Глава 6. Эрик
8 ноября 2025 г., 17:20
В сентябре последние тёплые деньки скрасились пожелтевшей листвой и чистым лазурным небом. Пепельным утром, когда с реки долетало кряканье уток, над золотым рудником ложился покрывалом туман — будто морскую пену вылили в колодец, и она поползла вверх — переливаться через края. Мы с Гаспаром окунались в завесу вместе с другими, такими же одиноко бродящими, будто в чьём-то размытом воспоминании, старателями. Ссутуленные ранним подъёмом призраки оплывали меня со всех сторон, то подлетая ближе, что я мог увидеть их изрезанные трудом руки, то отходя так далеко, что я едва мог назвать их настоящими, а не продолжением моего сна. Молочный, густой дым придавал загадочности всему живому. Но как только туман развеивался, вместе с ним пропадала и вся тайна. Оставалась только грубая сила, пыль и поднявшаяся со дна рудника вонь. Ещё недавние призраки снова уменьшались до ползающих по склонам муравьёв, песок под ногами уже не прятался в тумане, а летел в глаза и ноздри, терялся в волосах, забирался в обувь, отнимал воздух.
Первые несколько часов мы бродили в полудрёме, механически выполняя работу и с трудом различая знакомых среди тысячи покрытых голов и задёрнутых банданами лиц. Но постепенно всё приобретало ясность, и вот тебя уже окликают приветствиями, по-дружески хлопают по плечу, точно на нём какая-то волшебная кнопка выбита, и спрашивают, спрашивают, спрашивают…
— Вы, значит, из Мексики? — переспросил мужчина, которого я мысленно наименовал Прилипала №63. — А город какой? — тут он решил выпендриться своей эрудицией: — Не Мехико случайно?
— Нет, приятель, мы из Тихуаны, — с удовольствием поддержал разговор Гаспар. Гаспар всё делал «с удовольствием» — он относился к тому типу старателей, которые постоянно разговаривали — неважно о чём: о золоте, о себе, об обеде, о погоде — всё происходящее вызывало у них оханье и аханье, а себя они уже наперёд записали на страницы истории. Послушать их, и золотая лихорадка — местечко весёлое, «не без риска, конечно, но а кто говорил, что будет легко?»
— А я вот из Сан-Франциско, — тут он решил, очевидно, проверить уже нашу эрудированность, будто примерялся, насколько мы достойные ему собеседники: — Слыхали о таком?
Гаспар ответил, что слыхали, и нашего Прилипалу №63 прорвало на добрых двадцать минут. Пока мы шли к лестнице Иакова, он всё говорил и говорил, перекрикивая людей поблизости, заглушая своим басом даже сепараторы золота, и обязательно время от времени задавал глупые вопросы, вроде «слыхали о мосте Золотые ворота?» Когда мы наконец-то добрались до очереди к лестнице, наш эрудированный Прилипала №63 замолчал. Все замолкали. Целая вереница из перепуганных лиц застывала в гробовой тишине. Только движущиеся руки не давали спутать эту колонну живых людей со статуями — каждый по несколько раз проверял верёвку, которая крепилась за углы мешка и натягивалась на голову.
В золотом руднике Фоксвилля люди погибали раз в несколько дней, из-за чего он прославился среди старателей как Могильник. Где-то убивали земляные обвалы, но чаще палачом становилась человеческая халатность. Лестницы, приставленные к склонам, чтобы мы — носильщики — таскали мешки с землёй со дна рудника на поверхность, как и многое, созданное в условиях стихийного притока населения, были сделаны на скорую руку. Шаткие, кривые и колючие. Самая длинная лестница достигала высоты в тридцать метров — карабкаться тридцать метров с зашедшимся от страха сердцем. Я своими глазами видел, как под стариками обваливались ступеньки, как мешки камнем утаскивали их в могилу, как за этими стариками летели вниз молодые юноши, чьи-то отцы и мужья. Короткий крик, много пыли и нет человека.
Пока я лез по лестнице, мешок за плечами, весивший сорок килограмм, ощущался как несколько тонн, верёвка на лбу впилась в кожу, руки то и дело цеплялись, собирая занозы, бегущий по вискам пот щекотал. Впереди поднимался Гаспар — не спеша переставлял руки и ноги, и от каждого его движения, пусть и аккуратного, мне на голову сыпался песок.
