порядок цвета/между приступами

NC-17
Завершён
171
2
автор
Фэндом:
Размер:
265 страниц, 109 500 слов, 23 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
171 Нравится 98 Отзывы 97 В сборник

VIII - метр между нами

Настройки
Примечания:

«Вселенная всегда сталкивает тех, кто должен сломать друг друга.»

Флэшбек

Осень пришла в деревню тихо. Без бурь, без громких ветров — просто однажды утро стало белым, и пар шёл изо рта даже в доме. Воздух пах дымом, землёй и чем-то медным, как будто сама природа выдыхала усталость. Юнги стоял у окна, пальцем чертя на запотевшем стекле неровный круг. На улице было пусто, только вороны сидели на проводах, и от их карканья у него сжималось сердце. Ему было шесть. Он знал уже немного больше о мире, но не то, что хотел бы знать. Отец стал другим. Взгляд его — холоднее, чем вода в реке, голос — как хлыст. В последнее время он всё чаще говорил с кафедры о грехе, о наказании, о детях, что отворачиваются от Бога. И всякий раз, когда произносил эти слова, смотрел на Юнги. Он узнал о Хосоке. Не сразу — через соседку, через шепот, через случайную фразу за ужином: «Наш сын играет с тем мальчиком, что не из прихода». Тогда отец молчал долго, молчал так, что тишина резала воздух. А потом поднялся из-за стола и ударил Юнги ладонью по лицу. Без слов. Только стук — резкий, сухой, будто ломали ветку. Мать даже не вздрогнула. Она просто опустила глаза в тарелку и сказала: «Аминь». После этого ему запретили выходить из дома одному. Церковь, школа, дом — вот и вся карта мира. Но он всё равно уходил. Каждое утро, когда отец уходил к службе, а мать готовила трапезу для прихожан, он тихо выходил через заднюю дверь и шёл к реке. Там его всегда ждал Хосок. Тот приходил раньше, приносил яблоки, иногда тёплые пирожки, свёрнутые в ткань. Он болтал о всём — о старшей сестре, о том, как в школе им ставят спектакль, как отец купил куртку в Сеуле. Юнги слушал. Он редко говорил, почти никогда не перебивал. Но именно в этом молчании и была его дружба. Хосок смеялся, когда Юнги что-то отвечал, и говорил, что у него самый странный голос — тихий, будто всё время боится нарушить покой. Юнги не говорил, что ему запретили приходить. Не говорил, что по ночам он лежит, сжимаясь в комок, слушая, как отец молится внизу, повторяя снова и снова: «Изгони беса, что вошёл в моего сына». Он не понимал, что за бес, но чувствовал, что это про него. Каждый удар, каждое слово о грехе — всё падало на одно место. Внутрь. Однажды, когда он вернулся с реки, отец ждал его на крыльце. В руках — ремень. Юнги остановился в трёх шагах, и ветер принёс запах дыма и сырой земли. Он хотел объяснить, хотел сказать, что просто гулял, что Хосок — добрый, что он не злой. Но слова не вышли. Отец молчал. Только ремень свистнул в воздухе, и кожа обожгла плечо. Он не закричал. Только сжал зубы. И понял, что плакать нельзя — потому что тогда боль становится настоящей. Он стоял, пока не закончился счёт, пока отец не откинул ремень на ступени и не сказал тихо: — Молись. Бог должен простить тебя. И Юнги молился. Сидя на коленях, до темноты, пока слова не стали пустыми. Пока не почувствовал, что Бог теперь живёт где-то в углу, наблюдает и молчит, как мать.

