порядок цвета/между приступами

NC-17
Завершён
170
2
автор
Фэндом:
Размер:
265 страниц, 109 500 слов, 23 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
170 Нравится 98 Отзывы 97 В сборник

XI - определение сущности

Настройки
Примечания:

«Мир всегда требует определить, кто ты. Но никто не спрашивает — кем ты стал, чтобы выжить.»

Аудитория была наполнена блеклым светом — не дневным, не ламповым, каким-то промежуточным, будто сам день не решился начаться. Воздух стоял неподвижно, пах мелом, мокрым асфальтом и кофе, который кто-то поставил на край стола. За окнами шёл дождь, тонкий, настойчивый, и казалось, что звук капель впитывается в стены. Лектор писал на доске слова «когнитивные искажения», белый порошок осыпался с мела и ложился тонкой пылью на пол, на рукава студентов, на страницы открытых тетрадей. Чимин сидел ближе к окну, уткнувшись подбородком в ладонь, и думал, что всё, что говорит преподаватель, звучит как-то фальшиво. Может, не потому, что неправда, а потому что слишком правильно. Слишком чисто, чтобы быть о настоящем. Голос звучал где-то далеко, как радио в соседней комнате, а мысли всё время возвращались к тому, что не имело ничего общего с лекцией. Он пытался слушать. Правда. Писал пару слов, делал вид, что разбирает графики и определения, но всё внутри давно пульсировало в ином ритме. В голове всплывали фразы, произнесённые другим голосом — низким, сухим, с тем оттенком усталости, который почему-то делает слова убедительными. «Цена твоих касаний — боль. Я должен принять это.» Эти слова застряли где-то между рёбер и не давали вдохнуть. Он не знал, почему они так прочно осели в памяти, как будто сами выбрали место. Может, потому что в них было слишком много правды. Или потому что он впервые услышал её произнесённой без злости. Юнги говорил спокойно, будто действительно считал боль чем-то обыденным, частью сделки, как воздух, который ты вдыхаешь и за который потом расплачиваешься головокружением. Чимин смотрел в окно и видел отражение своего лица — расплывчатое, неуловимое, как будто сам стал частью дождя. Он думал, что, возможно, именно об этом и говорил лектор: восприятие — это фильтр, а не зеркало. Всё, что ты видишь, искажено тем, кем ты являешься. А если сам не знаешь, кто ты, то как вообще можно верить глазам? Он моргнул, выныривая из собственных мыслей, но лекция уже утонула в гуле слов и царапанье ручек. Всё казалось далеким. Он чувствовал, что существует в полутоне, между вниманием и отсутствием. И всё это время где-то на краю сознания звучал тихий внутренний вопрос — не к миру, не к себе, а к тому, кого сейчас рядом не было: можно ли любить того, кто не верит, что ещё жив? Он вспоминал аптечку, запах спирта, шипение перекиси. Юнги сидел тогда тихо, с опущенной головой, а воздух между ними звенел от напряжения. Всё было слишком близко, слишком ясно, и Чимин понял, что никогда не сможет забыть этот момент. Не потому что он был важным — а потому что был живым. Таким, после которого всё остальное кажется ненастоящим. Он попытался сосредоточиться на лекции, но внутри всё равно пульсировала одна мысль: почему ему не страшно? Почему нет отвращения, паники, попытки всё отрицать? Почему есть только странная, неуёмная жажда — снова видеть его, слышать, быть рядом, даже если это неправильно, даже если это больно? Преподаватель вдруг сказал его имя. Чимин вздрогнул, не сразу понял, что его спрашивают. Несколько человек обернулись, кто-то усмехнулся. Он моргнул, выдохнул неловкое «простите» и снова опустил взгляд в тетрадь, не заметив, как рука сама начала рисовать линии — вместо букв, вместо смысла. Сначала прямые, потом переплетающиеся, превращающиеся в узор. В голове снова звучал голос: «Я должен принять это». Чимин вытер ладонью глаза, будто хотел стереть картинку, но та только ярче проступила изнутри. В этот момент он понял, что слушает не лекцию. Он слушает себя, впервые по-настоящему — и не