…сотни гортензий пронзают живот это последствие не заживёт
если сейчас ты мне скажешь: «умри»
скорее всего, я пойду на пути
сотни гортензий пронзают живот это предчувствие не подведёт если сейчас ты мне скажешь: «живи» скорее всего, я тебя полюбил.
Каждое утро Петербург встречал Петра промозглым, колючим ветром с Невы и серым, низким небом, которое словно придавливало весь город к земле. Ему в последние дни неизменно казалось, что и его придавливает. Возвращение в тренировочную рутину после нервного напряжения соревнований и той странной, очень близкой связи с Алиной было похоже на погружение в ледяную воду. Резкое, шоковое, но отрезвляющее — как раз то, что было нужно его истерзанному сознанию. Каток дышал холодом, железом и мокрой резиной, разговаривал шумом генераторов, отрывистыми командами тренеров, монотонным стуком лезвий при отработке тулупов, сальховов и выбросов парниками. Здесь всё было знакомо, предсказуемо и безопасно. Ну, во всяком случае, здесь не происходило никаких резких эмоциональных потрясений. Здесь он был Петром, лидером среди одиночников, а не Петей, который по ночам становился человеческим обезболивающим для девушки, умирающей от неразделённой любви. Но мысли, как рой верных своей королеве пчел, беспрестанно возвращались к Алине. К запаху её кожи, смешанному с сандалом и жженным сахаром. К звуку её смеха — то циничному, то по-детски беззаботному. К ощущению её хрупкого тела в собственных ладонях и тому, как она могла крепко прижимать к себе своими руками. Он ловил себя на том, что во время долгих монотонных прокатов по кругу, под музыку, которую он уже скорее чувствовал и помнил, чем по-настоящему слышал, в голове проигрываются их разговоры — его шутки, ее подколки. Они почти не переписывались. После того странного обмена репликами у ледового между ними будто невидимая стена возникла в виде молчаливого соглашение не лезть глубже. И Петя повторял себе мысленно, как диковинную мантру — не надоедать, не задавать вопросов, не нарушать шаткое равновесие их странного договора. Ему начало казаться, что они уже оба понимали, что ходят по краю пропасти, где внизу бурлит нечто большее, чем просто взаимовыгодное соглашение. И оба боялись сделать лишний шаг. Во всяком случае, ему так хотелось думать — что он не один такой сомневающийся. И он, определенно, скучал. Это осознание пришло к нему не сразу. Постепенно, как осенний туман, заползающий украдкой в остывший от лета город. Он скучал не только по её телу (хотя и по нему — отчаянно, физически), но и по её присутствию рядом. По её живости в любой ситуации. По той странной смеси силы и уязвимости, которую она излучала. Он стал все чаще ловить себя на том, что когда видит что-то смешное или абсурдное, то первым делом думает: «Надо бы Алине скинуть». Но пальцы замирали над экраном телефона. Нет. Нельзя. Это нарушит неписаные правила. Он всё чаще думал о цветах, привыкший искать смыслы даже в равнодушных числах и вариантах кода. О синих ирисах. Почему именно они? Означали ли они что-то конкретное, или же это была лишь попытка наделить их сутью от собственного глухого отчаянья? Он, как одержимый, снова полез в тёмные уголки интернета, на те самые форумы. Искал не только способы «лечения», но и символику. Нашёл ветку, где обсуждали, что вид цветка может быть связан с характером чувств или личностью объекта любви. А дальше… выдержки из статей, ассоциации, накопленные за века существования человечества, а значит и человеческих чувств в разных культурах. Ирисы… Верность? Мудрость? Доверие? Или, как прочёл он в одном из чьих-то поэтических постов на грани отчаянья — «любовь, которая никогда не говорит своего имени, но чей след остаётся навсегда». Это звучало как про неё и Даниила. Любовь-вдохновение. Любовь-тень. Мысль о Глейхенгаузе грызла его изнутри как самый коварный паразит. Этот человек, которого он всегда уважал как профессионала, теперь стал для него источником тихой, тлеющей ненависти. Как он мог быть так слеп? Как мог не заметить, что происходит с его «музой»? И тогда алгоритмы соцсетей, словно подслушав его мысли, подкинули ему видео. Короткий ролик в сторис Даниила, который любил публиковать контент о своей работе. Съёмка с нового катка, где Петя и сам был летом — Даниил что-то объясняет, стоит близко-близко к Алине, поправляя положение её руки. Она слушает, сосредоточенно глядя ему в лицо, и улыбается. Не той телевизионной улыбкой, а той самой, мягкой, понимающей, которую Петя видел и с ним наедине. А потом они оба смеются над какой-то шуткой, и Даниил легко приобнимает её за плечи на секунду. Они выглядели… родными. Как два человека, связанные годами совместной работы, доверия, общих шуток и, как теперь думалось Пете, невысказанной трагедией. Волна раздражения и