I’m not a human anymore

NC-17
В процессе
23
1
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 90 страниц, 36 102 слова, 9 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
23 Нравится 10 Отзывы 9 В сборник

Глава 5. Дом, рассчитанный на одного

Настройки
Когда всё схлынуло, Гермиона не поверила этому сразу, потому что у мира после выброса не осталось привычки заканчивать начатое. Он умел только ослаблять давление так, чтобы человек сам убедил себя в безопасности, а затем возвращал всё обратно, уже на других условиях. Она стояла в гостиной, где воздух казался плотнее, чем минуту назад, и прислушивалась к тишине так, как раньше прислушивалась к чужому дыханию в темноте. За окнами держался тот же слепой, сухой свет, и в нём не было видимого движения, однако внутреннее чувство сопротивлялось этой картине и требовало проверки. Она проводила ладонью по поверхности стола, по краю каминной полки, по холодной металлической кромке прибора, который когда-то был маггловским, а теперь служил ей странным гибридным компасом: устройство не показывало направление, оно показывало, насколько пространство рядом с ним готово притворяться нормальным. Она не искала объяснений и не пыталась делать выводы. В эти минуты её интересовал только факт устойчивости, потому что именно он давал возможность жить ещё немного и хотя бы на какое-то время почувствовать желаемое расслабление. На втором этаже что-то щёлкнуло, и этот звук, обычный, технический, вообще-то говоря, не предвещавший никакой беды, подействовал на неё почти так же сильно, как минутой (или дольше?) раньше воздействовал голос за дверью. Внутри всё коротко сжалось, а потом отпустило, оставляя после себя ощущение стыда за собственную реакцию. Щелчок принадлежал одному из её приборов, и она знала это, но знание не отменяло физиологии, как не отменяла её и привычка. Обстоятельства учили реагировать на малейшее изменение, так что это стало почти обыденным. Почти стало. Она не села сразу, позволив себе пройтись по комнате в темпе, который не образовывал последовательности, потому что последовательности в этом доме становились заметными для того, что стояло снаружи и умело терпеливо ждать. Она двигалась неровно, то замедляясь, то ускоряясь на пару шагов, и только потом остановилась у дивана и опустилась на пол, прислонившись к обивке спиной. Доски под ней были прохладными, и холод сразу же стал в некотором роде ее заземлителем, который не требовал воспоминаний и не просил иных смыслов. Дрожь ушла намного позже, как всегда. Каждый гребаный раз, когда ей уже не было обязательно удерживать собственное, кажущееся таким тяжелым и масштабным, тело вертикально и заставлять его выполнять нужные действия, оно отказывалось двигаться вовсе. Она смотрела на свои руки так, словно они принадлежали кому-то другому, и отмечала в них знакомую чуждость, которая появлялась после сильных выбросов эмиссии. Внутри было ощущение, что её нервная система всё ещё находится под воздействием излучения, хотя стены и шторы должны были смягчать его до безопасных значений. Она не стала спорить с собой. Споры в этом мире редко приносили пользу, и чаще всего они заканчивались тем, что рассудок уступал тому, что принято называть инстинктом. Она вынула из кармана маленький, царапанный дозиметр, который когда-то достала из руин Лондона, когда ещё можно было ходить по улицам чуть дольше, не опасаясь, что воздух начнёт менять форму вокруг лица. Дозиметр был старым и капризным, его шкала прилипала в холоде, но он иногда говорил правду. Она положила его рядом на пол и дождалась, пока стрелка перестанет прыгать. Значение было ниже, чем должно было быть после такой близости. Она сравнила со средним показателем, который фиксировала практически каждый раз до этого, так что в том, что это была не ошибка, сомневаться не приходилось. Она отметила цифру в уме и отложила устройство в сторону, решив перепроверить позже, когда тремор уйдёт из рук и исчезнет хотя бы минимальная вероятность того, что он может влиять на точность. В комнате присутствовал ещё кто-то, и присутствие это ощущалось как тень, не совпадающая с источником света. Мальчишка, точно. Регулус оставался где-то рядом, не вмешивался, не задавал вопросов, и она была благодарна ему за это, хотя благодарность в её состоянии не оформлялась в эмоцию и оставалась только сухим кивком. Она не искала его взглядом, но почему-то была уверена, что он смотрит. Она закрыла глаза, чтобы дыхание стало ровнее, и почти сразу в темноте под веками поднялась мелодия. Забавно, потому что она не включала её. Она даже не хотела включать. Мелодия существовала внутри давно, на уровне мышечной памяти, на уровне той части сознания, которая хранит ритм и интонацию без необходимости прикреплять их к дате, месту и именам. Как дурацкая реклама хлопьев, которую папа когда-то повторял… что же там было? Он услышал ее, песенку.. и напевал, напевал.. Она не вспомнит. Правда была в том, что она не вспомнит ничего больше из того, что она уже вспомнила. Ни почему папе так понравилась эта мелодия, ни какая именно она была, ни каким был ее отец, ни даже как он выглядел. Она сглотнула подступавший к горлу ком и попыталась абстрагироваться от мальчишки сбоку. В следующую секунду она с видом увлеченного человека замычала мелодию, которая еще год или два назад звучала из каждого магловского чайника, а затем дошла и до слов. Самое странное в этой песне заключалось не в словах, которые она повторяла так осторожно, словно держала в руке битое стекло, способное порезать при неловком движении, и не в том, что голос всё ещё умел воспроизводить мелодию, которую давно не поддерживал никакой настоящий звук. Странность была в самой интонации. В том, как легко мелодия поднималась и ложилась на дыхание, как будто мир всё ещё был способен к ритму, как будто существовали дни, которые заканчиваются вечером, и вечера, в которых можно позволить себе быть беспечным. Она не называла эту мелодию весёлой, потому что слово «весёлый» требовало контекста, требовало людей. Но внутри мелодии было что-то гладкое, почти праздничное, и эта ее черта вступала в резонанс с тем, что окружало девушку ежедневно, вызывая у Гермионы не облегчение, а короткий, острый приступ абсурда. Это было похоже на то, как если бы кто-то принес в морг конфетти и старательно разбрасывал его по