знает, нравится ли ему то, что слышит. Коридор был узким и слишком ярким после тусклой аудитории. Свет из ламп резал глаза, будто мир решил напомнить, что день всё ещё продолжается, несмотря на его внутреннюю усталость. Люди выходили шумно, кто-то громко смеялся, кто-то переписывал конспекты на ходу, запах кофе смешивался с парфюмом, мокрыми куртками и бумагой. Чимин шёл медленно, не торопясь, чувствуя, как шум растворяется где-то на периферии, превращаясь в фоновый гул. Каждый шаг отдавался в теле коротким откликом, словно подошвы не касались пола, а просто скользили по воздуху. Он опустил взгляд — на белую плитку, где отражался холодный свет, и подумал, что, возможно, тишина внутри не от усталости, а от переполненности. В нём было слишком много всего, и каждое чувство не помещалось, распирало изнутри, требовало выхода. Он думал о Юнги. О его голосе, спокойном, слишком ровном для того, чтобы быть безопасным. Цена твоих касаний — боль. Фраза не уходила, крутилась, будто собственное дыхание отдавало её эхом. Он вспоминал дрожь в теле Юнги после поцелуя, как тот хватал воздух, как сжимал столешницу, не отпуская его. Тогда он сказал, что с каждым разом легче. Он пытался это осмыслить, шаг за шагом, словно поднимался не по лестнице, а по мысли, которая не хотела складываться до конца. Он свернул за угол, прошёл мимо стенда с афишами и листовками — студенческие концерты, кружки, объявления о наборе в театральную труппу. Всё это было таким живым, что почти раздражало. Кто-то звал кого-то, кто-то махал рукой через весь коридор, а он — просто шёл, ощущая, как внутренний шум глохнет. Его тело двигалось по инерции, как будто выполняло функцию, чтобы не дать мозгу взорваться от вопросов. Почему боль — это условие? Почему прикосновение имеет цену? Почему Юнги, который выглядит как человек, не способный ни к страху, ни к слабости, говорит это так, будто говорит о дыхании? Он спускался по лестнице, чувствуя, как поручень холодит ладонь через тонкую перчатку. Дерево было отполировано чужими руками, скользкое, гладкое. Каждый шаг вниз отдавался в позвоночнике, будто тело отсчитывало время. Он слышал, как внизу хлопают двери столовой, как воздух становится гуще — пахнет рисом, бульоном, подогретым маслом, и от этого запаха становилось почти больно: жизнь вокруг казалась слишком простой. Еда, голоса, смех, голод. Всё в этом мире имело цель. Он поймал себя на том, что в груди стало тесно. Не от чувств — от какой-то новой осознанности, будто с тех пор, как Юнги вошёл в его жизнь, любая простая вещь — даже лестница, шум, запах еды — перестала быть просто частью мира, стала контрастом. Он шагал, держа взгляд вниз, и мысли возвращались к тому вечеру у общаги. К тому, как Юнги сжал его бедра и как его трясло после поцелуя. В тот момент Чимин понял, что физическая боль — реальна. Что каждое касание стоит чего-то, и всё, чего он хочет, — понять, сколько именно стоит он сам. Он поднял голову только тогда, когда запах поджаренного риса и острого соуса ударил в нос — резкий, живой, возвращающий в реальность. Люди вокруг говорили громко, смеялись, кто-то спешил с подносом, кто-то уже ел, уткнувшись в телефон. Всё это казалось слишком земным после тех дней, когда каждый взгляд, каждое слово Юнги оставляли внутри след, будто ожог. Чимин взял поднос, машинально выбрал еду — рис, немного курицы, суп, бутылку воды. Всё выглядело привычно, но руки дрожали чуть заметно, и он заставил себя глубоко вдохнуть.  Он двинулся вдоль столов, взглядом выискивая знакомые головы. Тэхен первым заметил его, поднял руку, махнул, и Чонгук, сидевший рядом, обернулся, широко улыбаясь. Они оба выглядели расслабленными. Чимин поймал себя на том, что ему не хватает этого — простоты, громкого смеха, обычного разговора, в котором никто не пытается прочитать между строк. Он подошёл, поставил поднос напротив, стул скрипнул по полу. — Долго ты, — сказал Чонгук, поддевая палочками рис.