Конец флэшбека

Moonlight встретил их влажным теплом и плотным звуком, будто на входе стоял не охранник, а живая стена из баса. Воздух был густым, сладковато-горьким: перегретый алкоголь, цитрус из чьих-то коктейлей, влажная кожа, немного дыма, карамель стеклянных бутылок. Свет резал помещение рваными слоями — ультрафиолет на браслетах, янтарные пятна над стойкой, редкие белые вспышки, от которых лица становились на секунду плоскими, как на старых фотографиях. Пол пружинил, барная резина под локтями прилипала к коже, лёд в стаканах звенел так ясно, словно это были не кубики, а тонкие колокольчики, спрятанные в янтаре. Было около трёх: время, когда музыка уже не обещает, а держит, и даже смех — чуть ниже, чуть хриплее. Чимин поймал себя на том, что идёт сразу к стойке, будто к краю бассейна, где можно ухватиться за бортик. Бар держал их, как перила над волной. Чимин сидел на высоком стуле у самой кромки стойки — ладони на тёплом, чуть влажном дереве; кольца тихо звякали о лак. Справа на соседних табуретах устроились Тэхен и Чонгук: Тэ подсел нога на ногу, взгляд полузакрытый, будто слушал не музыку, а собственный пульс; Чонгук то пил из бутылки, то вертел головой, распаковывая для себя этот шумный мир по деталям. По ту сторону — за стеклом, льдом и шейкерами — работал бар. Свет отсекал пространство узкими полосами: янтарь из-под полок, холодный белый от кофемашины, ультрафиолет на браслетах. Спина Хосока мелькала тёплой тенью — рука к бутылке, ладонь на кран с кегой, короткая команда бармену слева. Чуть дальше, ровно напротив них, Юнги стягивал кожанку — одним хищным, экономным жестом, будто срезал с себя лишний слой. Футболка легла по плечам, цепочки холодно блеснули в ямках ключиц; серёжки поймали свет — и казалось, воздух между ними на секунду остыл. Он машинально глянул вбок — проверить собственную ревность, и назвать её другим словом. Там, у стойки, сидели двое — тонкие запястья в браслетах, лопатки под топами, смех в ритме музыки, губы в красном, слишком внимательные глаза. Они смотрели на Юнги так, как люди смотрят на сцену: с ожиданием, с готовностью подстроиться под нужный ритм. Чуть дальше парень в белой рубашке приподнялся на носки, чтобы увидеть его через плечи бармена. Кто-то пустил руку по воздуху, будто уже примеряя касание. И всё это было обыденно — клубная гравитация — но Чимина кольнуло неуместной, детской обидой, липкой, как сахар на пальцах. Будто он держал в ладони мороженое, а мимо прошли и слизнули верхний слой. Глупо. Ничего его. Ничего никого. И всё равно у груди затянулось. Юнги между тем скользил по бару, как нож по воску. Не торопясь, не заигрывая, просто находя нужную высоту — для голоса, для взгляда, для того, как поставить локоть, чтобы никто не подумал, что ему нужен кто-то. Хосок мелькнул рядом тёплой тенью — широкая улыбка, пару слов бармену, ладонь на чужом плече — и исчез дальше, туда, где шум был плотнее. На Юнги налипали взгляды — он их не ловил, он их гасил. Это раздражало сильнее всего: как много людей здесь хотели его — и как мало он, казалось, хотел в ответ. «Держаться на расстоянии», — вспомнил Чимин, — «метр — безопасно». Его ладони лежали на дереве, как на поручне, и он учился стоять на этом краю — не шагнув, не сорвавшись, не коснувшись. Музыка стихала, будто кто-то потихоньку выкручивал громкость изнутри — из самой крови, не из колонок. Люди уходили, хлопали дверью, смеялись уже хрипло, из последних сил. Воздух становился тяжелее, тише. Бармены убирали бутылки, стучали шейкерами, вытирали влажные следы ладоней. За стойкой остались только Хосок и Юнги. Хосок что-то быстро шепнул, снял перчатки, ушёл к выходу с Тэхеном и Чонгуком, а Чимин остался сидеть, как привязанный. Он не заметил, когда опустел клуб — просто вдруг понял, что больше никого нет. Только он, Юнги и тусклое