Накануне мы снова поругались из-за денег — почему-то я вспомнил об этом именно сейчас. И снова, будто — вот только что — он нахально улыбнулся, посоветовал расслабиться, а то «жизнь такой унылой рутиной покажется», что у меня внутри всё свернулось от злости. С тех самых пор, как мы уехали из Вегаса и делили общий бюджет, вопрос денег обострялся как лезвие бритвы, которой мы мечтали друг друга зарезать. Просто удивительно, как Гаспару хватало наглости тратить деньги на выпивку или проституток, при этом абсолютно не задумываясь, что лучше было бы потратить те же самые деньги на еду, или, например, вспомнить, что близится зима, которую нам придётся как-то прожить. На что-то прожить. Наша ругань пока до драк не доходила — всё-таки не хотелось привлекать внимание соседей — но представилась бы возможность, я бы с радостью врезал, и не один раз. Последняя ступень. Я выбрался на поверхность — ноги устойчиво стоят на земле, впереди кустится зелёными макушками лес, слева и справа — люди. Гаспар снял мешок с головы и кивнул вылезшему Прилипале №63:
— Ну как? Всё путём?
— Чтоб его, — Прилипала сплюнул на землю. — Такие риски за шестьдесят центов в день. Вам вот хорошо: отец с сыном — если что, поможете друг другу, выручите, а до меня кому есть дело?
— Один приехал?
— Нет, с женой и сыном, но мой сынок кроха совсем — восемь лет, — он вытер пот со лба и пнул мыском ботинка землю. — Скоро зимняя спячка, а я за всё лето так ничего и не нашёл в этой проклятой грязи. Чёрта с два найдёшь тут что-то, а всё равно — будь добр, налоги плати! Слыхали, кстати, что для многодетных и неполноценных семей налог меньше? Не двадцать процентов, а десять? Аж в два раза! Вот это щедрость, чтоб его!
Мы с Гаспаром заговорщически переглянулись:
— Слыхали.
Вечерами, когда солнечные лучи редели в нежности пурпурных облаков, у каждой палатки, примостившись на обшарпанных скамьях, отмывались от Могильника старатели. Тянулся мутной пеленой сигаретный дым; где-то — сухой кашель, взрывной многоголосный смех, скулит помехами радио; над головами роем кружатся комары, и постоянно вскидываются руки, чтобы их разогнать.
Я лягнул Гаспара ногой, чтобы он потеснился — отмывались мы в одном ржавом тазу, вырванном мной на распродаже из лаптей бесноватого вида женщины, слезоточиво обматерившей меня с головы до пят. Одетт протягивала мыло и полотенца, рассеянно ловя наши короткие жесты, и косилась то на мистера Питерса — крепкого мужчину слева от нас, который частенько играл с Гаспаром в карты и вставлял слово «задница» в каждом предложении; то на семейство Гудман, живших напротив, — миссис Гудман отчитывала сына за порванную кепку, тряся указательным пальцем у него перед носом. Вряд ли Одетт хоть слово понимала из ворчаний миссис Гудман — та распылялась на английском.
Сбежав из Вегаса, мы пробыли в Денвере восемнадцать дней. Гаспар решал вопрос с поддельными документами, я — с Одетт. Первым делом, я попросил её основательно оттереться мочалкой и помыть голову, после чего отвёл в парикмахерскую. Там нас развернули, сказав, что у девочки вши, и пусть мы прежде, чем заявляться с заразой, вылечимся. Пришлось потратиться на лечение и совсем коротко подстричь Одетт, «под мальчика». Зато дурацкая привычка прятать лицо за волосами сама собой пропала: теперь Одетт просто опускала глаза или вжимала голову в плечи — я каждый раз её одёргивал. У неё было столько плохих, совсем не красивших её повадок. Она ковырялась в носу при посторонних, занервничав — разгрызала себе ногти до мяса или расчёсывала в кровь запястья; она всегда ходила так, будто подкрадывалась, а если я замечал её, то сворачивалась в клубок; она не говорила «приятного аппетита», «доброе утро» и «спокойной ночи», она ни разу не сказала «спасибо».