***

Ночь. Клуб уже почти опустел — музыка стихает, огни гаснут один за другим. Воздух пропитан алкоголем, потом, дымом и чем-то ещё — той хищной, густой энергией, что всегда остаётся после толпы. Хосок сидит на барной стойке, рядом недопитая бутылка и пустой стакан. Он смотрит на Юнги — тот за стойкой, не говорит, просто протирает столешницу. Взгляд пустой, но в каждом движении чувствуется напряжение, будто он держит под контролем что-то, что вот-вот сорвётся. Хосок знает его слишком давно, чтобы обманываться. Он видел, как Юнги падал, как собирал себя по частям, как жил без сна и без страха. Но сейчас — другое. В нём появилось нечто, что не поддаётся логике. Взгляд стал мягче, движения — тише. И Хосока это раздражает. Не потому что плохо — потому что опасно. Он делает глоток, ставит бутылку обратно и говорит, не поднимая голоса: — Ты снова стал медленным. Юнги не отвечает. Просто продолжает движение тряпкой, будто не слышал. Но Хосок знает — слышал. Всегда слышит. — Я видел, как ты на него смотришь, — продолжает Хосок, — и как после этого не можешь дышать. Тебя это убивает, Юнги. Юнги ставит стакан, выдыхает. Его руки ложатся на стойку. Он поднимает взгляд. — Всё убивает, Хоби. Тихо, просто, без злости. Но Хосок ощутил, как в этом голосе есть что-то ломающее. Он соскользнул со стойки, подошёл ближе. — Он не понимает, — сказал Хосок, почти шепча, — что рядом с тобой не место для ангелов. Юнги усмехнулся. В его глазах на секунду мелькнул тот самый огонь, знакомый и опасный. — А кому тогда есть место рядом со мной? — его голос дрогнул, и впервые за долгое время Хосок услышал не усталость, а почти крик. — Кому, блять?! Я устал! Он выдохнул, как после удара. Тряпка упала на пол. Хосок инстинктивно шагнул ближе, схватил его за плечи, прижимая взглядом, чтобы тот не рухнул прямо здесь. — Он твой реагент, слышишь? — говорил Хосок тихо, но слова резали воздух. — Это не просто мальчишка, с которым можно переспать. Это уже не шутки, Юнги. Тот закрыл глаза, кивнул. Ему не нужно было объяснять. Он знал. Понимал. Просто был вымотан — от всего: от собственной боли, от музыки, от бессонницы, от того, что каждое утро начиналось не с дыхания, а с выживания. — Я просто устал, — выдохнул он. — Я хочу хотя бы один день проснуться и не чувствовать, как трескаются рёбра. Чтобы воздух не резал. Чтобы не искрило перед глазами. — Сколько ты уже видишь? — спросил Хосок после паузы. Голос его стал почти детским. Юнги отвернулся, глядя куда-то в темноту клуба. — Шесть. — То есть шесть раз этот ангелок касался тебя, — повторил Хосок, будто сам себе. Юнги кивнул. — Сколько осталось? — Не знаю. Много. Я терял зрение месяцами, помнишь? — он усмехнулся сухо, без радости. — Думаю, я могу ещё потерпеть, прежде чем ослепну. Хосок резко покачал головой, шагнул ближе. — Ты не ослепнешь. Если не дойдёшь до последнего касания — не ослепнешь. Юнги улыбнулся. На секунду даже мягко. — Или если он останется со мной. Эти слова прозвучали почти ровно, без эмоций, но Хосок почувствовал, как внутри всё сжалось. — Он действительно тебе нравится, да? — спросил