отражение их двоих в зеркале позади барной полки. Он смотрел, как Юнги двигается. Плавно, методично, почти молча. Тело его будто само знало, где что стоит — рука на бутылке, рука на льду, звук — дзинь — кусочек попал в шейкер, потом резкое движение запястья, свист воздуха, стук металла о край. Всё это было как музыка без звука. Чимин думал, что если бы боль могла выглядеть — она выглядела бы так. Уравновешенной. Отточенной. Безмолвной. — Сделай мне что-нибудь, — произнёс он, голос сорвался, как будто язык тоже устал. Юнги повернулся, чуть сощурился. Свет падал ему на лицо снизу — от стойки, от стекла — и под скулой лежала глубокая тень. — Ты достаточно уже выпил, ангелок, — тихо, без насмешки, просто факт. Чимин нахмурился, не сводя с него взгляда. — Ты знаешь, как меня зовут? — Мне не нужно, — ответил Юнги, поворачиваясь к нему всем корпусом. — Ангелок подходит. Он подошёл ближе, уперевшись руками в стойку. Расстояние между ними сократилось до дыхания, до миллиметра, и Чимину пришлось заставлять себя не отводить глаза. Юнги наклонил голову набок, разглядывая его так, будто пытался рассчитать, сколько шагов останется до падения. Он ничего не говорил. Просто смотрел. Губы чуть приоткрылись, язык коротко скользнул по зубам — привычное движение, машинальное, но от него Чимина снова пробрало мурашками. Взгляд невольно скользнул вниз — на руки. Шрамы, следы от уколов, тонкие белые линии, сбившиеся с ритма. Кожа казалась выжженной памятью. Он поднял глаза — и встретился с ним взглядом. — Тебе сколько лет? — вдруг спросил Юнги. — Восемнадцать, — выдохнул Чимин. Юнги прикрыл глаза, будто переваривал услышанное. — Ну, хоть не семнадцать, — пробормотал он, и в его голосе не было ни шутки, ни облегчения, только усталость. Он развернулся, достал шейкер, достал бутылки, начал смешивать. — Тебе восемнадцать, — говорил он, не глядя. — И ты девственник. У тебя отрицание бисексуальности, наивность и тяга к саморазрушению. Чимин нахмурился, поднял голову. — У меня нет тяги к саморазрушению. Юнги оскалился коротко, едва. — Рад слышать, что ты осознаёшь своё отрицание. — Я не бисексуал, — резко ответил Чимин. Юнги кивнул, разливая в бокал густую жидкость, пахнущую чем-то острым, сладким и опасным. — Окей, тогда ты гей. Он опустил в бокал ягоду и придвинул его к Чимину. — Я нравлюсь тебе, ангелок. А твоя тяга к саморазрушению завязана именно на этом. Юнги снова облокотился на стойку, глядя на него чуть из-под бровей, губы влажные, язык коротко тронул нижнюю. Взгляд — прямой, пронизывающий. Чимин, не выдержав, чуть отодвинулся. Между ними снова появился воздух — такой плотный, что можно было резать ножом. — Мне нравится твоя наивность, такой ангелочек, — продолжил Юнги, тихо, почти шёпотом. — Ты даже не понимаешь, что тянешься к дьяволу. Чимин сглотнул, чувствуя, как внутри дрожит. Его руки лежали на коленях, и он сжал их в кулаки так сильно, что костяшки побелели. Невыносимо зудело под кожей, будто по венам шла искра. Ему казалось, если он не поднимет руку — не коснётся — всё взорвётся. Юнги чуть склонил голову, глядя вниз, на руки. — Хочешь прикоснуться? — спросил он. Чимин отрицательно покачал головой. — Это не от тебя зависит, — Юнги хмыкнул, снова перенося вес на руки. — Так работает твоя природа. — Какая природа? — спросил Чимин, уже сам не понимая, где заканчивается страх и начинается влечение. Юнги подпер подбородок рукой, глядя прямо на него. Лицо спокойное, глаза чуть прищурены. — Насколько я знаю, у тебя — только жажда касаний. Но то, что ты чувствуешь, не из-за природы. Это что-то другое. Юнги молчал. После сказанного он просто смотрел на Чимина — долго, неподвижно, как будто что-то взвешивал, примерял к себе. В его взгляде не было ни раздражения, ни тепла. Только холодное, усталое любопытство. Он подался чуть ближе, сложив руки