И вот, разобравшись с паспортами, мы наконец-то приехали в Фоксвилль — подлинная реконструкция «карты Ада». Из-за возможности хвоста мы прятали Одетт в палатке, а сами уходили на целый день в Могильник. Я не переживал за Одетт — она всегда была сама по себе, маленький одинокий затворник. Поначалу она тихо сидела внутри палатки, но спустя время, только завидев нас на горизонте, неслась навстречу — мимо моющихся старателей, развешенной на верёвках одежды, клубов пара от кипящих кастрюль. Она не говорила этого, но я видел — успела соскучиться, даже не за десять-двенадцать часов, а часа за три. Живя по соседству с семейством Гудман, хипперской компашкой и мистером Питерсом, у которого, что ни день — то новые гости, Одетт уже не радовало сиротливое времяпровождение в палатке с книгой. Ей хотелось большего.
— Что с хвостом? — по-испански спросил я у Гаспара, замахав рукой на мельтешащих перед лицом мушек.
— Да нет его: если б искали, то давно бы нашли, — он вытащил одну ногу из таза и принялся тщательно обтирать полотенцем каждый палец. — Я этих людей знаю — в клочья разгрызут; а мы с тобой живее всех живых, — Гаспар кивнул на наши ноги, мол, мертвецы так не впахивают. — Небось, они уже давным-давно вернулись домой и лежат в своём притоне обдолбанные, а ты тут с ума сходишь.
— С тобой — кто хочешь сойдёт.
Мы столкнулись с Одетт взглядами. Моя расчётливость — против её грусти. Она не отвела глаз, даже не поджала губы — ничуть не изменилась в лице, и всё же меня как волной накрыло её одиночество. Я откашлялся, сказал Гаспару:
— Тогда сходи завтра в местную школу, запиши в неё Одетт.
— Сам сходи.
— По документам ты её отец, а не я. Завтра обещают дождь, у нас выходной, так что ты, — я ткнул Гаспара в плечо, — прогуляешься до школы.
— Раскомандовался, — заворчал Ортис и, толкнув таз ногой, вылил мыльную воду в траву.
Дождь я бы полюбил больше, если бы он не отнимал работу — ливни затапливали Фоксвилль, превращая его в огромную лужу, что уж говорить о Могильнике. Чернело небо, поднимался ветер, уносящий вверх шляпки, пустые стаканчики и газеты, а сила дождя была настолько велика, что, казалось, способна пробить палатку насквозь и всех, кто в ней, втоптать в землю. «Raining cats and dogs» — первое, что выучила Одетт на английском.
Что можно было с успехом провернуть в Могильнике в дни, когда расходились тучи, так это утонуть в нём незамеченным. Текло всё: склоны, тропинки, дно затопило, и в нём сутки напролёт барахтались сепараторы золота; даже люди, будто не шли, а текли. Длинный, тягучий поток измазанных в земле спин и голов, который глиняные воды несли сначала к одному концу Могильника, затем — к другому.
Началось всё со слуха: на жену мистера Грея напали — украли золотые серёжки и кошелёк. Кто-то поверил и стал носить за пазухой заточку, кто-то наоборот — посмеялся в лицо мистера Грея: жене его пить надо меньше, чтобы ничего не терять. Через неделю — такую же пасмурную, что и предыдущую, — всплыла ещё парочка похожих историй: на людей нападали прямо на улице, в палаточном городке, и знатно подчищали карманы. Выявить, кто это был, запомнить хоть какие-то отличительные черты никто не успевал в сумерках ночи, отчего ворами становились все — каждый, кто за отсутствием работы голодал в дожди.
Обеспокоенные участившимися ограблениями, мы с Гаспаром и Одетт вырыли яму под палаткой, в которую засунули наш тайник — пакет с деньгами Доротеи. Была холодная, промозглая ночь. Вокруг — ни души, только далёкое уханье сов, да чей-то храп из шатров разрушали тишину. Одетт держала керосиновую лампу, мы с Гаспаром копали. И хоть я знал, что никого поблизости не было, что мы достаточно перестраховались, всё же опасения продолжали преследовать меня.
В Могильнике мы условились ни с кем не сближаться, никому не доверять и уж тем более — не выбалтывать, где живём. Любые попытки местных прилипал почесать языками «о том, о сём» я обрубал на корню, больше прислушиваясь к беседам других — вдруг кто проболтается по неосторожности. Одетт я строго-настрого запретил задерживаться в школе, чтобы не возвращаться в палаточный городок в темноте.
— Но у меня дополнительные занятия… — пробормотала она, уткнувшись носом в пол.
— Одетт, боже правый, говори внятнее.
— У меня дополнительные занятия в полседьмого заканчиваются, — сказала она громче, с характерной южной жестикуляцией.
