Багровый реквием

Горячая работа
NC-17
В процессе
8
Фэндом:
Размер:
планируется Миди, написано 20 страниц, 8 232 слова, 2 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
8 Нравится 8 Отзывы 4 В сборник

Глава 2. Память — истина

Настройки
      Много лет миновало с той ночи, когда тьма почти поглотила маленькую жизнь и дворец впервые за долгое время узнал вкус настоящего страха. Время, однако, умеет делать с памятью странные вещи: оно не стирает её, но приглушает, как старую фреску, на которой краски остаются, хоть и теряют прежнюю яркость. Верона вновь наполнилась праздниками, договорами, охотами и балами. Лица менялись, дети становились взрослыми, и то, что когда-то казалось трагедией, постепенно превратилось в далёкий шёпот прошлого. Казалось, что все страхи давно должны были забыться.       В глубине герцогского дворца тянулся коридор, ведущий к большому залу. Он был высок и строг, словно сам камень здесь привык к торжественным шагам и тяжести власти. Своды поднимались над головой подобно перевёрнутому кораблю, их фрески потемнели от времени, но всё ещё хранили фигуры святых, воинов и древних правителей. По стенам висели гобелены с охотничьими сценами и гербами старых домов, а между ними горели бронзовые факелы, отбрасывая тёплый свет на мраморный пол. Шаги звучали глухо и торжественно, будто каждый человек, проходящий этим путём, становился частью некоего старого ритуала.       В конце коридора возвышались двери, ведущие в зал. Огромные створки из тёмного дуба были покрыты резьбой: виноградные лозы переплетались с геральдическими зверями, а в центре красовался герб дома Кастелло, увенчанный светом солнца над ключом к власти. За дверьми слышался приглушённый шум голосов — знать уже собралась, и разговоры, смех и звон бокалов сливались в единый гул, похожий на далёкое море.       Перед этими дверями стоял герцог.       Алонзо-Веспериано Кастелло, чуть склонив голову, неторопливо поправлял кожаные перчатки, разглаживая их пальцами, словно это маленькое движение помогало ему собраться с мыслями. Герцог был взволнован не меньше племянника, однако годы, мудрость и умение скрывать эмоции помогли ему надеть маску власти на лицо и скрыть от глаз всех присутствующих истинную память об их поступках. В его лице за годы появилась зрелая твёрдость, но взгляд оставался мягким, особенно когда он повернулся к юноше, стоявшему рядом.       Люциан вырос.       От прежнего мальчика в нём остались лишь черты, угадываемые в линии губ и в ясности глаз. В остальном перед дверями стоял уже мужчина: высокий, с широкими плечами и уверенной осанкой, с лицом, где детская мягкость уступила место более строгим линиям. Его тёмные волосы были аккуратно убраны назад, а одежда, строгая и благородная, подчёркивала достоинство фигуры. И всё же в его движениях можно было заметить лёгкую скованность. Он стоял прямо, но пальцы едва заметно сжимались и разжимались, словно тело выдавало волнение, которое он старался скрыть.       Алонзо взглянул на него и мягко улыбнулся, будто пытаясь развеять напряжение одним лишь выражением лица.       — Ну что, готов?       Люциан чуть вздрогнул от этого простого вопроса. Он повернул голову, встретился взглядом с дядей и ответил сначала тихо:       — Да…       Голос неожиданно подвёл его, прозвучав сипло. Он быстро прокашлялся, смутившись собственной неуверенности, затем выпрямился ещё сильнее и повторил уже ровнее и яснее:       — Да, готов… более чем.       На мгновение он перевёл взгляд на двери, за которыми шумел зал.       — И всё же странно мне это, — продолжил он после короткой паузы. — Я прожил годы среди книг и наставников, слушая речи учёных мужей и разбирая древние тексты. Но никогда прежде не являлся перед обществом. Учения способны наставить разум, однако они не заменяют самой жизни.       Алонзо слушал его внимательно и снова улыбнулся, на этот раз чуть шире. В этой улыбке чувствовалась тихая гордость.       — Ты прав, — сказал он спокойно. — Но ни один человек не учится жить иначе, как ступив однажды за подобную дверь. Поверь, что мое решение было принято не просто так. Ты дорог мне и я хотел дождаться твоего взросления, прежде чем явить тебя обществу. — Он положил руку на плечо племянника и слегка сжал его. — И не забывай: я буду рядом.       