на столешнице, пальцы переплелись в замок. Свет лампы падал на него сверху — и лицо казалось резче, щека чуть блестела, будто от пота или отражения стекла. — Разрешаю прикоснуться, — тихо сказал он. Голос прозвучал глухо, как будто между ними стояла стена из стекла. Чимин моргнул, не сразу поверив, что услышал. — Что? Юнги пожал плечами, не меняя выражения лица. — Тут остались только мы. А мне дико интересно. Так что даю тебе свободу, ангелок. Только подумай, чего она мне будет стоить. Он сказал это спокойно, почти лениво, как будто обсуждал нечто бытовое — цену напитка, а не прикосновения. Но воздух между ними сразу натянулся, стал густым. Чимин оглянулся — за ними и правда никого не было. Пустые столы, выключенные лампы, тени на стенах. Только музыка из динамиков — едва слышная, приглушённая, будто оттуда, где кончается ночь. Он снова повернулся к Юнги. Тот ждал. Безмятежный, опасно спокойный. В прошлый раз Чимин коснулся его губ пальцами. Быстро, не думая. Это даже не было поцелуем — просто нервный импульс, едва уловимый. Теперь всё было иначе. Юнги ждал. И Чимин понял, что если отступит, то будет думать об этом всю жизнь. О том, чего не сделал. Он сглотнул. В животе всё скрутило, будто в узел. Сердце било где-то в горле, мешая дышать. Он поднял руку и осторожно положил ладонь на плечо Юнги — через ткань футболки, избегая кожи. Юнги чуть вздрогнул, но не отстранился. Его зрачки чуть расширились, дыхание сбилось на полудых. Он не двинулся, не моргнул, просто позволил этому случиться. Чимин покраснел до кончиков ушей. Внутри будто всё перевернулось. Он чувствовал каждый миллиметр ткани, каждый миллиметр расстояния между ладонью и телом под ней. Ему хотелось выдохнуть, но воздух не поднимался из груди. Юнги улыбнулся — едва, коротко, почти незаметно. Как будто издевался. Как будто наслаждался его неловкостью, этим смешным смущением. Юнги дёрнулся, едва губы Чимина коснулись его. В теле что-то пронзило — не просто боль, а импульс, будто через нервы прошёл ток. Пальцы его впились в столешницу, костяшки побелели. Он не отпрянул. Только сжал челюсть, удерживая себя на месте. Чимин почувствовал, как напряглись мышцы под его губами, как воздух между ними стал вязким и горячим. Юнги открыл рот, коротко, будто хватая дыхание, но не оттолкнул. Его плечи дрожали, тело билось мелкой дрожью, как будто сдерживало судорогу. Чимин почти отпрянул, но Юнги вдруг подался вперёд — всего на полсантиметра — и этого хватило. Их губы сомкнулись плотнее, по-настоящему. Юнги впустил его. Медленно, осторожно, как будто отдавал не поцелуй, а право. Язык Чимина скользнул внутрь — неуверенно, но настойчиво, и Юнги на секунду позволил. Десять секунд. Может, чуть больше. Десять секунд, за которые они оба забыли, где находятся, кто они и что будет потом. В этих десяти секундах не было ни логики, ни объяснения — только слияние боли и желания, напряжение и хрупкость дыхания. А потом Юнги резко отстранился, будто перерезав нить. Он откинулся, хватая воздух ртом, шумно, неровно, пальцы всё ещё впились в край стойки. Глаза его дрожали, губы посинели от напряжения, но он держался. Не падал. Чимин подскочил, сердце билось в груди, кровь гудела в висках. Он перескочил через барную стойку, почти споткнувшись, и уже тянул руки, но Юнги поднял ладонь — знак стоп. — Не подходи, — выдохнул он, хрипло, сдавленно. — Всё окей… не упаду. Он тяжело выдохнул, ладонь легла на грудь, дыхание рвалось на отрывистые куски. Потом снова вдох — выдох — будто он пытался удержать равновесие с помощью воздуха. — С каждым разом легче, — добавил тихо, почти себе под нос. Чимин стоял напротив, как под гипнозом, кивая — быстро, машинально, будто согласие могло хоть как-то облегчить происходящее. Юнги всё ещё держался за стойку, опираясь на неё так, будто та удерживала весь его мир.

