. Затем так же молча, так же машинально, отправился в обратный путь. Побег обнаружили почти сразу после утреннего подъёма, и процедура последующего разбирательства, как и само наказание, протекала с отработанной, рутинной бесстрастностью, лишённой даже гнева, ибо являлась частью незыблемого уклада, механизмом поддержания порядка. Кастиэля вызвали в кабинет завуча по воспитательной работе ещё до завтрака. Воздух в кабинете был спёртым, пахнущим старым паркетным лаком и пылью, оседающей на громоздких шкафах с папками. Женщина с жёстким, неподвижным лицом и пучком седых волос, уложенных тугой, не терпящей возражений раковиной, сидела за широким столом из тёмного дерева. Рядом, чуть поодаль, опираясь плечом о стеллаж с методической литературой, стоял Воспитатель; его лицо было высечено из камня, взгляд устремлён куда-то в пространство над головой Кастиэля, выражая не личную неприязнь, а официальное, служебное осуждение. Он был здесь не как участник событий, а как свидетель и гарант соблюдения процедуры. — Самовольная отлучка с территории в ночное время. Грубейшее нарушение внутреннего распорядка и правил безопасности, — голос завуча звучал ровно, холодно, отчеканивая каждое слово так, будто зачитывала статью устава. — Своими безрассудными действиями ты подверг опасности не только собственное здоровье, но и репутацию всего учреждения. Подобные проступки не могут оставаться без адекватной реакции. Это дурной пример, который нельзя оставлять безнаказанным. Она, не меняя выражения лица, потянулась к верхнему ящику стола, выдвинула его с тихим скрипом и извлекла оттуда длинную, хорошо отполированную деревянную линейку, ту самую, знакомую каждому обитателю этих стен. Ритуал был лишён театральности; это была простая, сухая операция. — Положи правую руку на край стола. Ладонью вверх. Не убирай до конца. Кастиэль молча повиновался, протянув руку. Его взгляд, стеклянный и отсутствующий, скользнул мимо линейки, мимо руки завуча, устремившись в окно, где за мутным стеклом монотонно раскачивалась на ветру голая ветка старой берёзы. Он не видел в этом акте ничего исключительного; так было всегда. Так наказывали за драку, за порчу имущества, за дерзость. Это была часть языка, на котором с ними говорил мир взрослых. Первый удар опустился с резким, глухим звуком, точно рассчитанный, чтобы прийтись на самые чувствительные участки ладони, чуть ниже оснований пальцев. Боль, острая и жгучая, пронзила руку, отозвавшись горячей волной в локте и плече. Его тело инстинктивно дёрнулось, но он вжал локоть в стол, не отдернув кисти. Дыхание перехватило. — За самовольную отлучку, — прокомментировал голос, ровный и бесстрастный, как дикторский. Второй удар, чуть смещённый. — За нарушение дисциплины. Третий. — За бездумность и безответственность. Удары сыпались методично. Кожа на запястьях и мясистой части ладони быстро изменила цвет, пройдя путь от красноты до багрово-лилового оттенка, ткань распухла, стала плотной и горячей, а после одного особенно сильного, сконцентрированного удара по самому гребню кости — тонкая, влажная трещинка, из которой медленно, словно нехотя, выступила алая капля крови. Кастиэль сжал зубы до скрежета, челюстные мышцы свело судорогой, в глазах поплыли тёмные пятна, но он не издал ни звука, не отвел взгляда от качающейся за окном ветки. Казалось, эта физическая боль была лишь слабым, приглушённым эхом той внутренней бури, что бушевала в нём с момента, как он услышал имя «Сэмми». Одна боль заглушала другую, переводя невыразимое моральное крушение в простой, понятный сигнал нервных окончаний. После двенадцатого удара, движение линейки прекратилось. Завуч положила её на стол. — Всё. Можешь идти. Приведи себя в порядок и являйся на завтрак. И чтоб я больше никогда не видела тебя в этом кабинете по подобному поводу. Следующий раз последствия будут куда серьёзнее. На неделю отстраняешься от любых выездных мероприятий. Кастиэль медленно отнял руку. Пальцы плохо слушались, кисть пульсировала глухим, раскалённым гулом. Он не посмотрел ни на завуча, ни на Воспитателя, чьё каменное лицо так и не дрогнуло за всё время процедуры, развернулся и вышел, прижимая травмированную руку к животу. В коридоре его уже поджидала нянечка с зелёнкой и бинтом в руках — ещё одна часть отлаженного механизма, следующая фаза ритуала: наказание, затем минимальная медицинская помощь, чтобы не было осложнений, которые могли бы привлечь внимание внешних проверок. Всё было обыденно. Всё было по правилам. И в этой ужасающей обыденности, в этом холодном, процедурном насилии заключалось подтверждение его догадки: система, частью которой он был, не знала сострадания и не терпела сбоев, будь то смерть постороннего подростка или ночной побег своего воспитанника. И то, и другое было лишь инцидентами, требующими реагирования. — Ой, родной, что ж они с тобой сделали-то… Иди ко мне, обработаем, – с жалостью произнесла нянечка. В медпункте она усадила его на табурет, цокая языком, достала зелёнку и вату. — Душегубы, — тихо ворчала она, осторожно касаясь ваткой разбитой кожи. — Ребёнка ведь… Ну, потерпи, милок, щипнуть будет. Антисептик жёг нестерпимо, но он стиснул зубы. Нянечка, наверное, думала, что слёзы, навернувшиеся у него на глазах, вызваны этой болью, гладила его свободной рукой по голове, приговаривая утешительные слова. — Ничего, заживёт. Ты не плачь. Главное — больше не делай так, ладно? Сиди тихо, слушайся. И всё будет хорошо. Но её доброта, её жалость не достигали его. Они скользили по поверхности, не проникая внутрь, туда, где сидела настоящая, неизбывная боль — боль от осознания. Осознания своей причастности к чьей-то смерти. Осознания того, что он, Кастиэль, был той самой шестерёнкой, которая, совершая своё маленькое, точное движение, помогла перемолоть чью-то жизнь. И что образ той улыбки, теперь навсегда связанный с горем и потерей, стал для него одновременно единственным светом в памяти и самым тяжким, невыносимым упрёком.