В этот момент тяжёлые двери начали медленно расходиться. Скрип петель прозвучал глухо и величаво, словно сам дворец вздохнул перед началом церемонии. Свет из зала хлынул в коридор, озарив камень золотым сиянием. Внутри стояли ряды знати, и шум разговоров постепенно стихал, когда к порогу выступил герольд — высокий человек в торжественном плаще, держащий посох с гербовым наконечником.       Он ударил им о мраморный пол, и звук разнёсся по залу. Голос его прозвучал громко и протяжно, как того требовал старый придворный обычай:       — Его светлость, государь Вероны и хранитель земель Адидже, владыка благородного дома Кастелло, герцог Алонзо-Веспериано Кастелло!       Короткая пауза позволила имени разойтись по залу, после чего герольд продолжил ещё торжественнее:       — И при нём — синьор Люциан, племянник герцога, воспитанный под кровом его дома и ныне впервые являющийся перед благородным обществом Вероны.       Алонзо, не убирая руки с плеча юноши, сделал шаг вперёд и повёл его за собой. И когда они вместе переступили порог зала, десятки взглядов поднялись им навстречу, словно сама знать города решила в этот вечер внимательно рассмотреть человека, который так долго оставался лишь именем, произносимым вполголоса за стенами дворца.       Люциан переступил порог зала и, едва ощутив на себе десятки взглядов, медленно выдохнул, словно вместе с этим дыханием пытался вытолкнуть из груди неловкость, сковавшую его мгновение назад. Свет свечей и люстр обрушился на него сразу — золотой, густой, отражающийся в полированных поверхностях, в драгоценных камнях, в глазах людей. Шум зала стихал, но не исчезал полностью, он лишь стал глуше, внимательнее, будто сам воздух прислушивался к новому имени, впервые произнесённому вслух.       Он шёл рядом с герцогом, чувствуя под рукой его уверенное, тяжёлое присутствие, и в этом прикосновении была опора, но не защита. Это он понял сразу. Где-то глубоко внутри, под слоем выученной сдержанности, под покровом воспитания и долгих лет учёбы вдруг поднялось нечто иное. Ярость. Тихая, холодная, но живая. Она шевельнулась при виде этих лиц — улыбающихся, благородных, почтенных. Сколько из них склоняли головы перед его дядей, сколько поднимали кубки за здоровье дома Кастелло… и сколько из них в ту ночь могли желать ему смерти?       Мысль мелькнула, как лезвие. Быть может, тот, кто пытался лишить его жизни, стоит сейчас здесь, в этом зале, среди шёлка и золота, и смотрит на него так же, как все — с вежливым интересом.       Люциан улыбнулся.       Улыбка вышла точной, выверенной, почти безупречной. Знать ответила тем же: лёгкие поклоны, едва заметные наклоны голов, шелест тканей. Признание. Герцог тем временем уже направлялся вперёд, туда, где стояли первые среди равных. Его шаг был нетороплив, но в нём чувствовалась привычка, которую невозможно подделать. Он остановился перед парой, выделявшейся даже среди знати, их присутствие не требовало представления.       Алонзо чуть склонил голову, и в голосе его прозвучала мягкая учтивость, в которой, однако, угадывалась твёрдая нота власти:       — Синьор граф Веллано, синьора графиня… рад видеть вас под моим кровом. Тем более ныне, когда дела столь часто требуют вашего внимания вдали от Вероны.       Он позволил себе короткую паузу, окинул взглядом зал, будто удостоверяясь, что все их слышат, и продолжил уже с оттенком личной значимости:       — Позвольте представить вам моего племянника. Люциан.       Графиня отреагировала мгновенно, словно только и ждала этого момента. Её губы растянулись в улыбке — слишком выверенной, почти приторной. Она была женщиной статной, с высокой причёской из светлых волос, уложенных с безупречной тщательностью. Черты её лица были строгими, резкими, но особенно выделялись глаза — большие, широко раскрытые, со странным блеском, который делал её взгляд почти чрезмерным, будто она смотрела не просто внимательно, а с какой-то скрытой жадностью.       Она наметила поклон, плавный и точный, и, чуть отступив в сторону, произнесла с безупречной вежливостью:       — Ваша светлость, для нас честь быть здесь. И позвольте, в ответ на ваше представление, представить и вам ту, что составляет гордость нашего дома.       