он негромко, почти осторожно. Юнги пожал плечами. — Я не знаю, что такое любовь. Я знаю, как это — любить тебя, и как это — когда ты любишь меня. Но это другое. Это что-то, чего я не понимаю. Хосок обнял его. Просто так. Без слов. Не утешая, не спасая — просто чтобы быть. Юнги не обнял в ответ. Только прикрыл глаза, прислушиваясь к биению сердца друга. Этот ритм всегда был якорем — живым, реальным, доказывающим, что он ещё не окончательно растворился. — У тебя давно не было приступов, — тихо сказал Хосок, не отстраняясь. Юнги не ответил. Только выдохнул. В последнее время приступы приходили лишь от прикосновений. Это было ново. Странно. Но он солгал бы, если бы сказал, что не чувствует в этом облегчения. Монстр внутри всё ещё жил, но хотя бы давал паузы между ударами. Хосок сжал его крепче, прижимая подбородок к его плечу. — Даже если он уйдёт. Даже если ты ослепнешь — я буду с тобой до конца. И если умрёшь, я умру рядом. Юнги чуть оттолкнул его, повернув голову в сторону. — Я знаю. — Его голос был тихим, ровным. — Только поэтому я и стараюсь быть осторожным. Когда дверь за ним закрылась, Хосок не пошёл следом. Он просто остался стоять — в пустом зале, где свет уже был выключен наполовину, а из колонок доносился тихий гул, остаточный звук, похожий на пульс. Воздух был тяжёлый, влажный, пах сигаретами и выдохами, и в этой гуще звуков и запахов что-то продолжало жить, хотя вечер давно закончился. Он сел обратно на стойку, где ещё оставалась тёплая бутылка. Сел, опустил голову и провёл рукой по волосам, чувствуя, как в ладонь врезается запах алкоголя и железа. Всё казалось слишком знакомым — эта тишина после бурного вечера, это опустошение, когда уходит толпа, и остаются только они двое, и он снова чувствует — между ними слишком много того, чего нельзя назвать словами. Он не хотел быть тюремщиком. Никогда. Он не хотел держать Юнги. Не хотел ставить границы. Просто каждый раз, когда видел, как тот распадается, как в глазах уходит свет, у него внутри всё ломалось. Это не был страх потерять друга — нет. Это был страх, что Юнги больше никогда не почувствует ничего, кроме боли. Что боль для него стала единственным языком, на котором он умеет жить. Хосок знал — бессмысленно пытаться отучить Юнги от боли. Боль была его домом, музыкой, сердцем. Но где-то глубоко Хосок всё равно надеялся, что когда-нибудь этот дом сгорит, и Юнги выберет другое место. Себя. Или кого-то ещё. Может, даже того мальчишку, ангелка, который случайно смог пробудить в нём что-то похожее на жизнь. Он представил, как Юнги снова сидит в студии, на полу, с сигаретой в пальцах, с музыкой, что течёт через него, будто боль ищет себе выход. И как рядом — эта дрожь. Мальчишка с глазами, в которых нет страха, только нежность. И Хосоку стало по-настоящему страшно. Пятилетний Юнги и двадцати шести летний Юнги — для него не было разницы. Он любил его, как друга, как брата, как второго себя. И если они действительно наткнулись на реагент, а это было так. То Хосок не знал, как остановить эту реакцию. Он чувствовал лишь одно — он потеряет то, ради чего он живет.