плитке, рассчитывая, что цветные бумажки изменят характер происходящего. Мелодия тянула вверх, обещала движение, обещала некую завершённость, словно жизнь всё ещё разворачивается в направлении, которое имеет смысл, и в этом обещании было что-то жестокое. Она не могла отделаться от ощущения, что музыка принадлежит другому миру и просто ошиблась дверью, вошла туда, где ей не место, так же, как иногда ошибались Посетители, принимая щель света за приглашение. Гермиона ловила себя на том, что рука, лежащая на колене, начинает едва заметно отбивать такт. Она сразу останавливала это движение, потому что даже простая согласованность тела с мелодией могла стать опасной, но сам факт того, что тело хотело двигаться, казался нелепым. Оно хотело пританцовывать, как в прошлой жизни, и это желание существовало внутри неё параллельно с полным знанием того, что за шторами не улица, а слепое, выжженное поле, в котором человеку нельзя находиться долго, если он не хочет стать частью того, что потом приходит к двери. Это вызывало в ней чувство стыда, если честно. В самой этой нелепости было что-то унизительное. Не для неё лично, а для самой идеи человеческого. Ведь весёлая мелодия, которая вдруг поднимается в голове, предполагает, что у тебя есть запас времени, что у тебя есть возможность быть нецелесообразной, что у тебя есть энергия на лишний жест, но в её мире лишних жестов не существовало. Каждый шаг, каждое движение, даже поворот головы часто имел последствия, и привычка к последствиям была так глубоко вшита в тело, что мелодия, не учитывающая этого, воспринималась как насмешка. Она поймала себя на том, что почти улыбается, и этот момент тоже был абсурден. Улыбка не соответствовала ни запаху пыли в комнате, ни сухому, даже раскаленному теплу воздуха, ни тому, что через несколько часов она снова будет проверять приборы и записывать цифры, словно ведёт лабораторный журнал для мира, который давно перестал быть лабораторией и давно перестал быть миром. Улыбка появлялась исключительно потому, что мелодия слишком хорошо помнила, каково это - звучать среди живых людей. И эта улыбка исчезала так же быстро, как появлялась, оставляя после себя горечь. Он наверняка посчитает ее сумасшедшей и придушит посреди ночи. Но вообще-то.. Будет сложновато понять, когда именно наступит ночь, ха? Гермиона усмехнулась. На его месте, она бы наверное так и поступила бы, учитывая обстоятельства. Но, и сам он, надо признать, был не менее странным, так что 1:1. Ей хотелось рассмеяться, и это желание тоже было не настоящим смехом, а реакцией на несоответствие. Она удержала его, потому что смех всегда сбивается в повтор, а повтор всегда становится слишком чётким сигналом. Но мысль о смехе оставалась, как зуд. Она подумала о том, что если бы кто-то (Регулус) сейчас увидел её со стороны (а он видел наверняка), увидел бы женщину, сидящую на полу, уставившуюся в пустоту, и тихо напевающую мелодию, которая когда-то звучала в машине по дороге на вечеринку или в наушниках в метро. Он бы решил, что она окончательно потеряла связь с реальностью. Возможно, он бы был прав. Возможно, сама реальность утратила право на единственную версию, и эта песня была просто одним из обломков прежнего мира, который уцелел слишком хорошо. Она снова шепнула слова, и в них было столько спокойной уверенности, что от этого стало хуже. Words are very unnecessary… Эта строка звучала почти как мораль, почти как совет. Она была идеальна, и именно поэтому в ней чувствовалась чужая жестокость. Потому что в её мире слова действительно были опасны, но опасность не делала тишину красивой, это было нечто сродни вынужденности. И всё же мелодия продолжала жить в ней, как маленькая ошибка, как единственный фрагмент прошлого, который слишком упорно отказывался умереть вместе со всем остальным, возражая в ней воспоминания, которые сама же девушка намеренно выдавливала из мыслей всякий раз, когда являлись Посетители. Музыка, в этом плане, работала в ней иначе, чем работали мысли. Мысли требовали усилия, они выстраивались вокруг слов, вокруг логики, вокруг привычки объяснять. Мысли легко превращались в конструкцию, а конструкция всегда тянула за собой последствия, потому что ясная мысль в этом мире часто становилась импульсом. Музыка не строила конструкций. Она проходила по телу как ток, выбирая самые короткие пути, минуя рассудок, минуя осторожность, минуя запреты и цепляя самые глубинные воспоминания, и именно поэтому Гермиона использовала её с таким опасением. Когда она напевала даже один короткий фрагмент, в груди появлялось ощущение, что внутри неё что-то разблокируется. Почти незаметно. Песня не давала ей картин целиком. Она давала детали, из которых можно было составить пазл, при желании. Она напевает почти беззвучно, едва шевеля губами, так, что звук больше чувствуется в горле, чем выходит наружу. Words like violence… Голос получается неровным, слишком сухим, но мелодия всё равно узнаёт себя и ложится правильно. Перед глазами на секунду всплывает потолок. Не этот, низкий, с трещиной вдоль балки, а высокий, с лепниной, которую хотелось рассматривать, лёжа на спине. Свет там был мягче и имел направление, он падал под углом, оставляя тени в углах, и от этого пространство казалось объёмным, а не выжженным насквозь. Она напевает дальше, осторожно, не доводя фразу до конца. Breaking into my little world… Мир тогда действительно был маленьким. Не в смысле значимости, а в смысле доступности. Его можно было обойти пешком, можно было пересечь за вечер, можно было назвать своим, даже если это было временно. Она помнит ощущение ступенек под ногами, немного скользких от чужих подошв, и звук шагов, который не пугал, а раздражал своей обычностью. Она останавливается, глотает воздух и снова возвращается к началу, потому что начало безопаснее середины. Words are very unnecessary… Её пальцы на секунду сжимаются, как будто она держит в руке ткань. Ткань плотную, но податливую, с подкладкой, которая чуть холоднее основной материи. Платье сидело непривычно тесно в плечах, и она весь вечер ловила себя на том, что выпрямляется, будто ткань требовала осанки. Это было не неудобно. Скорее, странно приятно. Она напевает тише, почти беззвучно. They can only do harm… Всплывает запах. Не резкий, не конкретный. Смесь духов и чего-то сладкого, приторного, от чего