острой, почти что физической зависти накатила на него с такой силой, что пальцы сами сжались в кулаки. Она с ним — такая лёгкая, беззаботная. Смеётся. А с ним она — изломанная, циничная, отчаявшаяся, приходящая только за временным забвением. Он был для неё аптечкой скорой помощи, а Даниил — тем, ради кого эта аптечка была нужна. Не думая, почти на автомате, он написал ей. Не о видео. О чём-то другом, нейтральном. Спросил, как дела, как работа — она ответила коротко, вежливо, с парой забавных эмодзи. И тогда он не выдержал, пальцы набирали сами: «Ты опять у Глейха решила ставить новую показалку? Выглядите… слаженно». Он ждал ответа, как школьник, сердце колотилось где-то в горле. Ответное сообщение пришло через десять минут: «Ну да, работаем. Он хорошо чувствует, как всегда. А что?» Алина действительно не понимала, да и предположить не могла, наверное. Для неё это была просто констатация факта. Рабочая рутина, зона комфорта. Для него — намёк, укол, напоминание о её настоящих чувствах. Он сжал зубы до боли в висках. А что он мог ей сказать? «Меня бесит, что ты с ним улыбаешься, потому что любишь его до смерти»? Это прозвучало бы как бред сумасшедшего, приправленный нездоровой ревностью. У него не было прав. Никаких. «Да так, ничего», — отправил он и выключил телефон, чувствуя себя глупо и унизительно. Петя решил отступить, хотя бы попытаться вытравить из себя все отравляющие душу мысли. Погрузился в подготовку к чемпионату России с удвоенной, маниакальной почти что силой. В очередной раз лед стал его убежищем, а боль в мышцах после изнурительных тренировок — приемлемой альтернативой боли в душе. Он отрабатывал программы до седьмого пота, пока ноги не переставали слушаться, а в глазах не темнело. Тренер хвалила его за собранность и работоспособность. Не знала, что за этим стоит отчаянная попытка убежать от самого себя. А потом его накрыла простуда. Банальная, сезонная, та самая, что кочует по раздевалкам, самолётам и гостиницам — неизменным локациям всех спортсменов. Ослабленный иммунитет, вечный холод, стресс, изнуряющие нагрузки — идеальная комбинация для небольшой диверсии, когда организм ненадолго перестает бороться. Сначала запершило в горле, потом потекло из носа, поднялась температура. Он отлежался пару дней, глотая таблетки и литрами поглощая чай с имбирем. Температура спала, насморк прошёл, но кашель остался. Глухой, надсадный, засевший где-то глубоко в груди — иногда он пропадал, иногда напоминал о себе в самый неподходящий момент. Он не придал этому никакого значения, потому что из года в год похожие симптомы были частью его спортивной жизни на льду. У них у всех после простуд кашель держался неделями. Холодный воздух катка, постоянное напряжение дыхательной системы — обычное дело. Он продолжал тренировки, через силу, давя приступы, которые накатывали после особенно интенсивных нагрузок. В груди появилось неприятное перманентное ощущение тяжести, давления, будто кто-то навалился со всей силы на грудную клетку. «Бронхит, что ли, — думал он. — Надо к врачу сходить, выписать антибиотики». Но график был поистине сумасшедшим, тренировок было много, как и пар в институте, и он откладывал. Однажды ночью Петя проснулся от странного кошмара — того самого, яркого и реалистичного, какие обычно бывают ближе к утру, когда мозг спит уже не так крепко. Ему снилось, что он не может дышать так отчетливо, что липкий страх заполнил не только голову, но и все тело. Он сел на кровати, пытаясь отдышатся, и понял, что… задыхается наяву. В груди было не просто ощущалось давление. Там что-то… как будто бы копошилось. Шевелилось. Словно под рёбрами прорастало что-то живое и пульсирующее, что-то, что хотелось выдрать из груди немедленно. Это было настолько жутко и сюрреалистично, что он сначала решил, что это галлюцинация, продолжение кошмара. Но кашель, который накатил следом, был очень реальным, отменял малейшие сомнения. Потому что это был не просто кашель, это было самое настоящее удушье. Спазм, выворачивающий всё нутро наизнанку. Он согнулся пополам, трясясь, срываясь с кровати, и на ощупь побрёл в ванную. Внутри словно кто-то настойчиво скреб когтями, саднило и жгло так, будто он наглотался битого стекла. Он ухватился за раковину, его тело сотрясали конвульсивные, хриплые толчки. Слёзы потекли из глаз от напряжения. И тогда он почувствовал, как что-то отрывается внутри и поднимается — последний спазм сжал все внутри, и горла, а потом и губ коснулось что-то. В раковину, залитую светом холодной лампочки, упала слюна, окрашенная алыми нитями крови. И среди этих алых нитей… Белые лепестки. Нежные, почти прозрачные, с загнутыми краями. Они были мокрые, смятые, но их природа была очевидна. Лилия. Лепестки белой лилии. Петя окаменел, уставившись на