***

Вечер стекал по стенам мягким жёлтым светом — лампа на кухне мерцала, отражаясь в бутылке с водой и кружке, забытой кем-то у плиты. В квартире было тепло, но воздух густой от прожитого дня — запах кофе, пыли, чего-то сладкого, словно город ещё не отпустил их даже здесь, среди своих стен. Тэхен лежал на диване, закинув ноги на подлокотник, листал что-то в телефоне и подвывал под музыку, которая еле шла из динамика. Чонгук сидел на полу, облокотившись на кровать, с тарелкой лапши и рассеянным взглядом в экран телевизора, где без звука шёл какой-то старый клип. А Чимин сидел на подоконнике, босой, с кружкой в руках — не пил, просто держал, чувствуя, как остывшая керамика холодит пальцы. Тишина между ними была не тягостной — просто той, что бывает между людьми, слишком хорошо знающими друг друга. До тех пор, пока Тэхен не поднял глаза и не сказал, как бы между прочим: — Так, рассказывай, ангелочек, — он улыбнулся лениво, но взгляд был цепкий, — что там с твоим байкером? Чонгук вскинул бровь, не поднимая головы. — Опять началось, — протянул он, — дай парню спокойно пострадать, Тэ. — Ты сам говорил мне, не лезть к нему! — Чимин резко посмотрел на него. — А сейчас что? Тэхен пожал плечами, чуть поднимаясь на локтях. Он кивнул медленно, будто боялся, что произойдёт взрыв. — А сейчас передумал. Он сел ровнее, уткнулся взглядом в стол, где валялись ключи, зажигалка, пустая пачка мятных конфет. Воздух стал плотнее. Музыка из динамика оборвалась — трек кончился, а никто не включил новый. Только гул холодильника и стук вилки о тарелку, когда Чонгук наконец поднял голову. — Меня вот одно волнует, — сказал он спокойно. — Это ведь мужик, Чимин. И не просто мужик, а Юнги. Старше, закрытый, из тех, кто не про чувства. Тебя вообще не пугает всё это? Чимин замолчал. Он посмотрел в кружку — там отражался свет лампы, и его собственное лицо, уставшее, чуть растерянное. — Нет, — тихо сказал он. Тэхен нахмурился. — То есть ты… не про девушек вообще? — Я не знаю, — Чимин качнул головой, чуть улыбнулся, будто сам себе. — Может, да. Может, нет. Я просто… не думаю об этом в таких словах. — А в каких тогда? — спросил Чонгук без осуждения. Чимин отвёл взгляд в окно, где отражались уличные фонари, и сказал почти шёпотом: — Когда я к нему прикасаюсь, ему больно. Реально больно. И я не могу понять, почему. Хочу понять. Мне нужно только это. Он не договорил. Сжал кружку сильнее, словно хотел удержать внутри то, что рвалось наружу. Тэхен провёл рукой по лицу, посмотрел в сторону, потом снова на него. Чонгук поставил тарелку на пол, вытянул ноги. — Может, это что-то вроде болезни? Нервное, психосоматика? — Не знаю, — сказал Чимин. — Иногда кажется, что боль ему даже нужна. Как будто через неё он живёт. Он хотел сказать, что не верит, будто это просто физическая реакция. Что-то в Юнги — глубже, чем болезнь тела. В нём боль словно встроена в саму структуру его существования, стала способом не исчезнуть. Юнги не ищет избавления — он держится за боль, как за доказательство, что всё ещё чувствует. И в этот момент Тэхен, который слишком многое видел, не выдерживает тишины и говорит: — Есть разные болезни, Чимин. О которых ты знаешь, а о которых даже не можешь догадываться. Воздух будто дрогнул. Чимин медленно поднял взгляд, и в груди что-то сжалось. На секунду он не понял — что именно его задело, тон или смысл, — но внутри поднялась волна жара, как будто его обожгли изнутри. Он смотрел на друга, и вдруг одно за другим начали всплывать воспоминания: как Тэхен держал