слегка першило в горле. Тогда она подумала, что в помещении слишком тепло, и пожалела, что не взяла с собой что-то легче. Мысль была пустой и бытовой, и именно поэтому она удержалась. Гермиона чуть качает головой, сбивая ритм, и песня распадается, не доходя до следующей строки. Она возвращается к первой фразе, как к проверенному маршруту. Words like violence… На этот раз вместе со звуком приходит движение. Не образ, а ощущение того, как кто-то слишком близко проходит мимо, задевая локтем. Она тогда поморщилась и машинально отступила на полшага, чтобы избежать неожиданного вторжения в личное пространство. В тот момент это казалось важной чертой характера, которую хотелось выпячивать. Она снова обрывает мелодию. Тишина в доме плотная, но ровная. Приборы не реагируют. Свет за шторами не меняется. Значит, пока можно. Она позволяет себе ещё один фрагмент, чуть длиннее. Enjoy the silence… Take my pain… Боль тогда была другой. Это была усталость в ногах после долгого стояния и лёгкая головная боль от шума. Боль, которую можно было игнорировать, не опасаясь последствий. Сейчас это кажется почти роскошью. Голос снова срывается, и она намеренно не продолжает строку. Концовки опасны. Она возвращается к первой фразе, как к единственной, которая не ведёт никуда. Words are very unnecessary… Платье снова возникает в голове, уже без помещения, без света, без звуков. Только ткань и её собственное тело внутри неё. То, как юбка слегка цеплялась за колени при ходьбе, и как приходилось приподнимать её, поднимаясь по лестнице. Это воспоминание не требовало имён и не тянуло за собой лица. Оно существовало отдельно и поэтому было допустимым. Она дышит медленно, позволяя мелодии раствориться, не доходя до припева. Enjoy the silence… Слова оседают где-то внутри, как очередной снег в случайный день холодной, заснеженной зимы. Запах чужих духов, смешанный с тёплым воздухом помещения. Чуть липкие ладони, которые ты прячешь, потому что тебе кажется, что окружающие заметят твоё волнение. Она знала, что это воспоминание не связано напрямую с катастрофой. Оно принадлежало прежней жизни, и в нём не было угрозы как таковой. Опасность была в другом. В том, что за одним ощущением приходило другое, чуть более конкретное, чуть ближе к именам, а имена в этом мире были тем, что нельзя произносить и даже нельзя удерживать в голове слишком долго. По крайней мере не после такой крупной попытки вторжения. Мелодия делала это незаметно. Она подводила её к границе и проверяла, насколько она готова перейти её. В этом смысле музыка была похожа на Посетителей, только действовала изнутри. Она напела ещё одну строку, и в голове вспыхнула короткая сцена без начала и без конца. Смеющийся голос где-то сбоку, неразборчивый, но знакомый по самой манере произносить слова. Бокалы. Блеск стекла. Чей-то рукав, мелькнувший в поле зрения. Её собственное дыхание, слишком быстрое, потому что она пыталась делать вид, что ей всё равно. Эти фрагменты не складывались в истори. Когда Гермиона держала блокноты, когда перелистывала страницы, многие строки оставались просто строками, набором букв, фиксирующих наблюдения. Музыка добавляла к ним контекст. Она делала так, что запись начинала обрастать ощущением времени, температурой воздуха, запахом комнаты, состоянием тела в тот момент. Иногда это помогало ей лучше понять собственные заметки, иногда, наоборот, делало их подозрительными, потому что она начинала чувствовать, что контекст не совпадает со строкой. Она открыла один из блокнотов и увидела запись, сделанную карандашом. «Не доводить песню до припева, потому что припев сформирует слишком сильный образ». Она прочитала это и ощутила резкий, неприятный укол. Потому что в момент, когда она читала эту строку, в голове уже почти всплывал припев, почти сформировался целиком, и она удержала его в последний момент, отсекая мелодию, словно перерезая нить. Это было похоже на попытку удержать воду в ладонях, вода всё равно просачивалась сквозь пальцы, и тебе оставалось только выбирать, сколько ты готов потерять, прежде чем это станет опасно. Она снова напела шёпотом, выбирая безопасные слова, и позволила воспоминаниям оставаться в виде ощущений, не превращаясь в лица. Enjoy the silence… Насколько глубоко она может позволить себе зайти, прежде чем появится внутренний отклик, который способен стать внешним? Если во время песни у неё возникают слишком ясные картинки, значит, день опасен. А теперь, когда сопляк тоже в доме, ей придется контролировать и себя, и его. Значит, ей нельзя будет выходить даже ночью. Значит, стоит оставаться ниже, в подвале, где меньше света и меньше шансов, что пространство начнёт отвечать, делить с Регулусом свою ОСТАВШУЮСЯ еду. Если во время песни возникают только ощущения без привязки, значит, она ещё держится. Сейчас она прийдет в себя, все постарается ему объяснить. Точнее, постарается объяснить хоть что-то, а затем помедитирует и станет лучше. Она закрыла блокнот, положила его рядом и снова позволила себе короткий фрагмент, едва слышный. Words are very unnecessary… Проигрыватель стоял на полке у стены, накрытый тонкой серой тканью, на которой всегда собиралась пыль, сколько бы она ни вытирала её тряпкой. Коробка с кассетами лежала чуть ниже, на краю полки, будто кто-то оставил её там в спешке. Она нашла взглядом ту, которую показала парню. Гермиона знала эту касету на ощупь. Она знала, что пластик стал липким от времени и жары, что надпись выцвела, но всё ещё читается, если поднести её к свету под правильным углом. Она была уверена, что ее видно лучше… Тремор чуть ослаб. Это было привычно. Голос возвращал ощущение контроля над собственным телом, и она использовала его так же, как использовала холод дерева под ладонью или ровный шум приборов. Она позволила себе ещё один фрагмент, снова обрывая его на полуслове, будто сама себе приказывала не переходить границу. “Enjoy the silence…” Она произнесла это почти шёпотом, и странно, но именно шёпот показался ей более безопасным, чем нормальный голос. Шёпот не строил в воздухе той резкой волны, которую строит громкая речь, и всё же она не доверяла этому ощущению полностью. Слишком часто её собственные представления о безопасности оказывались иллюзией, созданной усталостью. Она сжала глаза и посмотрела на полку. Проигрыватель был сломан давно. Она пыталась