***

Чимин сидел, скрестив ноги, ноутбук грел колени, экран отражал его лицо — бледное, с кругами под глазами, будто последние ночи он не спал. В комнате было тихо. Только шум процессора, шорох ткани, да редкое движение курсора по экрану. Он смотрел на строку поисковика — «природа человека в жажде касания» — и будто видел там себя. Это не был обычный запрос. Это был крик в пустоту, адресованный тем, кто хотя бы раз чувствовал то, что чувствует он сейчас. Но ответы, что выпадали, были чужими. Сухими, научными, скучными. Окситоцин, эндорфины, кожа — самый большой орган чувств. Всё это казалось неправдой. Слишком поверхностным. Слишком безопасным. Он откинулся на спинку кресла, провёл ладонью по лицу. На пальцах осталась тёплая усталость. В голове не было порядка — только хаос, изломанный, вязкий, в котором смешались запахи ночного клуба, холодный металл стойки, дыхание, дрожь, губы Юнги. Всё то, что не выходило из тела. Он пытался думать рационально. Убедить себя, что всё это случайность, импульс, физика, химия, адреналин. Но тело знало лучше. Оно знало, что хочет снова. Он подумал о поцелуе. Не как о событии — как о чем-то почти физиологическом, неизбежном, как вдох. В тот момент не было страсти. Не было даже желания. Было что-то другое — тяга, голод, который не имел формы. Жажда касания. Не к мужчине, не к женщине. К теплу. К живому. К кому-то, кто не исчезает после прикосновения. Он вспомнил, как Юнги сказал «твоя природа», и это застряло в голове, как заноза. Какая природа? Что, если в нём действительно что-то сломано? Что, если это не просто тяга — а зависимость? От чужого дыхания, от боли, от человека, который всегда чуть дальше, чем можно достать рукой? Он смотрел на экран и чувствовал, как внутри поднимается волна — странная, мучительная. Не вина, не страх, не стыд. Просто пустота, заполненная желанием. Неосмысленным, тупым, животным. Ему хотелось ощутить запах Юнги, звук его голоса, этот тяжёлый, раздражающий, будоражащий тембр. Хотелось ощутить даже боль, если она хотя бы немного приблизит к нему. Он осознал — ему не страшно. Не страшно, что он поцеловал мужчину. Не страшно, что этот мужчина старше, холоднее, опаснее. Страшно другое: что теперь всё остальное кажется блеклым. Он вспомнил себя до этого — каким он был. Улыбающимся, беспечным, лёгким. Теперь в нём словно поселилось что-то тяжёлое. Непрозрачное. Он перестал ощущать себя целиком. Будто часть его осталась там — у барной стойки, между чужими пальцами и словами. Разве не должна быть паника? Небо было серое, уставшее, и отражало его самого. Нет, паники не было. Было только ощущение, что внутри стало слишком тесно. Словно он оказался в теле, которое не вмещает чувства. Чимин наклонился ближе к экрану, пальцы зависли над клавиатурой. Юнги не оттолкнул его. Значит ли это, что ему тоже нужно? Или он просто позволил, потому что привык терпеть боль? Как понять человека, который живёт в ней? И может ли человек, не знающий боли, понять того, кто ею дышит? Он прикрыл глаза. На мгновение показалось, что всё это сон, и стоит проснуться — и не будет ни Юнги, ни поцелуя, ни этого чувства в груди. Но стоило вдохнуть — и всё вернулось. Звуки, запахи, движения — память тела жила своей отдельной жизнью. Он вспомнил гонки. Ветер, скорость, оглушительный рёв мотора, и то, как тело прижималось к телу — так близко, что каждый вдох совпадал с чужим дыханием. Он вспомнил бедра, напряжённые мышцы, звук цепей на ветру, запах кожи и бензина. Тогда он боялся не упасть, а коснуться. Сейчас — боялся не суметь. Слова Юнги всплывали сами: «твоё тело должно быть продолжением моего», «с каждым разом легче», «разрешаю прикоснуться». Они звучали будто заклинания, будто кто-то выжигал их прямо в память. Он снова чувствовал этот жар под рёбрами, ту боль, что будто заменяла дыхание. Он выдохнул — медленно, осторожно, будто вместе с воздухом выходила часть страха. Как к нему подойти теперь? Как не сломать? Как не сделать снова больно? Он не знал, где искать ответы. В книгах? В разговорах? В себе? Он только знал, что его тянет туда, где всё начинается и заканчивается на касании. К боли, к коже, к Юнги. И где-то в глубине понимал — именно в этой тяге и заключён ответ, которого он так отчаянно ищет.