Юнги в туалете, прижимая его к себе, пока тот дрожал, не в силах вдохнуть; как выкрикнул «паническая атака!» — тогда, когда никто не понимал, что происходит. Как сказал ему не прикасаться к нему и что Юнги, не его территория. Все сцены вспыхивали одна за другой, как кадры — резкие, болезненные, с разорванными краями. Всё складывалось в смысл, который он до этого не хотел видеть. Он спустил ноги с подоконника, босые ступни коснулись холодного паркета. В комнате стояла густая, вязкая тишина. — Ты знаешь, — тихо сказал он, больше себе, чем им. — Боже… ты всё знаешь. Тэхен не ответил. Он сидел на диване, облокотившись на спинку, и смотрел мимо — будто в пустоту. Ни оправданий, ни лжи. Только спокойствие. — Почему ты молчишь?! — голос Чимина дрогнул, стал громче, сорвался почти на крик. Чонгук поднял голову, глаза блеснули тревогой. Тэхен медленно выдохнул, сжал пальцы в замок. — Потому что я не вправе тебе это говорить, — произнёс он спокойно, даже мягко. — Это не моё дело. Чимин смотрел на него с расширенными зрачками — не от злости, а от шока. Сначала хотелось кричать, обвинять, но потом пришло другое чувство — бессильное, медленное осознание, что Тэхен, как ни странно, поступил правильно. Что молчание иногда — тоже защита. Он провёл ладонью по лицу, устало, и выдохнул: — Откуда ты узнал? Тэхен хмыкнул, коротко, без радости. — Моя мать психолог, если ты забыл, — сказал он, опуская взгляд. — Я многое знаю. А ещё я люблю читать её записи. В комнате снова повисла тишина. Чимин стоял, глядя на него, не зная, что чувствовать. В груди всё сжималось — от усталости, от страха, от странного, невыносимого сочувствия. Он хотел спросить ещё — что с ним? почему ты молчишь? что я должен делать? — но не смог. Потому что в глазах Тэхена не было вины. Только то самое понимание, которое пугает сильнее любых слов. Чимин долго молчал, обводя взглядом комнату — мягкий свет от лампы, разбросанные книги, открытое окно, из которого тянуло прохладой. Всё казалось нереальным, словно он проснулся не в своей жизни. Он вдохнул глубже и тихо спросил: — Что мне делать? Тэхен чуть приподнял голову, глядя прямо. — Ты должен понять себя, — ответил он спокойно, будто произносил очевидную вещь. — Твоя роль не такая уж и большая. — Подожди, — встрял Чонгук, ставя тарелку на пол и садясь в позу лотоса. — Стойте, я теряюсь. Юнги болен чем-то, окей, это не новость дня. Чимина типа катализатора, он вызывает у него боль и панические атаки… правильно? Тэхен кивнул. Без эмоций, просто подтверждая факт. Чонгук продолжил, размахивая руками: — А теперь выходит, что Чимин втрескался в байкера-альфача и типа теперь гей? Подушка полетела в него с точностью выстрела. — Заткнись, — буркнул Чимин, но в голосе не было злости. Чонгук поймал подушку, громко засмеялся и бросил её обратно на диван. — Ага, да, и теперь что? — добавил он уже мягче. — Тут я потерялся. Тэхен перевёл взгляд на Чимина. Ждал. Тот пожал плечами, будто сам не понимал, где начало этой истории и где конец. — Ну, типа я не знаю? — выдохнул он. Тэхен выдохнул, провёл рукой по лицу, будто действительно жил с идиотами. — Что ты не знаешь? Чимин облокотился на край стола. Голос дрогнул, но он говорил честно, без защиты: — Он сказал мне, что я должен дать ему какие-то гарантии. Что у меня там какая-то природа есть. И что он не готов платить такую цену за меня, потому что не знает меня. И… он боится за Хосока. Тэхен кивнул — коротко, будто всё складывалось в логическую схему, понятную только ему. А Чонгук нахмурился, уставившись