починить его несколько раз, когда ещё оставались силы на подобные эксперименты, и каждый раз он отвечал ей либо тишиной, либо коротким скрежетом, от которого начинало ломить зубы. К сожалению, в магловской технике и механике она разбиралась не так хорошо, чем в чем-либо еще, и даже библиотека Блэков не смогла ей в этом помочь. После этого она перестала трогать его и просто оставила на месте, как оставляют на столе предмет, который стал опасным, хотя не должен был им быть. Хотя, если задуматься, она бы с удовольствием послушала бы что-то, даже если бы это было последним, что бы она сделала. Особенно, если бы это было последним. Наверное, можно подгадать момент, когда активность внешнего мира станет низкой, и включить музыку. Она иногда ловила такие мгновения и тратила их на пение, но мечта с починкой проигрывателя, так и осталась мечтой. Ладно. Она поднялась и подошла к полке, всё ещё ощущая в ногах слабость, которая делала каждый шаг чуть чужим. Ткань, накрывавшая проигрыватель, сдвинулась, и под ней показалась крышка, треснувшая у петли. Пыль легла на пальцы, и это ощущение было неприятно земным и каким-то тошнотворным. Она смахнула пыль, не до конца, оставив тонкую полоску. Её взгляд упал на коробку кассеты, и она поднесла её ближе, чтобы прочитать надпись без напряжения. Waiting for the Night. Забавно. Слова выглядели почти насмешкой. Она положила кассету обратно и вернулась к дивану, снова сев на пол. Рядом лежала стопка блокнотов, которую она заблаговременно принесла в гостиную. Гермиона взяла ближайший блокнот, у него не было обложки, листы были сшиты грубо, нитками, которые местами распустились. На первой странице стояла дата, зачёркнутая так, что от цифр остались только рваные следы. Ниже шёл текст, написанный карандашом, почерк был более резкий, чем сейчас, и в нём чувствовалась поспешность. «Показания дозиметра утром выше нормы. Вечером ниже. Разница слишком велика. Проверить в подвале». Она перечитала это несколько раз и почувствовала раздражение. Разница велика. Она и так знала, что разница велика. Вопрос был в том, как это фиксировать так, чтобы выводы не стали частью паники. Она перевернула страницу. «Шторы держат. Свет у окна плотнее, чем в коридоре. В коридоре холоднее. Это полезно». Штор не было уже давно, она.. окна были заколочены. Дальше шли короткие строки, некоторые перечёркнуты, некоторые повторялись. «Не смотреть долго». «Не стоять на одном месте». «Если слышишь голос, уходи от двери». «Не отвечать». Она закрыла блокнот. Эти записи были простыми, и в их простоте чувствовалась усталость. Она не знала, в какой день они были сделаны. Даты у неё часто расплывались, и она перестала считать это проблемой, потому что точная дата не помогала выжить, больше ее интересовало только то, что правила повторяются и работают. Девушка взяла другой блокнот, более тонкий, с потертым переплётом. Внутри были листы, вырезанные из разных тетрадей. Она открыла его на середине. «Эмиссия 37. Фоновый уровень. Звук вызывает локальные искажения, если повторяется с одинаковым интервалом». Это совпадало с тем, что она происходило сегодня, и совпадение вызвало почти спокойствие. Осталось выяснить только, почему все усилилось в несколько раз, и что в ее доме делает давно мертвый мальчик. Она перелистнула дальше и увидела запись, которая показалась чужой по тону, хотя почерк был вроде бы её. «Сегодня я вышла на улицу и дошла до угла, свет не обжёг. Воздух пах гарью. Людей нет. Вернулась быстро». Она нахмурилась. Внутри поднялось ощущение несогласия. Она не помнила этой вылазки, из ее памяти стерся запах гари. Она не помнила угла, какой именно угол она имеет ввиду? И всё же запись была там. Она решила не вдаваться в подробности, поскольку зачастую мозг начинал компенсировать пробелы выдумкой, делая её убедительной, что ей было совершенно не нужно. Она закрыла блокнот и отложила его. На полу рядом лежали колдографии. Они хранились в ящике, и она доставала их редко, но сегодня рука потянулась сама, будто тело искало другой способ стабилизации. Она встала, подошла к столу, выдвинула нижний ящик и достала тонкую пачку, перевязанную выцветшей лентой. Лента была знакомой, но она не позволила себе задержаться на мысли, откуда именно эта вещь. Колдографии были старые, выцветшие, некоторые застыли почти полностью, как будто сами устали двигаться. Первая показывала группу людей, которые стояли очень близко друг к другу, и в их движениях было что-то живое, беззаботное, неуместное в текущей реальности. Гермиона узнала себя не сразу. Она узнала позу. Она стояла чуть впереди, плечи подняты, руки напряжены, будто в любой момент готова вмешаться. Изображение дрогнуло, словно пыталось ожить, и это дрожание показалось ей неправильным. Она отложила снимок. Это Гарри? Шрам. Значит, вроде бы он. Второй был одиночным. Человек в кадре двигался с задержкой, как будто кадр не успевал за движением. Лицо не фиксировалось. Оно расплывалось, оставляя только общую форму. Гермиона отметила это. Колдографии в последнее время часто вели себя так. Её внимание снова привлёк фон. На третьем снимке была комната, которая не принадлежала дому на площади Гриммо. Свет там был другой, мягче, менее плотный, и в углу стоял волшебный проигрыватель, целый, закрытый, как будто только что выключенный. Внутри поднялась мелодия, теперь уже более чёткая, и слова снова пришли сами, коротким, узнаваемым обрывком. “All I ever wanted…” Её горло сжалось, и она отложила колдографию, стараясь не смотреть на неё дальше. Сердце ускорилось. Она позволила себе пару неровных вдохов и вернулась на пол, держа пачку снимков так, будто это был не бумажный предмет, а источник излучения. Ей хотелось продолжить петь. Ей хотелось довести песню до конца, потому что завершённость давала ощущение закрытой формы, а закрытая форма казалась безопасной. Она знала, что это иллюзия. Завершённость, как и ритм, часто служила приманкой, особенно сразу после такой интенсивной попытки вторжения. Она напела снова, тихо, почти без голоса, выбирая строки, которые не давали образов и не тянули за собой конкретику. “Words are very unnecessary…” Она открыла ещё один блокнот, тот, который хранила отдельно, под пресс-папье в библиотеке, но почему-то сегодня он оказался здесь, рядом, будто она заранее знала, что он понадобится. Она не стала задавать