— Тц, — я скрежетнул зубами: Одетт нужны были эти занятия, чтобы догнать ровесников по программе. — Неужели нет никого, кто бы мог провожать тебя?
Никого не нашлось. Вернее, как объяснила Одетт, у всех мальчишек в её классе были дела после школы и так далеко уходить им не разрешали родители. Поэтому теперь она возвращалась в палатку в четыре часа вечера, оставшись без дополнительных занятий. Мы наполняли два бумажных стаканчика кипятком и садились за её домашнюю работу, пока Гаспар пропадал допоздна в деревенском трактире.
Снаружи громоздились тучи, скрипели вдалеке вывески ломбардов «здесь продают золото!», шелестели страницы свежей газеты «Денвер Пост», один экземпляр которой покупался на сто квадратных метров, слышались тоненькие голоса детей Гудман, а Одетт медленно, вдумываясь в каждый звук, рассказывала по-английски:
— Мистер Дэнсон строгий учитэль. Он преподавать матэматику и хорошо объяснять, но много нэрвничать.
Её мать подсела на иглу, когда Одетт было семь лет, и с тех самых пор слово «мама» опустело, побледнело так, будто его стёрли ластиком, не сумев избавиться от порезов грифеля на бумаге. Где-то глубоко внутри сидели воспоминания о «старой маме», но они всё больше напоминали сон. Прекрасный, въевшийся под кожу сон. «Старая мама», как Мэри Поппинс, улетела в далёкую страну, забрав с собой все чудеса. С «новой мамой» многое потеряло значимость, лица друзей исказились до тошноты, мир сузился до ванной комнаты, звуки замкнулись на стонах, криках и резком, отрывистом смехе. Одетт всё реже удавалось проскользнуть утром в школу — обмякшие тела валялись посреди коридора, не давая выйти из ванной; за дверью раздавались визги и звон бьющейся посуды. «Новая мама» велела бежать в аптеку, в продуктовый, к барыге, к соседке — что-то слишком часто, слишком стремительно и неотложно перекрывало выход из дома «новой мамы». Но, когда Одетт наконец-то вернулась в класс, то поняла, что «старая мама» забрала с собой её место за партой, шкафчик в коридоре, школьных подруг, увлечения и хорошие оценки. Всё унеслось в ту далёкую страну, в которую не ездят поезда и не летают самолёты.
На улице — дождь. Одинокая свеча, разгоняя полумрак, отбрасывает на наши лица мягкие тени. За весь рассказ я посмотрел на Одетт лишь дважды — одна и та же вжавшаяся, как в панцирь, поза: короткие волосы стоят торчком, ноги придвинуты к груди, руки обхватывают колени, спина изогнута колесом. Мне не требовались её оправдания и, честно говоря, не особо интересовало, почему она отстаёт от школьной программы, но поневоле вспомнился отец. Его зачастую тёмный кабинет, острый профиль на фоне плотных штор; кто-то стоит у его стола и вот так же, как и Одетт, ломая голос до стылой безучастности, тихо делится наболевшим, надеясь на покровительство своего дона. Слабая, но всё же схожесть удерживала меня на месте, заставляла вслушиваться и молчать.
Я плохо спал по ночам — иногда не спал вовсе. Мне снился один и тот же кошмар про Мейсона, и я просыпался всегда на одном и том же моменте — подскакиваю со спального мешка, дрожу как в припадке, ловлю воздух ртом и усиленно вспоминаю, где нахожусь. В соседних мешках Гаспар и Одетт видели десятый сон: он — храпя, она — с тихим мычанием, как при дурном самочувствии; иногда, когда Одетт тоже мучила бессонница, она забиралась в мешок к Гаспару и засыпала, ухватившись за него, как за спасательный круг.
Сбивчивыми движениями я выбирался из своего удушливого кокона и бесшумной поступью ускользал на улицу.
Промозглый ветер бил меня по лицу как пощёчина, пока я брёл среди спящего палаточного городка с его редкими тусклыми лампочками и ещё более редкими обитателями, которых, как и меня, не тянуло спать. Недавно прошедший дождь осел дребезжащими лужами и сотней крошечных зеркал — всё ловило моё отражение в кислом электрическом освещении. Я отворачивался от болезненно-бледного себя и, ускорив шаг, доходил до Могильника. Садился на краю обрыва, свесив ноги вниз, и сидел так, давая волю слабостям: курил одну сигарету за другой. Когда становилось совсем тоскливо — так, что падал на землю, переламываясь от боли, — я поднимал голову к звёздному небу и представлял, что смотрю на ту же звезду, которую поймала взглядом мама. Может, на эту же звезду глядел и Мейсон со свойственным только ему спокойствием, с которым он умел и утешать, и лгать.