на друга. — Я не понял ничего из того, что ты сказал. — Всё понятно, — произнёс почти одновременно Тэхен, не глядя на него. — И что теперь? Чимин стоял напротив них, между диваном и окном, с руками, бессильно висящими вдоль тела. На фоне тёплого света его тень казалась тонкой, вытянутой. Он сглотнул и сказал почти шёпотом: — А я тоже ничего не понял. Я просто запутался во всём. Тэхен молчал какое-то время, будто проверял, хватит ли у него терпения дождаться, пока мысли Чимина догонят самого себя. Он откинулся на спинку дивана, вытянул ноги, глянул на потолок и наконец сказал ровно, без нажима, но так, что каждое слово будто врезалось в воздух: — Единственное, что тебе нужно знать и понимать ясно — это чувства к нему, Чимин. Голос прозвучал мягко, но за этой мягкостью стояла усталость — не раздражение, а взрослая, спокойная усталость человека, который уже понял всё раньше других. Чонгук хмыкнул с пола, обхватив колени руками. — А если он вообще не знает, что чувствует? — бросил он, но без злости, скорее как наблюдение. Тэхен повернул голову, глядя на Чимина, будто ждал ответа не от себя, а от него. — Тогда тебе придётся разобраться, — сказал он. — Не в Юнги. В себе. Потому что если ты будешь путать жалость, влечение и то, что внутри тебя сейчас бурлит, — ты сломаешь не только себя, а самое главное, ты сломаешь и его. Чимин стоял, чуть прикусывая губу. От света лампы его тень падала на стену — тонкая, нервная, будто повторяющая дыхание. — А если я просто… не могу перестать думать о нём? — спросил он наконец. — Это и есть чувства? — Возможно, — тихо сказал Тэхен. — С этого всё и начинается. Чонгук поднял голову, глядя то на одного, то на другого. — Ребята, вы говорите, как будто это религия. — Почти, — грустно усмехнулся Тэхен, глядя в чашку на столе. — Только бог у нас смертный. Чимин не ответил. Он просто стоял и чувствовал, как слова оседают где-то глубоко, между сердцем и дыханием, и там — начинают пульсировать.

***

Он вылетел из клуба, будто его выстрелили изнутри — воздух ударил в лицо холодом, музыка за спиной осела в гулком пустом эхо, и город показался чужим, влажным, будто насквозь пропитанным ядом. Хосок что-то крикнул ему вслед, но Юнги не обернулся — слова терялись в дыму, в звуке собственных шагов, в том глухом давлении, что росло в груди. Хотелось кричать, ломать, царапать воздух — сделать хоть что-то, чтобы не чувствовать, как боль снова сжимает ребра изнутри, будто старая привычка, от которой не избавиться. Он ненавидел эту страну, этот город, эти стены, где всё живое превращалось в форму подчинения, где боль становилась валютой, за которую покупают внимание. Мир был грязным, липким, хищным, и он устал быть его частью, но выхода не существовало. Он остановился, втянул воздух, почувствовал металлический привкус во рту и понял — если не дать этому выйти, он просто задохнётся. И тогда увидел их — троих, стоящих у тротуара, пьющих из бутылки и ржущих слишком громко. Они даже не заметили, как он подошёл — просто смех прервался, когда Юнги толкнул одного плечом, и тот, не успев среагировать, грубо выругался. Этого оказалось достаточно, чтобы что-то внутри щёлкнуло — звук был почти физическим, как треск стекла под ботинком. Первый удар пришёлся в челюсть, короткий и точный, как вздох; второй — в грудь, сильнее, с выдохом. Тело отозвалось мгновенно, будто всё внутри только этого и ждало — разрешения на насилие, возможности перевести боль наружу. Остальные двое рванули вперёд, но поздно: Юнги двигался быстро, грубо, по