себе вопрос, почему. Страницы в этом блокноте были исписаны короткими фразами. Некоторые из них напоминали протоколы, некоторые выглядели как команды. Она перелистнула дальше и увидела вклеенный клочок бумаги, на котором было несколько слов, написанных почти наспех. Под этим стояла отметка, похожая на дату, но цифры были смазаны. Понятно, тут тоже ничего конкретного. Ей казалось, это принесет больше пользы. Она закрыла блокнот и ощутила лёгкую тошноту. За стеной, в другом конце дома, раздалось движение. Она услышала шаги, осторожные и неровные. Регулус, вероятно, менял положение, проверял пространство, искал, где именно ему можно стоять. Она не стала звать его, потому что.. ну, не хотела. Собрала колдографии обратно, завязала ленту и убрала пачку в ящик. Затем вернулась к журналу наблюдений и открыла чистую страницу. Рука всё ещё подрагивала, но почерк получился ровным, и это всегда удивляло её. Тело могло дрожать, дыхание могло срываться, а почерк оставался таким, каким она привыкла его видеть, словно в письме сохранялась последняя иллюзия контроля. Забавно. Она записала показания дозиметра. Затем показатели эмиссионной сферы. Затем отметку о щелчке на втором этаже. Потом она остановилась и посмотрела на строку, которая вдруг показалась ей слишком пустой. Ей захотелось добавить что-то про песню. Ей захотелось зафиксировать, что пение помогло, что голос вернул ей равновесие, что строки звучали в голове, как будто кто-то оставил их там давно и они просто ждали момента. Она не стала этого писать. Записи предназначались для действий и цифр. Всё остальное она оставляла в тех блокнотах, которые были посвящены прочим наблюдениям. Она сделала последний глоток тёплой воды, поморщилась и поставила кружку на стол. На столе стояла ещё одна кружка, и эта деталь показалась ей странной. Она убрала обе кружки на полку, словно так и должно было быть. Проигрыватель оставался накрытым тканью. Кассеты оставались на полке, какие-то валялись на полу. Внутри всё ещё звучал короткий фрагмент, как остаток, который не хотел уходить. “Enjoy the silence…” Она не позволила себе улыбнуться. Она не позволила себе подумать, что когда-нибудь этот проигрыватель снова заиграет. Мысль о будущем в этом доме всегда оказывалась слишком громкой. Гермиона поднялась и пошла наверх, чтобы проверить приборы, потому что проверка являлась тем единственным способом, которым она умела завершать подобные эпизоды. Внутри уже было спокойнее, но спокойствия это не приносило утешения, и где-то на заднем плане, без участия её воли, продолжала жить музыка, осторожная, обрезанная, не доведённая до конца, потому что конец в этом мире слишком часто означал начало чего-то другого. Та же ситуация с появлением Регулуса, Мерлин его дери, Блэка, это демонстрировала более чем наглядно. Скрип ступеней прозвучал так, словно дом сделал это нарочно, хотя Гермиона знала, что подобные мысли появляются в ней именно тогда, когда она устаёт. Она только что замолчала, и тишина, которая осталась после её шёпота, ещё держала в себе след мелодии, как держит след тепла остывающая кружка. Она не сразу поняла, что звук не относится к её приборам. После каждого появления Посетителей она ожидала от дома только технических подтверждений, щелчков и слабых отголосков, которые означали, что система ещё работает, что ничто не сдвинулось окончательно. Скрип ступеней звучал иначе. Он был слишком человеческим по своей последовательности, и именно это заставило её практически броситься к лестнице, ещё до того, как она успела сформулировать причину. Движение вышло резким, почти неприличным по своей поспешности. Она поймала себя на этом и остановилась на месте, сжимая пальцы так сильно, что ногти впились в кожу. Сердце билось быстрее, чем нужно, и раздражение от собственной реакции было таким же сильным, как страх. Пора признать, что она отвыкла от людей. Признание ударило неприятной ясностью. Присутствие другого тела в доме меняло всё, даже если другой человек молчал и ничего не делал. Менялся звук воздуха, менялось ощущение расстояний, менялась её готовность к ошибке. Её дом не был рассчитан на двоих. Её распорядок не предполагал, что кто-то может двигаться там, где она ожидает неподвижности. Сам факт чьих-то шагов по лестнице был вторжением в ее гребаный хрупкий мир, который она с таким усердием выстраивала. Девушка вышла из гостиной в коридор и остановилась у основания лестницы. Отсюда она слышала Регулуса, и звук его шагов шёл сверху вниз по деревянным волокнам, как по струне. Он поднимался без спешки. У неё мелькнула мысль, что он мог открыть что-то, чего открывать нельзя, мог сдвинуть предмет, который служил ей меткой, мог просто подойти к окну и посмотреть наружу слишком долго. Эти предположения возникали быстро, одно за другим, и каждое из них требовало вмешательства. Она поднялась на две ступени и остановилась, прислушиваясь. Скрип прекратился. Наступила пауза, и в этой паузе ей почудилось то самое крошечное смещение мира, которое обычно предшествовало проблемам. Она знала, что это может быть воображением. Она знала, что усталость создаёт ложные тревоги. Она всё равно продолжила подниматься. Лестница была узкой. Её ступени давно перестали быть ровными, а возможно никогда такими и не были. Она знала их наизусть, знала, где доска прогибается, где нужно наступать ближе к стене, где скрип особенно громкий. Она увидела его спину на середине пролёта. Он стоял, держась за перила одной рукой, и смотрел вверх, туда, где начинался второй этаж. Гермиона заметила, как у него слегка приподняты плечи, и поняла, что он не столько осматривает дом, сколько пытается переварить картинку вокруг. Человек, который просыпается после долгой комы, всегда делает одно и то же. Он ищет знакомое, а потом ищет подтверждение, что знакомого больше нет. Она остановилась на ступеньке ниже, оставаясь в его поле зрения, но не приближаясь. Он мог обернуться, в целом, мог начать говорить. И хотя она не хотела этого пока, потому что ей нужно было увидеть, что он делает, не становясь частью его действия, но была готова ответить. Она произнесла его имя мысленно, без звука, и вздрогнула, поймав себя на этом. Сегодня было слишком много имён, даже если она не произносила их вслух. Регулус всё-таки обернулся. Он увидел её, и в его взгляде мелькнуло что-то вроде вопроса. Парень