О Маринетт я практически не думал. Слишком неприятно было представлять, как она напивается за столом, как плачет, утирая слёзы белым платочком, как бьёт посуду и потом сама же наступает на осколки босыми ногами, как она мечется в огромном пустующем доме, проклиная каждый следующий день.
Просторы рудника, особенно после затяжных дождей, натягивающих до предела нервы, позволяли нам с Гаспаром пересекаться только в столовой, когда он, зажатый шумной компанией, подзывал меня к себе вальяжным помахиванием руки. Рядом с ним безобразная до карикатурности толпа — резонирующий смех, крошки на столе, плевки через плечо, распахнутые рты с кривыми зубами, запах пота и сигарет — но я садился по его тысячи раз мною проклятую руку, поодаль от его самого ненадёжного плеча, потому что на золотой лихорадке было безопаснее держаться знакомых. Список тем для разговора у нас был довольно скуден: возможная грыжа Гаспара, моя денежная паранойя или местные наблюдатели — как те ловко определяли мешки с золотом.
— Мы же видим, какие они мешки отбирают, — подстрекал Гаспар, дымя сигаретой, — возьмём один, и будет у нас золото.
Хоть мы и говорили по-испански, я всё равно пихнул его локтем под рёбра:
— Мне моя шея дорога.
— Твоя шея ничего не стоит.
— ФБР думает иначе.
— Эрик, ради всего святого, не напоминай мне лишний раз, насколько бы ты был полезен за решёткой.
— Что тут скажешь: дурной пример заразителен.
К нам подлетела знакомая кухарка, которую Ортис называл «Лапуля», и которая раздражала меня до трясучки. Один её плаксивый голосок, повизгивающий как на грани истерики, чего только стоил. Сюда же можно было занести её пальцы-сосиски, которые она имела привычку класть на чью-нибудь голову и отбивать на ней марш, а потом «извините, как заслушаюсь — играть начинаю» — так она хвасталась, что имеет музыкальное образование. К слову, на моей голове она отбила марш Чайковского из «Щелкунчика» и сбилась с ритма, едва успев его поймать. У неё также была манера убирать грязь одним и тем же концом фартука, будь то стул или моя щека, а когда я кривил лицо, возмущалась: «Какой брезгливый! Ну, посмотри, посмотри, чисто всё!» В такой «очаровательной» компании я предпочитал притворяться глухонемым или сразу бежал «по неотложным делам», так как Лапуля была человеком толстокожим, и никакая грубость на неё впечатления не производила. Разговор с Гаспаром не вызывал у меня желания его продолжать, поэтому я шустро вылез из-за стола и поспешил прочь с лапулиных глаз.
Но я знал, что Ортис так просто не забудет о созревшей авантюре. Вечером, когда мы вяло плелись к палатке, он снова поднял эту тему:
— Нам нужен хорошо продуманный план, понимаешь? Недостаточно же просто украсть мешок и свалить, нужно ещё переработать всё содержимое.
— Правда? — мой голос смягчён сарказмом. — А я-то думал, за билет до Тихуаны песком расплатишься.
— Тебе всё смешно, а я вижу этот сраный Могильник и застрелиться хочется. Эта вонючая глина, чёртовы лестницы, тяжеленные мешки — на что мне, прикажешь, грыжу вырезать? И всё за шестьдесят центов в день — обхохочешься! А могли бы уже быть в какой-нибудь Европе, пить текилу на берегу Чёрного моря, каждый день новые девочки…
— Флаг тебе в руки, Гаспар, смотри — мешки не перепутай.
Подойдя к палатке, мы вытащили из-под тачки Питерса свой ржавый таз, заполнили его водой из железного бочка Гудманов и неуклюже уселись на скамью. Скамья была до того крошечной, что даже мыло между нашими бёдрами не втыкалось, поэтому мы с ещё более неуклюжим видом держали его в руках, поочерёдно передавая друг другу и покачиваясь как два иссохших листика на ветру. Обычно нам помогала Одетт, но она снова почему-то задержалась в деревне.