Она обернулась, и из-за её плеча выступила девушка.       — Моя дочь, Милессия.       Девушка сделала шаг вперёд и склонилась в глубоком поклоне, аккуратно расправив складки платья. Движение её было мягким, почти текучим. Лёгкое платье алого оттенка, перекликающегося с гербом их рода, обвивало фигуру, подчёркивая хрупкость и изящество. Свет играл на ткани, словно сам желал удержаться на ней подольше. Лицо её было тонким, почти прозрачным в своей правильности. Светлые волосы мягко спадали, обрамляя черты, а глаза — яркие, зелёные, живые — смотрели открыто, но без наивности.       Люциан замер.       Это длилось лишь мгновение, но внутри него что-то дрогнуло. Словно тонкая трещина прошла по гладкой поверхности памяти. Образы, давно забытые или, быть может, намеренно вытесненные, вспыхнули короткими, болезненными отблесками: солнечный склон, рассыпанные цветы, крик…       Он смотрел на неё, и в груди его возникло странное чувство, не имеющее имени. Так знакома. И так недосягаема. Его улыбка на мгновение потеряла уверенность, но он тут же вернул её на место, как надевают маску перед чужими глазами.       Музыка в зале ещё не началась, но напряжение уже витало в воздухе, как перед первым аккордом. Герцог, стоявший чуть впереди, медленно поднял взгляд к галерее, где располагались музыканты, и едва заметным движением руки подал знак. Этот жест был почти ленив, но в нём чувствовалась привычная власть человека, которому не требуется повышать голос, чтобы быть услышанным.       Лютни отозвались первыми, затем вступили виолы, и вскоре по залу разлился размеренный ритм бранля — танца, в котором простота шагов скрывала строгую геометрию движений и тонкую игру взглядов. Гости оживились, пары начали выстраиваться, шелест тканей усилился, и пространство наполнилось плавным, почти церемониальным движением. Алонзо, не теряя времени, мягко, но настойчиво подтолкнул Люциана вперёд, направляя его к Милессии. Этот жест был сделан без лишнего внимания, как будто всё происходило само собой, но юноша сразу понял его смысл. Он сделал шаг, затем другой, остановился перед девушкой и, слегка склонившись, протянул руку.       — Синьорина, окажете ли вы мне честь?       Его голос звучал ровно, почти безупречно. Лишь внимательный слух мог бы уловить в нём лёгкое напряжение. Милессия подняла на него взгляд и вложила свою ладонь в его. Её пальцы были лёгкими, почти невесомыми в его руке.       Танец начался.       Люциан двигался уверенно, почти безошибочно, будто тело знало последовательность шагов лучше, чем разум. И в этом не было чуда. С ранних лет его обучали не только наукам и языкам, но и искусствам, необходимым человеку его положения. Он помнил строгого сеньора Ринальди, своего наставника, чьи уроки танца были не менее суровы, чем занятия философией. Старик требовал точности, повторения, выверенности до последнего поворота кисти, до угла наклона головы. Бранль, павана, гальярда — каждый танец был не просто движением, но языком, которым говорили тела, когда слова становились излишни.       Люциан схватывал всё быстро. Его движения были чёткими, ритм точным, и теперь, в этом зале, среди множества глаз, он исполнял всё почти безупречно. Шаг в сторону, поворот, лёгкое касание руки, снова шаг — всё текло плавно, без заминок, как если бы он повторял давно заученную молитву.       Но мысли его были не в танце.       Он чувствовал рядом Милессию, её дыхание, едва уловимый аромат, тепло её ладони. И это сбивало сильнее, чем любой сложный рисунок шагов. Музыка стихла так же плавно, как и началась. Пары остановились, разомкнули руки, поклоны разошлись по залу, как волна. Но Милессия не убрала свою руку.       Люциан заметил это не сразу. Лишь когда мгновение затянулось, он перевёл взгляд на их соединённые ладони. Девушка смотрела на него спокойно, чуть задрав голову, и в её глазах читалось нечто большее, чем простая вежливость.       — Синьор, — произнесла она тихо, — могу ли я вручить вам дар лично?       