инерции, как машина, которой больше не нужен водитель. Каждый удар был не о них — о нём самом, о детстве, о криках, что гулом жили в голове, о бессилии, что пряталось за музыкой. Он бил до тех пор, пока кожа под костяшками не зазвенела болью, а дыхание не стало рваным и чистым. Когда всё стихло, он стоял, опершись спиной о стену, и воздух пахал лёгкие, как песок. Кровь на губах уже высохла, пальцы дрожали, но это было приятное дрожание — то самое, что приходит после того, как боль становится наконец твоей, ручной. Люди вокруг рассеялись, город будто отвернулся, делая вид, что не видел, как кто-то снова проиграл самому себе. Один из парней сидел на асфальте, держась за подбородок, другой ругался, третий молчал — и всё это было одинаково пустым. Юнги закурил, вдохнул дым и почувствовал, как лёгкие обожгло изнутри. Никотин смешался с вкусом крови, и от этого стало спокойнее, почти тихо. Он усмехнулся — низко, без радости, просто потому что снова чувствовал. Он докурил до фильтра, бросил окурок в лужу и на секунду задержал взгляд на отражении — вода дрожала, искажая лицо, будто напоминая, что ни одна форма не держится вечно. Потом развернулся, прошёл мимо уличных огней к стоянке, где его мотоцикл блестел в темноте, как вытащенная из раны кость. Он сел на мотоцикл, будто садился на собственную тень — медленно, с усталостью, как человек, который давно разучился чувствовать что-то, кроме звона под кожей. Двигатель взревел, будто выдохнул за него всё, что тот не мог сказать. Воздух ударил в лицо, холодный и вязкий, будто город дышал прямо ему в рот, и Юнги выжал газ до упора. Перчатки остались в клубе, шлем — где-то в баре, и теперь ветер резал костяшки, оставляя ожоги, будто пытался стереть с него следы чьей-то крови. Всё тело болело — мышцы, рёбра, плечи — но эта боль была понятной, живой, не как монстр внутри, что грызёт изнутри без конца. Он щурился, ловя дорогу в потоках света и тьмы, но мир расплывался, будто кто-то размазывал его краской по стеклу. Юнги не пытался остановиться — он просто ехал, будто скорость могла стать заменой дыханию. Он влетал в повороты, не различая улиц — светофоры тонули в красных бликах, мокрый асфальт блестел, как чёрное зеркало. Дома проносились, вывески мигали, город дрожал от гула шин и неоновых отсветов. Юнги не знал, куда и зачем едет, просто позволял дороге самой нести его, как если бы в этом была какая-то форма искупления. Ветер бил в лицо, глаза слезились, и от этого всё казалось ещё размытее — будто он сам стирался вместе с ночным воздухом. Голова была пустая, только отголоски: голос Хосока, шепот внутри — «я не отдам тебя им» — слова, застрявшие где-то между памятью и настоящим. Он моргнул, но образ не ушёл — будто та детская клятва снова прорезала время. И вдруг, прямо перед ним, посреди дороги, возник человек — просто шёл по переходу, подняв лицо к небу, не замечая ни света фар, ни шума двигателя. Юнги рванул тормоз, вывернул руль — слишком резко. Мир перевернулся. Шины заскользили по мокрому асфальту, визг металла и запах горелой резины ударили в нос. Время растянулось, как плотная резина: каждое мгновение стало отдельным — рывок руля, удар коленом, падение. Мотоцикл занесло боком, потом вывернуло, и вся тяжесть рухнула на него, сбивая дыхание. Удар был глухим, коротким, будто кто-то выключил звук. Мир снова стал чёрным, только свет фар упал на мокрую дорогу, вырезав из темноты фигуру — Юнги, лежащего на боку, с дрожащей рукой, всё ещё сжимающей руль.
170 Нравится 98 Отзывы 97 В сборник
Отзывы (3)