— Ты не игрок, Эрик, по тебе это сразу видно, — затрубил Гаспар свою любимую песню, бодро оттираясь мочалкой и брызгая в меня пеной. — Вот знаешь, чего я больше всего не люблю? Низкие ставки. На кой чёрт, скажи, тогда вообще играть? Чтобы забрать свои несчастные шестьдесят центов и поцеловать в зад того, кто оказался меня умнее и выиграл тысячу долларов? Ты любишь уют и стабильность — топчешься на одном месте и надеешься на чудо. Вот ты какой.
— Не выдумывай, я же уехал из Вегаса.
— Когда случилось «чудо» — золотая лихорадка. Руку на отсечение даю, без подобного пинка под зад ты бы так и остался сидеть в Вегасе.
— Побереги руку, sciocco, и помолчим-ка — ты меня утомил.
На этом разговор, естественно, не закончился, и, впритык к возвращению Одетт, мы обсуждали всё то же, не сдвинувшись в нашем споре ни на миллиметр. Вид у Одетт был такой, будто она прятала за спиной тот самый мешок и теперь пыталась разобраться, кто её надоумил на это гнусное дело. Вместо обычного получасового рассказа о проведённом дне («писали контрольную, я не сделала только две задачи», «подруги посоветовали почитать книгу, но я не знаю, где её купить», «почему не попрошу у них? Ну, они ведь сами читают», «большинство моих друзей слишком быстро говорят по-английски — я не всегда их понимаю» и т. д. и т. п.), она бросила нам понурое «hi» и хотела было юркнуть в палатку, но я остановил её:
— Почему задержалась?
— Нечаянно вышло, — смотрела она куда угодно, но только не на меня.
— Я спросил «почему», а не «как».
— У тебя что-то стряслось? — ласково разузнал Гаспар, что меня даже передёрнуло от приторности его голоса. С Одетт он всегда обращался так, словно та из хрусталя была высечена.
— Всё в порядке, — ответила она.
Пока мы с Гаспаром перебрасывались выразительными взглядами, Одетт стояла неподвижно — глаза опущены в землю, маленькие кулачки сжимают до белых костяшек школьную сумку, — а потом резко вскинула голову и впилась в нас своими чёрными как уголь глазами:
— Что нужно сделать, чтобы тебя уважали?
Мы одновременно уставились на неё. Одетт стояла какая-то незнакомая: плечи отважно расправлены, глаза блестят вызовом. Ортис очнулся первым и толкнул меня в бок:
— Это по твоей части — вперёд.
— Что у тебя стряслось? — спросил я с напором.
— Да просто в школе с подругой поссорилась, — отозвалась Одетт нетерпеливо, точно я её задерживал. — Ну, так что?
Я посмотрел на свои руки — на сотню воспоминаний о доме, что они в себе хранили.
— Уважение заслуживается поступками и никак иначе. Эй, — окликнул я Одетт, когда она вновь попыталась скрыться за пологом, удовлетворившись ответом, — мы уже это обсуждали: кончились занятия — сразу домой.
— Я правда нечаянно, — повторила Одетт и пулей залетела в палатку.
— Кажется, у малышки действительно что-то не так, — с озабоченным лицом повернулся ко мне Гаспар.
Мы отодрали от себя весь слой грязи и стали вытираться полотенцами, которые то и дело скатывались с плеч и собирали комочки земли у подножия скамейки.
— Бывает, — сухо отозвался я, выбираясь из таза. — Она ведь подросток.
Со второй половины октября без конца шёл дождь. Палаточный городок превратился в огромную грязевую лужу, в которой шатко плавали застылые корабли-палатки. Старательно вытоптанные за лето дороги притаились где-то на дне образовавшегося болота — то утаскивало под воду любые попытки восстановить пешеходные пути: брёвна, доски, железные листы — всё упокоилось с миром после первого же ливня. Оставалось только сидеть в шатающейся на ветру палатке и вовремя реагировать на протекающую крышу — в таком случае серую вереницу разрезал тусклый свет: он прорывался наружу вместе с вылупляющимися старателями, будто не хотел отпускать их в промозглый холод. Старатели — кто с зонтами, кто с банданами, а кто с непокрытой головой — проваливаясь по щиколотки в грязь, быстро сгребали лопатами обилие воды с крыш и ныряли обратно к своему тёплому свету. Пологи закрывались, зашивая разрез, и городок вновь погружался в унылый пейзаж.