Он слегка удивился. Брови едва заметно дрогнули. В таких случаях подарки преподносились дому, складывались на отдельном столе, подписывались, становились частью общей церемонии. Личное вручение — это было… почти дерзостью. Желанием выделиться из толпы, чтобы наверняка обратить внимание на себя и свой род. В контексте данного бала и щекотливых обстоятельств можно было предположить, что семья Веллано гонится за возможностью удачного брака для дочери и диктует ей действия, как наверняка поднять рейтинг своей персоны для племянника герцога.       — Если вам того угодно, — ответил он, стараясь сохранить ровный тон.       Девушка кивнула, отпустила его руку и, поправив перчатку лёгким, почти машинальным движением, направилась через зал. Её шаг был уверенным, но не спешным. Она легко лавировала между гостями, которые уже расходились после танца, и её платье скользило между ними, словно алая нить, ведущая к чему-то неизбежному.       Люциан последовал за ней взглядом.       Стол с дарами стоял у дальней стены, уставленный коробами, шкатулками, тканями, серебром. Но среди всего этого богатства его взгляд почти сразу выхватил нечто иное. Корзину. Небольшую, простую, наполненную полевыми цветами. Они были разными: белые, жёлтые, синие, с тонкими стеблями и неровными лепестками. Не садовые, не выведенные рукой садовника, а дикие, собранные там, где трава растёт свободно.       Сердце Люциана сжалось. Это было не просто воспоминание. Это был удар. В одно мгновение перед его глазами вспыхнуло прошлое: склон холма, солнечный свет, рассыпанные по траве цветы… и девочка, сидящая на траве в дорогом красном платье, словно какая-то крестьянка, марая руки в земле. Он резко оглянулся.       Внутри него будто порвалась цепь. Образы начали всплывать один за другим — лица, движения, силуэты. Он искал. Почти жадно, почти с отчаянием. Если бы сейчас перед ним возникло то самое лицо — он бы узнал его. Без сомнений. Без колебаний. Но вокруг были лишь чужие. Знатные господа, дамы, слуги — все двигались, говорили, улыбались. Ни одного знакомого лица. Ни одного, которое совпало бы с теми обрывками памяти, что теперь оживали в его голове.       Музыка снова заиграла где-то вдалеке, разговоры возобновились, зал вернулся к своей привычной жизни. А Люциан стоял у стола, глядя на простую корзину с цветами, и чувствовал, как прошлое, которое должно было исчезнуть, вдруг стало ближе, чем когда-либо.       Люциан не произнёс ни слова.       Ни благодарности, ни формального ответа, ни даже той вежливой улыбки, которой он ещё мгновение назад отражал взгляды знати. Он лишь сделал шаг назад, и этот шаг вышел неровным, почти опасным, словно почва под ногами вдруг стала зыбкой. На мгновение его повело, но он тут же выпрямился, с усилием возвращая себе равновесие, будто тело ещё подчинялось воле, тогда как разум уже стремился прочь.       И ушёл.       Резко, без объяснений, не оборачиваясь. Его движение было быстрым, почти стремительным, как если бы невидимая сила толкала его вперёд. Он пересёк зал по диагонали, разрезая толпу, словно клинок рассекает ткань. Шелест платьев, приглушённые голоса, удивлённые взгляды — всё это осталось позади, едва задевая его сознание. Юноша шёл слишком быстро, слишком прямо, и в этой стремительности чувствовалось не просто желание уйти, а почти бегство.       Это было выше его сил.       Выше терпения, выше воспитания, выше всех правил, что вбивались в него годами. Лестница возникла перед ним внезапно — та самая, по которой он недавно спускался в зал, ещё не зная, что принесёт ему этот вечер. Теперь же он взлетел по ней, не замечая ступеней, почти не касаясь перил, и вскоре оказался в тишине верхних коридоров, где звуки праздника становились далёкими, приглушёнными, словно принадлежали уже другому миру. Он направился прямо к кабинету герцога.       Двери туда всегда охранялись, и стража, стоявшая у входа, лишь успела выпрямиться и отступить, едва узнав его. Это было единственное место во дворце, где власть ощущалась не как представление, а как реальность. Единственное место, где он мог быть вне чужих взглядов. Он вошёл почти резко. Внутри было темно. Лишь слабый свет от одной свечи, оставленной у стены, едва касался очертаний мебели. Тяжёлый стол, карты, книги, массивные кресла — всё погружалось в полумрак, и воздух здесь казался плотнее, тише, как будто сам удерживал дыхание.       