***

Боль всегда приходит без предупреждения. Она не выбирает ночь или утро, просто вползает в кости, врезается в мышцы, вжимает тело в бетон, будто хочет оставить отпечаток моего существования. Я лежу, скрючившись, не в силах вдохнуть. Воздух — как камень. Он не проходит. Каждое движение отдаётся судорогой. Монстр внутри меня никогда не спит. Он выжидает. Он всегда знает, когда я ослаб. Он питается этим — страхом, бессилием, остатками того, что я когда-то называл собой. Я не знаю, сколько времени прошло. Минуты или часы. Я считал вдохи, будто это могла быть молитва. Но Бог — это тоже звук боли, только растянутый на века. Боль — мой единственный бог. Единственный, кто отвечает. В груди хрип, будто воздух скребётся когтями. Я переворачиваюсь на спину, упираясь ладонями в пол, пальцы дрожат. Кончики пальцев горят, будто через них течёт ток. Это не жизнь, это напоминание. И в этой темноте я вижу его — мальчика с глазами, в которых нет тьмы. Слишком юного, чтобы быть убийцей. Слишком чистого, чтобы касаться того, что я представляю собой. Он не знает, во что лезет. Не понимает, что во мне нет света, только тлеющие остатки того, что когда-то горело. Я думаю о нём — о том, как он краснел, когда говорил, что не гей. О том, как его пальцы дрожали, когда он прикасался. О том, как его губы дрожали от страха и желания. И мне становится страшно. Страшнее, чем от боли. Потому что, возможно, он действительно способен дать мне не смерть, а что-то вроде дыхания. А я не знаю, как дышать. Я боюсь, что если впущу его — он останется. А если не впущу — умру окончательно. Монстр внутри меня замирает, слушая эти мысли. Он чувствует опасность. Потому что страх надежды — страшнее любой боли.