***

Шли годы. В четырнадцать, в отчаянной попытке заглушить внутренний гул, нарастающий в тишине одиноких вечеров, Кастиэль впервые попробовал сам. Вещество было другим, дешёвым и грязным, но эффект — желанным забвением, стиранием граней между прошлым и настоящим, между виной и покоем. Следом были попытки завязать, долгие, мучительные месяцы трезвости, каждый день — борьба с воспоминаниями и с самим собой, и срывы, каждый раз глубже, каждый раз отчаяннее. К девятнадцати зависимость оформилась в полную, неоспоримую власть, отнимая последние остатки воли, работы, человеческих связей. А в двадцать лет, будучи студентом колледжа, ему предложили участие в программе «Молодость для старости». Отчасти, как социальную нагрузку, отчасти, как последний шанс хоть на какую-то структуру. Его направили в дом престарелых. Там он встретил Руфуса. Старик, от которого другие отворачивались, видя в нём лишь источник цинизма и горьких, неудобных истин, стал для Кастиэля открытием. Руфус не утешал, не жалел, не пытался наставить на путь истинный. Он говорил. Говорил о войне не как о подвиге, а как о величайшем абсурде, о предательстве как о самой надёжной константе человеческих отношений, о жизни как о длительном процессе умирания. В его словах не было надежды, но была честность, леденящая, беспощадная, и в этой честности Кастиэль, впервые за долгие годы, почувствовал что-то вроде родства душ. Здесь, рядом с этим угасающим человеком, ему не нужно было притворяться, не нужно было бояться своих мыслей. Смерть Руфуса, тихая, в стерильной больничной палате, стала тем финальным толчком для осознания ценности жизни. Мысль о том, чтобы снова попытаться вырваться, была страшной, ибо тело уже знало цену ломки до каждой клетки, а душа — цену пустоты, наступающей после кратковременного забвения. И вот, в одну из ночей, под кайфом, который уже не приносил облегчения, а лишь подчёркивал глубину пропасти, перед его внутренним взором встал образ. Не Руфуса. Тот самый, выцветший от времени, сохранённый лишь в памяти и на одной единственной распечатанной фотографии, поскольку старый фотоаппарат давно разбился, а снимки стёрлись. Образ человека с улыбкой, обращённой к тому, кого больше не было. К мёртвому парню. За прошедшие годы Кастиэль иногда ловил себя на том, что ищет в толпе на улицах, в кафе, в транспорте, это лицо, эти плечи, эту походку. Безуспешно. Но в омуте полного отчаяния, в крахе всех и всяческих надежд, это видение стало последней точкой отсчёта. Жить не хотелось. Совсем. Дыхание стало тяжким грузом. Если уж просыпаться, то только там, рядом с этим призраком из прошлого, с этим воплощением той единственной, настоящей теплоты, которую он когда-либо видел. Не для прощения, которого он не смел просить. Не для счастья, в которое не верил. А просто чтобы быть в поле того света, даже если этот свет давно погас, обратившись во тьму утраты, или чтобы самому наконец погаснуть, сделав это последнее движение в его сторону. Он не строил планов. Не представлял, что скажет, если найдёт. Он просто собрал немногие пожитки, вышел на пустынную трассу, ведущую на север, туда, где, как он слышал, бывают суровые зимы, способные заморозить любую боль, и пошёл, предоставив случаю решить, найдёт ли он то, что потерял, или окончательно затеряется сам в белом безмолвии.
57 Нравится 93 Отзывы 23 В сборник
Отзывы (2)