Люциан сделал несколько шагов вперёд и, не в силах больше держаться, опёрся обеими руками о стол. Пальцы сжались на краю, плечи поднялись, и он попытался вдохнуть глубже, но дыхание не слушалось, сбивалось, становилось рваным. Жар поднимался изнутри, словно кровь вдруг ускорила свой бег, требуя выхода.       Мысли путались. Образы вспыхивали один за другим. Цветы. Смех. Солнце. И — тени. Дверь распахнулась. Алонзо вошёл быстро, почти стремительно, и в его шаге не было прежней церемониальной сдержанности. Он остановился у порога, вглядываясь в силуэт племянника, затем приблизился, и в голосе его прозвучало напряжение, скрытое под привычной строгостью:       — Что произошло?       Он сделал ещё шаг, хмурясь.       — Люциан, ты не можешь без причины покидать зал. Ты даёшь повод для разговоров, для сплетен… ты понимаешь, что это значит?       Люциан резко дёрнул ворот сорочки, словно тот душил его, и, не оборачиваясь, попытался ответить, но слова вышли прерывисто:       — Она… — Он замолчал, хватая воздух, затем повторил уже быстрее, сбиваясь: — Я играл с ней… в тот день… в поле…       Алонзо нахмурился сильнее, не сразу улавливая смысл.       — В каком поле? О каком дне ты говоришь? Люциан, опомнись.       И тогда юноша резко выпрямился и обернулся. В глазах его вспыхнуло нечто почти отчаянное, голос сорвался, но стал громче, почти криком:       — Я играл с ней в тот день, когда меня пытались убить! — Слова повисли в тёмном воздухе, тяжёлые, как приговор. — Я отправил капитана за водой… — продолжил он, уже не сдерживаясь, — а сам спустился в поле цветов. Она была там, дядя! Милессия… — Он шагнул вперёд, почти не замечая расстояния. — А потом… потом пришли они… три тени… они стояли над нами… Я почти вспомнил их. Почти.       Алонзо замер. Мгновение он просто смотрел на него, будто пытаясь собрать услышанное воедино. Затем медленно провёл рукой по волосам, отводя их назад, и глубоко вдохнул.       — Вот как… — произнёс он тихо. — Он отвёл взгляд в сторону, обдумывая, и голос стал спокойнее, хотя в нём ещё звучала тяжесть: — Но ведь не она причастна к этому, не так ли? — Он вновь посмотрел на Люциана, уже внимательнее. — Женщина, тем более столь юная в те годы… вряд ли могла быть участницей подобного. И если ты не помнишь лиц тех, кто напал, значит, и она вовсе не сохранила в памяти тот день так, как ты.       Он сделал шаг ближе, голос стал мягче, но твёрдость в нём не исчезла.       — Нет нужды ворошить прошлое, если оно не даёт ответа. Иногда память — худший советчик.       Тишина повисла между ними. Где-то далеко, за толстыми стенами, продолжал звучать зал — музыка, голоса, смех. Но здесь, в полутёмном кабинете, прошлое вновь дышало рядом, и казалось, что оно ещё не сказало своего последнего слова.       Слова герцога ещё не успели окончательно раствориться в тишине кабинета, как в Люциане что-то оборвалось. Он резко выпрямился, словно до этого удерживал на плечах невидимую тяжесть, и одним быстрым движением сократил расстояние между ними. В его шаге уже не было ни сомнения, ни той сдержанности, которой его учили годами. Он подошёл вплотную так, что тень от его фигуры легла на лицо герцога.       Глаза юноши потемнели.       — Ложь.       Слово сорвалось тихо, но в нём было больше силы, чем в крике. Он сжал челюсть, и губы дрогнули, будто он удерживал поток слов, который уже невозможно было остановить.       — Ложь… — повторил Люциан уже глуше, но с нарастающей яростью. — Это моя память. Я мог лишиться жизни… из-за одной из этих тварей. И она до сих пор не понесла наказания.       Тишина в комнате сгустилась, как перед бурей. Люциан наклонился чуть вперёд, взгляд впился в лицо Алонзо, будто он искал в нём не ответ, а признание.       — Ложь, дядя. И если тебе не достало чести за все эти годы заняться этим… — он сделал короткую паузу, и в ней было больше угрозы, чем в самих словах, — то этим займусь я.       Он замолчал, но напряжение не исчезло. Оно осталось в его плечах, в сжатых пальцах, в дыхании, которое всё ещё было тяжёлым, рваным. В этот момент он уже не был тем юношей, которого только что ввели в зал. В нём впервые ясно проступило нечто иное — холодное, твёрдое и непреклонное. То, что однажды может стать опаснее самой власти.