***

В квартире было тихо. Пахло лапшой, кофе и чем-то приторно сладким — остатками духов, впитавшихся в одежду. За окном шумел город, отголоски сирен перемешивались с дыханием неоновых вывесок. Тэхен сидел на подоконнике, уткнувшись взглядом в улицу, Чимин лежал поперёк дивана с ноутбуком на груди, а Чонгук, как обычно, нервно крутил телефон в руках. Он выглядел так, будто хотел что-то сказать, но всё никак не решался. — Вышла новая песня, — наконец выдохнул он, будто признание. — Очередная? — лениво бросил Тэхен, не отрывая взгляда от улицы. — Не совсем, — Чонгук улыбнулся. — Это 404. Он снова что-то сделал. Эти цифры врезались в воздух, как команда к тишине. Даже Тэхен медленно поднял взгляд. Чимин моргнул, будто не сразу понял, о чём речь. — Что? — спросил он тихо. — Новый трек, — Чонгук выдохнул, улыбаясь почти виновато. — Парень и девушка. Но в авторстве — 404. Музыка, текст, всё. Он плюхнулся на диван, открыл YouTube на телефоне и протянул его к ним. На обложке — серый фон, тонкие линии и подпись: Interlude. Простая, как будто случайная. Но в этой простоте — вся точность, свойственная тем, кто не нуждается в громких словах. — Включай, — сказал Тэхен. Первый аккорд прозвучал тихо, почти нежно. Женский голос вошёл мягко, как дыхание, с тем странным чувством, когда свет встречается с грустью. Потом — мужской, низкий, усталый, но честный до дрожи. Он звучал так, будто пел из другого мира — не пытаясь нравиться, не обещая спасения.

Я всю жизнь пыталась понять, как разделить моменты — между тем, чтобы иметь всё и отпустить всё, что любила.

Чонгук вслушивался, почти не дыша. Его глаза дрожали, как будто он видел больше, чем просто текст. Мужской голос — низкий, усталый, с той внутренней правдой, от которой невозможно отвести взгляд. Голос человека, который пережил всё, о чём остальные лишь пишут.

В моей голове только синий блуждающий свет, внутри меня живут самоненависть и гордыня. Я вырос, полный мечтаний — и все их исполнил, но иногда думаю: может, мечты должны оставаться мечтами.

Голос звучал глухо, будто издалека, но в каждой ноте было дыхание живого человека. Чимин это почувствовал. Он слушал, и что-то в нём откликалось. То самое странное чувство, когда узнаёшь чью-то боль — как свою собственную.

Перед рассветом темнее всего, но не забывай — звёзды загораются только во тьме.

Эти слова зависли в воздухе. Тэхен чуть усмехнулся, глядя в окно. — “Звёзды загораются во тьме,” — повторил он. — Красиво. Чонгук не ответил. Он смотрел на экран, будто боялся, что звук закончится и вместе с ним исчезнет то, что держит его в этом мире.

Мне интересно — что ждёт дальше, если я перестану это любить?

Музыка стихла. Последняя нота осела в груди у каждого. Несколько секунд они сидели молча — только слышно, как за стеной кто-то пролил воду, как часы отсчитывают секунды. Чимин просто смотрел на мерцающий экран, где горело одно короткое имя — 404. И понимал, что чем больше слушает — тем сильнее чувствует его. Чонгук выключил экран телефона, и в комнате стало чуть темнее. Свет неона с улицы лег на его лицо холодными полосами. Чимин оторвался от своих мыслей и тихо спросил: — Как у тебя продвигается с песней? Чонгук поднял голову, но улыбка, что ещё секунду назад дрожала в уголках губ, медленно угасла. Он провёл рукой по волосам, по привычке потёр шею и вздохнул. — Он прислал мелодию, — сказал он, чуть глухо. — Она… красивая. Очень. Будто прорастает под кожу. И первый куплет прислал. Хочет, чтобы я записал свой голос под музыку — проверить, как тембр ложится на аранжировку. Только я пока не отправлял. — Почему? — Чимин прищурился, не понимая. — У меня нет аппаратуры, — выдохнул Чонгук. — Ни микрофона, ни звуковой карты, ничего. Только ноут и желание. В тишине послышалось, как Тэхен резко фыркнул. Он слез с подоконника, сел по-турецки на пол и закатил глаза так, будто перед ним стоял самый безнадёжный человек на планете. — Ты идиот, — сказал он лениво, но с нажимом. — Позвони Намджуну, бестолочь. Он же пишет музыку. У него студийный микрофон, аппаратура, всё, что нужно. Господи, ты как вообще дожил до своих восемнадцати? Чонгук моргнул, а потом, будто его ударило током, оживился. Взгляд загорелся, и он рывком схватил телефон. — Чёрт. Точно! Я же совсем про него забыл! — Он уже листал контакты, глядя на экран с новой надеждой. — Спасибо, Тэ. Чимин смотрел на них и улыбнулся. Ему вдруг стало спокойно — как будто этот момент, короткий и обыденный, возвращал в реальность, где всё просто. Где есть друзья, глупость, смех, уверенность, что всё впереди. — Надеюсь, трек будет классным, — сказал он. Тэхен пожал плечами, лениво глядя в потолок, но уголки губ чуть дрогнули. — 404 не просто так стал тем, кем является, — тихо сказал он. — Трек будет стоящим.