них. Мозг, всегда его верный товарищ, просто отказывался воспринимать данность. Может, это какой-то сбой в матрице? Бредовый глюк? Продолжение кошмарного сна…? Он медленно поднял голову и встретил в зеркале своё отражение. Бледное, осунувшееся лицо. Полупрозрачные глаза, непривычно широко раскрытые от ужаса, отекшие от слез. И капли крови на губах. Неизбежное понимание обрушилось на него всей своей леденящей, неоспоримой тяжестью. Ханахаки. У него. Ханахаки. Он тоже заболел. Этой редкой, дурацкой, совершенно конченной, почти что мифической болезнью неразделённой любви. В кого? Впрочем, он уже знал точный ответ. Без тени сомнения. В неё. В Алину. Он надрывно рассмеялся. Звук смеха, хриплого, срывающегося, заполнил маленькую ванную комнату. Он смеялся, глядя на свои окровавленные губы в зеркале, смеялся, глядя на эти жалкие, окровавленные лепестки в раковине. Это был сюрреализм высшей пробы. Абсурдная, чёрная комедия. Они с Алиной — два пациента одной и той же редкой психиатрической (или мистической?) хвори. Два фигуриста, два дурака, кашляющих цветами из-за несчастной любви. Только она любит женатого хореографа, а он… а он влюбился в неё. В девушку, которая использует его тело как пластырь для своей собственной, неизлечимой раны. «Как же меня угораздило? — пронеслось в голове, сквозь смех, который уже начинал сходить на нет, оставляя после себя пустоту. — Влюбиться именно в неё. Если бы это была другая… любая другая… был бы хоть призрачный шанс. Сказать. Попробовать. А так…» А так — шансов ноль целых, хер десятых. Она любит другого. Всей своей душой, всем своим израненным существом. И даже их близость, их страсть в гостиничных номерах, была для неё лишь лекарством, способом забыться. Он был для неё инструментом. Удобным, безопасным, приятным, но инструментом. Не объектом любви. И тогда его мысли, холодные и ясные, как лезвие, перешли на практические последствия. Его карьера. Спортсмен, который не может нормально дышать. Который закашливается на прыжке, которому не хватает сил на выкатывание дорожки шагов в произвольной, на держание оси вращений. Который отхаркивает цветы вместо того, чтобы восстанавливать дыхание после программы. Его карьере, ради которой он положил детство и юность, оставалось совсем чуть-чуть. Месяцы. Или меньше, он даже отдаленно не имел представления. Совсем скоро он не сможет выкатывать четырёхминутную программу. Не сможет прыгать четверные. Он, который так отчаянно стремился к лидерству, стремился стать лучшим в сборной. Не сможет. И в этот момент, сквозь собственный ужас и отчаяние, к нему пришло другое, новое понимание. Глубокое, пронзительное, почти физическое сочувствие. Теперь он по-настоящему понимал Алину. Понимал эту постоянную, изматывающую боль в груди. Этот страх перед каждым глубоким вдохом. Это унизительное, животное отчаяние, когда тело предаёт тебя изнутри, выплёвывая наружу символ твоей же несчастной любви. Он думал, что явственно представлял, каково ей. Но нет. Теперь он знал. И знание это было в тысячу раз хуже. Они, спортсмены, привыкли к боли. К растяжениям, ушибам, переломам. К мышечной боли после тренировок. Но эта боль… она была другой. Она была по-детски простой в своей причине (неразделённая любовь, боже, как это банально!) и невыносимо сложной в своих последствиях. Она разъедала не только тело, но и саму душу. Смех окончательно перешёл в тихие, сдавленные рыдания. Слёзы текли по его лицу, смешиваясь с кровью на губах. Он медленно сполз по стене и опустился на холодный кафель ванной. Подобрал колени к груди, как ребёнок. В руке он сжимал мокрые, окровавленные лепестки белой лилии. Они были мягкими, хрупкими, скомканными, отвратительными. Что ему делать? Куда идти? Сказать ей? Сказать: «Привет, я тоже теперь кашляю цветами, только белыми лилиями, и это всё из-за тебя»? Это будет выглядеть как чудовищный шантаж или мелкая попытка вызвать жалость. Или молчать? Терпеть, как терпит она? Пытаться тренироваться, пока не рухнет на льду во время выступления, закашлявшись белыми лепестками на глазах тысяч зрителей? Он сидел на холодном полу, трясясь от остаточных спазмов и от холода, который шёл не от кафеля, а изнутри. Белые лилии. Символ чего? Чистоты? Невинности? Возрождения? Ирония была горькой, как полынь. Ничего чистого и невинного не было в этой ситуации. Только боль, отчаяние и цепкая, ядовитая лоза неразделённой любви, которая душила их обоих, сплетаясь в один смертельный букет. Он поднял голову и снова посмотрел в зеркало. В отражении сидел не подающий надежды спортсмен, не любовник, приносящий временное облегчение. Сидел ещё один пациент. Ещё одна жертва абсурдной болезни. И он не знал, что страшнее: сама болезнь или осознание того, что объект его любви так же безнадёжно болен любовью к другому.