продолжил просто смотреть, не произнося ничего вслух. Это молчание могло показаться воспитанным, но для Гермионы оно выглядело странно. Люди обычно пытались заполнить паузу. Люди пытались объяснить свои действия, оправдать их, запросить разрешение. Он этого не сделал. Вопрос о том, действительно ли он человек, непроизвольно возник сам. В смысле, да, она конечно проверила, но… она же могла ошибиться. Гермиона поднялась ещё на две ступени. Теперь они стояли почти на одном уровне. Она увидела, что его пальцы слегка побелели на перилах. Регулус перевёл взгляд выше и продолжил подниматься. Почему он не спросил, можно ли? Ей захотелось остановить его на зло, приказать вернуться, сказать, что наверху есть места, куда нельзя заходить, есть шкафы, которые не стоит открывать, есть окна, к которым нельзя подходить без подготовки. Она не сделала этого. Возможно, ей мешала усталость. Возможно, ей мешало любопытство. Возможно, ей мешало то странное чувство, которое возникало, когда она смотрела на него и видела человека, который в этом первый день. Она поднялась следом. Второй этаж встретил её запахом бумаги и старого дерева, все привычно. Библиотека Блэков, кабинет, коридор, ведущий к комнатам, которые когда-то принадлежали семье. Регулус остановился у двери библиотеки. Он не входил, долго всматривался на ручку, на узор дерева. Гермиона заметила, что он не прикасается к ней. Это выглядело осторожностью, хотя она понимала, что причина может быть другой. Если он действительно считал, что вернулся домой, он мог бояться увидеть внутри то, чего не хочет видеть. Он мог задерживать этот момент, потому что дверь была последней иллюзией нормальности. Пока она закрыта, внутри всё ещё может оставаться прежним. Этот трюк сознания Гермиона знала слишком хорошо. Она подошла ближе, оставаясь у стены, и поняла, что наверное выглядит как параноик, следуя за ним по пятам. Но она ничего не могла с собой сделать. Ей хотелось сказать ему, что он может войти, что библиотека не опасна, что там всё устроено так, чтобы не привлекать лишнего внимания. Ей хотелось сказать много вещей, потому что слова иногда были самым быстрым способом предотвратить ошибку. Она промолчала. Регулус всё-таки вошёл. Дверь открылась тихо. В библиотеке было полутемнее, чем в коридоре, потому что Гермиона держала здесь плотные шторы, а свет просачивался лишь по краям, создавая ровную, терпимую для глаз полосу. Она заметила, как Регулус чуть прищурился, и поняла, что он ожидал другого света. Он ожидал либо привычной темноты, либо привычного дня. Он столкнулся с тем, что у неё в доме существует искусственная полутень, созданная не для уюта, а для выживания. Он прошёл к столу, на котором стояла сфера с дымом, и остановился, рассматривая её. Сфера была почти красива. Это раздражало Гермиону. Этот прибор создавался, потому что ей нужно было видеть эмиссию глазами и иметь внешний индикатор, который не зависит от её усталости. Регулус смотрел на сферу так, словно она была семейной реликвией, хотя он, разумеется, не мог знать, как она появилась и зачем. Он наклонился, как будто хотел вдохнуть ближе, потом остановился. Выпрямившись, он провёл взглядом по полкам. Книги стояли в два ряда. Некоторые были помечены её метками. Некоторые стояли так, как стояли всегда. Регулус подошёл к одной из полок и взял книгу, не вытаскивая её полностью. Он лишь выдвинул её на несколько сантиметров и посмотрел на корешок, как будто проверяя, на месте ли она. Этот жест был настолько простым и таким чужим её нынешней жизни, что Гермиона вдруг почувствовала резкую, почти болезненную неловкость, будто она является свидетелем чего-то слишком личного. Он проверял дом как СВОЙ дом, а не как убежище. Он искал подтверждение, что его мир всё ещё существовал в этих стенах. Капля упала на пыльные доски пола неожиданно. Чья это была слеза? Гермиона стояла у двери, наблюдая, и чувствовала, как внутри поднимается раздражение, которое быстро сменяется чем-то другим, менее удобным и менее контролируемым. Он выглядел слишком молодым для этого места. Не по возрасту, а по факту отсутствия времени: в нём не было той изношенности, которая появляется у людей, проживших год в постоянном дне. Его кожа не несла на себе следов света. Её это пугало. Кто, Мерлин бы его побрал, это такой? Может она его выдумала себе? Ее затошнило. Регулус мог быть выдуман. А что, если его здесь нет. Не как призрак, не как Посетитель и не как что-то, требующее немедленного объяснения, а просто как результат долгого одиночества и ошибки психики. Она смотрела на его спину, на то, как он слегка наклонился вперёд, разглядывая полку, и ловила себя на странном ощущении - он слишком хорошо вписывался, не нарушая пространство и при этом, не создавал импульса. И ещё было это. Он был подозрительно… цельным. Не в смысле аккуратности или ухоженности, этого как раз не было, одежда сидела на нём странно, будто принадлежала другому времени (ну, она и принадлежала), волосы лежали неровно, кожа казалась слишком бледной для человека, который должен был жить под этим солнцем, от которого Гермиона так сильно устала. Но при этом в нём не было ни одной детали, которая бы выбивалась. Ни асимметрии, ни неловкости, ни того случайного изъяна, который всегда появляется у живых людей, особенно у тех, кого не видели годами. Гермиона поймала себя на том, что думает об этом слишком отвлечённо. Если бы разум собирал фигуру из доступных элементов, он выбрал бы именно такую. Высокий, красивый ровно настолько, чтобы взгляд цеплялся, но не настолько, чтобы это казалось нарочитым. Молодой, потому что она сама была еще не стара, и навряд ли проживет еще долго. В нём не было ничего лишнего и ничего случайного. Это могло служить ещё одним доводом против его реальности. Она слишком хорошо знала, как выглядят люди после катастроф. Как выглядят те, кто выжил. Они всегда несут на себе след, и не обязательно физический, иногда это просто перекос в движениях, слишком быстрый взгляд, слишком тяжёлая пауза между словами. У Регулуса этого не было. Он существовал так, словно мир ещё не успел его испортить, и, если он действительно восстал из мертвых, то должен был бы выглядеть иначе. Эта мысль показалась ей почти убедительной. И, что было хуже всего, почти утешительной. Если бы она придумала его, он выглядел бы именно так. Она