***

Воздух был плотным, тягучим, влажным — тот самый осенний воздух, что пахнет бензином, пылью и кофе. Ночь выдохлась, город стал вязким, но не спал. Юнги ехал медленно, не потому что торопиться было некуда — потому что любое ускорение отзывалось болью в ребрах. Каждый вдох ломал грудную клетку изнутри, будто между костями кто-то вкручивал тонкие гвозди. Он съехал на обочину, заглушил мотор и снял шлем. Волосы слиплись от пота, ладони дрожали. Кофейня напротив светилась мягким янтарем и казалась вырезанной из другого мира — слишком чистая, слишком тихая. На вывеске — muse. Он фыркнул, закуривая. Ирония была почти смешной: музой здесь был не он, а его собственная боль. Он сел боком на мотоцикл, вытянул ногу, затянулся дымом. Из кармана достал телефон и включил трек Чонгука — чистую версию, без вокала. Голая музыка. Только аккорды, пульс синта, дыхание пространства между звуками. Нужно было понять, как вплести туда бэки, где поднять гармонию, где пустить тень. Он слушал — не ушами, кожей. Как будто звук проникал сквозь него, растворяя мышцы и тревогу. Кофейня была как остров внутри города, где шум растворялся в мягких звуках посуды и приглушённой музыки. Большие панорамные окна, почти до пола, делали пространство прозрачным, будто внутри не помещение, а аквариум — теплый, янтарный, где всё двигалось медленно. За стойкой, отделанной деревом, мерцали медные кофемашины, выпуская пар, как дыхание спящей машины. Воздух там был густой от запаха молотого зерна, карамели и ванили. На потолке висели низкие лампы с тусклым желтым светом, и этот свет делал каждое движение мягче — руку девушки, наливающей латте, пар из чашки, пальцы, листающие страницы книги. Кофейня звенела не громко, а как-то нежно, звуком ложечки о фарфор, шагами по деревянному полу. Люди сидели парами и поодиночке, кто-то писал, кто-то просто смотрел в никуда. Юнги видел это всё сквозь стекло, как в фильме без звука. Снаружи мир был мокрым и холодным: асфальт блестел от дождя, неон отражался в лужах, ветер шевелил окурки и вырывал у людей зонты. А внутри — тёплый, неподвижный кадр, где всё остановилось. Он наткнулся на глаза. Широкие, почти испуганные. Юнги выдохнул дым, не сразу веря, что это не галлюцинация. Он моргнул — нет, не показалось. За панорамным стеклом, среди мягких ламп и деревянных столов, сидел ангелок. Локти на столе, ноутбук открыт, рука с кружкой замирает в воздухе. Он не двигается, только смотрит. Прямо на него. Мир сузился до этой линии взгляда. До стекла, разделяющего два пространства — улицу и тепло, тьму и свет. Юнги медленно выдохнул дым в сторону, чувствуя, как губы сводит от раздражения. Он знал, что нужно просто сесть на байк и уехать. Что всё это — чертова игра притяжения, где он всегда проигрывает. Но вместо этого остался сидеть, разглядывая вывеску и отражение. Насколько долго моно может тянуться к реагенту? Где проходит граница между жаждой и самоубийством? Он не знал. И, кажется, уже не хотел знать.
171 Нравится 98 Отзывы 97 В сборник
Отзывы (6)