***

      Серое утро лежало на земле тяжёлой, почти неподвижной пеленой, и старая каменная церковь, возвышавшаяся позади, казалась не столько домом молитвы, сколько древним сторожем, уставшим наблюдать за человеческой скорбью. Её стены, потемневшие от дождей и времени, были покрыты тонкой сеткой трещин, а узкие окна смотрели в мир слепо и равнодушно. Вокруг раскинулось кладбище — беспорядочное, тесное, усыпанное плитами, многие из которых утратили имена, стертые ветром и годами, так что казалось, будто сама память покинула это место, оставив лишь холодную землю да камень.       Среди этих забытых могил Люциан стоял на одном колене перед единственной плитой, где имя ещё сохраняло свою чёткость. Он не двигался, лишь слегка склонив голову, в этой неподвижности было больше, чем в любом жесте. В его пальцах, сжатых аккуратно и бережно, находился цветок — простой, почти ничем не примечательный, но удерживаемый с такой осторожностью, словно он был последней связью между прошлым и настоящим.       Боль жила в Люциане давно. Она не вспыхивала, не разрывала его изнутри криком, но тянулась медленно, глухо, как глубокая рана, к которой человек привыкает, но никогда не перестаёт чувствовать. Столько лет строгого воспитания, холодной дисциплины, бесконечных уроков, где его учили быть достойным, быть сильным, быть продолжением имени и воли своего рода… и ради чего? Чтобы однажды встать во главе людей, в чьих глазах нет ни верности, ни искренности? Быть герцогом тех, кто склоняется лишь из страха или выгоды? Править болотом, где под гладкой поверхностью скрыта гниль, а в душах людей стоит тяжёлый, почти ощутимый смрад затаённой злобы?       Он едва разомкнул губы, и голос его прозвучал тихо, почти неуверенно, будто слова давно не находили выхода:       — Матушка… направь меня.       Он опустил взгляд на цветок, словно обращался к нему, а не к холодному камню перед собой.       — Помоги мне понять, что есть истина… научи меня, что должно быть сделано. Я потерян… и не знаю своего пути в этом мире.       Дыхание его стало глубже, но не ровнее, в нём всё ещё ощущалась тяжесть.       — Мне кажется, что вокруг меня одни предатели. Что каждый взгляд скрывает намерение, и что все… — он на мгновение запнулся, — все желают моей смерти.       Слова повисли в холодном воздухе, не встретив ответа.       Люциан медленно поднёс цветок к губам и коснулся лепестков бережно, почти с детской осторожностью, будто в этом жесте заключалось всё, что он не мог выразить словами. Затем он опустил его у основания плиты, аккуратно уложив так, чтобы тот не касался сырой земли, и лишь после этого поднялся. Он выпрямился не сразу — движение было медленным, тяжёлым, но когда он расправил плечи, в его лице уже не было прежней растерянности. Боль осталась, она никуда не исчезла, но теперь она не ломала его, а словно врастала в него, становясь частью его самого.       Время не исцеляет. Оно лишь учит жить с тем, что невозможно исцелить. Люциан ещё мгновение смотрел на плиту, затем отвернулся.       Живи — и делай то, что должно.
Примечания:
8 Нравится 8 Отзывы 4 В сборник
Отзывы (4)