не могла вспомнить, как он оказался в комнате, хотя точно знала, что не отводила от него взгляда. Он же только что сюда зашел, как она могла забыть? Мысль о том, что Регулус может быть выдуман, была неожиданно удобной. В таком случае он подчинялся тем же правилам, что и дом, и не стал бы причиной выброса, а причиной был бы ее собственный больной разум, который подвел ее таким образом, создав слишком четкий образ. Сознание, оставшееся в одиночестве слишком надолго, имело право на компенсацию. Да, ей понравилась мысль о том, что он лишь компенсаторный механизм. Тупо результат долгого одиночества, медленного истощения и постоянной необходимости удерживать себя вручную. Сознание, уставшее от пустоты, могло позволить себе скомпоновать присутствие. Если он исчезнет, это тоже будет объяснимо, поэтому она постаралась расслабиться. И всё же, наблюдая за тем, как он поднимает руку и всё-таки проводит пальцами по корешку одной из книг, словно проверяя, настоящая ли она, Гермиона поймала себя на коротком, неприятном сбое в рассуждении. Она никогда не наделяла свои вымышленные конструкции сомнением. Эта мысль не задержалась. Вопрос о том, реален он или нет, пока не требовал ответа. Пока он стоял в библиотеке и смотрел на книги так, словно они могли что-то ему сказать, этого было достаточно. Он подошёл к окну, Гермиона напряглась, сделав шаг ближе. Её раздражение ослабло, потому что парень был осторожнее, чем она ожидала. Ну, если он был плодом ее воображения, то наверное поэтому он был адаптивен? Регулус медленно повернул голову в её сторону. Его взгляд задержался на ней дольше, чем следовало бы, если бы он хотел быть просто вежливым. В этом взгляде было что-то, что Гермиона не могла назвать сразу, и наконец разгадала это лишь через бесконечно-долгое мгновение. Ожидание, будто она давно задолжала ему пояснения. В ней снова проснулось раздражение. Она знала, что такое потеря. Она знала, что значит постепенно отрезать от себя жизнь по кускам, оставляя только идиотскую оболочку, потому что сама делала это долго и осознанно, даже довела до совершенства. Она увидела это в его движении. В том, как он задержал ладонь над столом, но не положил её. В том, как он вдохнул чуть глубже, когда взгляд снова скользнул по полкам. В том, как он на секунду замер, будто в голове у него возник вопрос, который он не хотел произнести. Его молчание становилось тяжёлым, потому что в нём копилось слишком много несказанного. Она вдруг ощутила, насколько одиноким он сейчас должен себя чувствовать. Гермиона почувствовала, что её собственная усталость на секунду отступает. Регулус прошёл к бюро у дальней стены и выдвинул ящик, в котором лежали бумажные папки, перевязанные лентами. Это были её старые записи. Туда она складывала всё, что не хотела держать на виду. Она почувствовала неприятный толчок внутри. Её пальцы сами сжались, как будто она держит в руке нож, хотя руки были пустыми. Он не стал вытаскивать папки. Она увидела, как его взгляд задержался на печати воска на одной из папок. Печать выглядела чужеродно среди её аккуратных лент. Гермиона не помнила, когда использовала воск. Она никогда не считала себя человеком, который запечатывает что-то воском, эта деталь всегда заставляла её испытывать лёгкую внутреннюю злость, как будто кто-то другой оставил в её доме знак своего присутствия, а она не заметила. Регулус посмотрел на печать дольше. Потом поднял взгляд на Гермиону. В этом взгляде снова было ожидание. Он молчал, и молчание становилось почти обвинением, хотя он, вероятно, не хотел обвинять. Наверное она была бы более резка на его месте, ожидая пояснений. Она подошла ближе и остановилась так, чтобы расстояние между ним и ящиком стало меньше удобным для движения. Это было её обычное поведение. Регулус отступил на полшага, его лицо осталось спокойным, но в глазах мелькнуло что-то похожее на короткую вспышку уязвлённости. Гермиона увидела её и поняла, что именно она делает с ним прямо сейчас. Он отвернулся от шкафа и прошёл к столу. Там лежали несколько её блокнотов, ей не пришло в голову, что присутствие другого человека означает необходимость прятать свои инструменты. Она слишком долго жила одна, чтобы помнить об этом. Она чувствовала себя в доме так, словно никто не имеет права смотреть на её вещи, и теперь впервые столкнулась с тем, что кто-то может посмотреть. Регулус взял один блокнот в руки. Он сделал это так, будто берёт вещь, которая может быть важна, листнул страницу, потом другую. Гермиона напряглась, но не подошла. Он не читал долго. Его взгляд скользил по строкам, выхватывал цифры, слова, повторяющиеся обозначения. Она увидела, как его брови чуть дрогнули, когда он наткнулся на запись о радиации. Это было редкое человеческое выражение, почти смешное в своей обычности. Её это задело странной остротой. Она привыкла, что никто не понимает её записей, что её опыт невозможно объяснить, что её язык существует только для неё самой. И теперь появился человек, который может понять часть этого языка, потому что он вырос в мире, где книги и записи имели смысл. Она ощутила, как в горле снова поднимается сухость. Ей захотелось сказать ему что-то, объяснить, дать ему хотя бы какое-то пояснение, но ей показалось, что в данную секунду это прозвучит как оправдание. Она не сказала. Регулус положил блокнот обратно. Он посмотрел на Гермиону снова, и теперь в его взгляде было другое, что она распознала не сразу, потому что давно не видела этого на себе. Он наверняка испытывал отчаяние. Гермиона увидела это и наконец позволила себе признать простую вещь: он не справляется. Она не знала, что делать с этим знанием. Она не была человеком, который утешает, и даже давно перестала быть человеком, который прикасается ради поддержки. И всё же продолжала стоять напротив него. Она ощутила странное давление в груди. Оно было почти физическим, хотя она знала, что физическое и психическое давно переплетены у неё так тесно, что различить их невозможно. Она не хотела чувствовать это. Она не хотела признавать, что присутствие Регулуса способно вызвать в ней отклик, который не сводится к угрозе, даже если он и был лишь плодом ее измученного воображения. Она наконец заговорила. — Здесь нельзя смотреть наружу долго, — сказала она, не повышая голоса и не делая вид, что это забота, потому что заботу он бы не принял, — если захочешь подойти к окну, скажи мне. Фраза прозвучала сухо. Регулус чуть кивнул. Он стоял в библиотеке своего дома, и дом был полон чужих меток, чужих приборов, чужих штор, и он понимал, что всё это появилось без него, появилось вместо его жизни, и ему предстоит либо согласиться с этим, либо исчезнуть, как исчезают те, кто не выдерживает света. Гермиона увидела, как он снова посмотрел на полки, и в этом взгляде было так много несказанного, что ей стало по-настоящему неуютно. Она поняла, что он не просто осматривает дом. Он ищет признаки того, что его родители сейчас выйдут из комнаты, ищет тень Кричера, ищет звук шагов, который означал бы нормальность и ищет что-то, что подтвердит, что время продолжалось так, как должно, и что он не пропустил собственную жизнь. И он не находит. И впервые за долгое время ей было ясно, что она смотрит не на мир, а на человека, который только начинает понимать, насколько этот мир его не ждёт. Она стояла рядом, впервые остро ощущая, каково это, быть свидетелем чужой катастрофы, которая происходит не снаружи, а внутри, в тишине, в паузах между движениями, в не заданных вопросах. Она прожила свою катастрофу постепенно. Она успела стать жесткой. Он столкнулся со своей катастрофой мгновенно, и его жесткость ещё не успела сформироваться. Его удерживала только привычка держать лицо. Гермиона отвела взгляд, как будто это могло помочь. Ей было легче смотреть на предметы, чем на него. Она подошла к столу, сделала вид, что поправляет блокноты, чтобы занять руки. Она услышала, как Регулус тихо выдохнул. За стенами библиотеки дом стоял так же, как стоял всегда. Снаружи свет продолжал быть густым и безразличным. Внутри двое людей, которые принадлежали разным версиям времени, стояли в одной комнате и молчали, и в этом молчании наконец проявилось то, что Гермиона не хотела признавать с самого начала. Она не одна. И он тоже не один, хотя ему от этого легче не становится. Он заговорил не сразу. — Ты… — начал он и замолчал. Голос прозвучал иначе, чем раньше. Не так, как в коридоре, не так, как у двери. Он был ниже, тише. Гермиона не обернулась сразу. Она продолжала смотреть на стол, на край пергамента, на след от чернил, которые давно высохли. Она знала, что если посмотрит на него сейчас, то разговор изменится. Лицо всегда всё усложняло. — Ты всё это время живёшь так? — спросил он. — Да, — сказала она наконец. — Я думал, — произнёс он спустя мгновение, — что если я вернусь… если я просто вернусь домой, то всё остальное… как-нибудь объяснится. - А что ты видел? - Ничего, в общем. Я вышел из пещеры и попал в пустыню. Гермиона почувствовала, как в груди что-то слегка сжалось. Он посмотрел на неё. Теперь она это почувствовала и всё-таки обернулась. — Я не боюсь, — сказал он. Фраза прозвучала спокойно. Настолько спокойно, что Гермиона насторожилась. — Это нормально, — продолжил он, прежде чем она успела ответить. — Я имею в виду… я понимаю, что должен бояться. Я вижу это. Я чувствую, что должен. Но пока… — он сделал короткую паузу, подбирая слово, — пока мне кажется, что это не имеет значения. — Почему? — спросила она. Он не ответил сразу. Он отвёл взгляд, посмотрел на книги, на приборы, на закрытые шторы. — Потому что я уже сделал свой выбор, — сказал он наконец, - Буквально прошлым вечером я уже все решил. Эта фраза прозвучала так, будто он говорил её не ей, а себе. — Какой? — спросила Гермиона, и сама удивилась тому, что вопрос прозвучал мягче, чем она ожидала. Регулус пожал плечами. Жест вышел почти неловким. — Если я здесь, значит, это зачем-то нужно, — сказал он. — Я не верю в случайности. Никогда не верил. Если мир решил вернуть меня именно сейчас и именно так… значит, я должен быть полезен. Или исчезнуть правильно. Я хотел.. Темного Лорда, - это резануло ее слух, - больше нет, поэтому я все сделал верно. Гермиона почувствовала, как по спине пробежал холод. В его интонации не было страха смерти, перед ней стоял человек, который уже был готов к ней. — Ты ничего не обязан, все давно изменилось, — сказала она. — Я знаю, — ответил он. — Но это не отменяет того, что я хочу. О чем конкретно он говорил, Гермиона не до конца понимала. Значит ли это, что он не собирался ее убивать или выгонять? Или может, что он хочет помочь ей в.. чем-то? — Я видел, как ты стояла там, — продолжил он. — У двери. Ты держала всё это… — он сделал неопределённый жест рукой, словно обозначая и дом, и свет, и Посетителей сразу, — как будто это твоя ответственность. Гермиона напряглась. — Это не так. Я просто не хочу умирать. — Может быть, — согласился он, — Но ты ведёшь себя так, будто если что-то пойдёт не так, виновата будешь ты. Хотя ты буквально здесь одна. По-моему до этого диалога они были на «Вы», нет? — Я не знаю, что я такое сейчас, — сказал Регулус. — Я не знаю, жив ли я в том смысле, в каком ты понимаешь жизнь. Я не знаю, сколько мне осталось. Он снова посмотрел ей в глаза, и в этот момент Гермиона поняла, что это и есть его трагедия. Не потеря дома и семьи и не конец мира, а абсолютная ясность цели без гарантии смысла. Выжить в новых обстоятельствах, зачем? — Я не собираюсь цепляться за существование, если оно мешает кому-то выжить. Гермиона почувствовала, как внутри поднимается раздражение. Не на него. На саму идею. — Это плохая стратегия, — сказала она сухо, — Самоотверженность не спасает миры. И хотя я знала один такой пример, но, это один на миллион. — Я и не собираюсь спасать мир, — ответил он, — Я собираюсь не быть проблемой. — Ты звучишь как заядлый суицидник или мазохист, — сказала она резко, почти грубо, - Ты, пока мы не выяснили обратного, такой же человек как и я, а значит я не могу просто выставить тебя за дверь. К тому же, посмотри вокруг! Я - одна. Я одна уже очень давно, и я почти сошла с ума от одиночества, поэтому позволь помучать тебя своей компанией хотя бы какое-то время. Гермиона замолчала. Ей самой было удивительно, зачем она убеждала его. — Тогда я останусь, — сказал он, — До тех пор, пока ты не скажешь, что я мешаю. Гермиона отвела взгляд. Она знала, что в будущем пожалеет об этом разговоре. Знала, что он стал точкой, после которой всё начнёт смещаться. Но она также знала, что если бы он сейчас замолчал навсегда, мир стал бы ещё холоднее. А холод она уже знала слишком хорошо.
23 Нравится 10 Отзывы 9 В сборник
Отзывы (2)