В один такой пасмурный денёк, когда я стоял в очереди за обедом, меня атаковала Лапуля со своими умопомрачительными сплетнями. По обычаю надрываясь, она с запалом мне что-то рассказывала, а я с такой же увлечённостью мешал её голос со стуком мелкого града по железной крыше столовой. Я был в плохом расположении духа из-за бессонной ночи, поэтому чуть было не оттолкнул Лапулю, стоило ей обвить свои пальцы-сосиски вокруг моего локтя и слезливо завыть:
— Какой же это ужас! Хоть бы с вами ничего подобного не стряслось, — она как-то по-матерински шлёпнула меня по щеке, должно быть, концом своего грязного фартука, только я находился в таком каламбуре чувств, что даже не заметил.
— Ч-чего? — переспросил я чуть погодя.
— Говорю, обчистили этих — как их там? — Пересов, — нервно повторила она, словно я был маленьким, бестолковым ребёнком. — Забрались прямо в палатку, представляешь? Всё забрали: одежду, личные вещи, еду, и — господи помилуй! — деньги с драгоценностями, — Лапуля приложила пальчики к своему носу. — Поэтому и говорю, аккуратнее будьте!
Что она там говорила, меня уже не волновало — я замер как стоял, а в голове мешались сотни, тысячи вариантов того, как именно воры влезают в нашу палатку, находят тайник и забирают все накопленные деньги; или как отправляют меня в нокаут, приложив бутылкой по голове, и забирают деньги; или… — я придумывал и придумывал самые изощрённые методы, пока писклявый голосок Лапули продолжал жужжать у меня под ухом. Она сжала мой локоть сильнее — видимо, её рассказ подступил к самому животрепещущему моменту — и я очнулся. Наплетя что-то о делах, я швырнул поднос в сторону и вылетел из столовой.
Я нёсся к палатке, как к горящему дому, рассеянный настолько, что сбил с ног каких-то детей, а, добравшись, с поразительной ловкостью влетел внутрь. Даже тогда, когда я проверил пакет (чтобы каждый раз не сдвигать палатку, мы сделали небольшой надрез в полу над ямой, где прятали тайник), когда пересчитал деньги по три раза, когда, казалось бы, сомнения должны были улетучиться, чувство тревоги намертво засело во мне. До самого вечера я просидел на своём спальном мешке, прислушиваясь к звукам снаружи, внутренне каменея от чужих шагов.
Когда Гаспар и Одетт вернулись в палатку, мы решили, что самым надёжным будет спрятать деньги в школьной сумке Одетт.
— Ни при каких обстоятельствах — слышишь? — не отдавай свою сумку, — наставлял я, заворачивая стопку купюр в газету, после чего засунул этот бумажный кирпич в чёрный пакет, качественно замотал его скотчем и запихнул на дно школьного рюкзака. — Она всегда должна быть при тебе.
Одетт с важностью кивнула, как если бы ей отдали приказ умереть за родину. Гаспар протянул ей перцовый баллончик:
— Возьми. Если кто-то попробует на тебя напасть — целься в глаза.
— И, Одетт, — я взял её за подбородок и заставил посмотреть на себя, — кончились уроки — сразу домой. Сейчас на улицах небезопасно.
В ноябре палаточный городок доживал свои последние недели. Замерзающая земля, ощутимо сократившийся солнечный день, ненастная погода ослабляли энтузиазм людей, гоня их в города, где есть электричество, отопление и сухое спальное место. Толпа редела, слонялась туда-сюда, будто в поисках причины остаться, и хоть разговоры не смолкали, но они словно были отлетевшим эхом былых разговоров — тех, когда у старателей на уме был не тёплый дом, а разрыхлённая земля с золотом. Торговые улочки наводили тоску при одном взгляде на себя — опустевшие ларьки, забытый мусор, гуляющий ветер, что игрался с оборванной тканью шатров. Я обошёл все оставшиеся магазины, ища тёплые вещи, но в каждом натыкался лишь на сонливого вида продавца и на его не обнадёживающий ответ: всё давным-давно разобрали, поздно спохватился. Городок медленно погружался в зимнюю спячку, а я, как назойливая муха под ухом, мешал ему заснуть.
Сгущались сумерки, я плёлся по торговым улочкам, засунув руки поглубже в карманы пальто, и думал то о крепком чае, то о замёрзших каналах большого города, где страшился оказаться. Неубранная листва хрустела под ногами, когда я вдавливал её ботинками в размокшую дорогу, топил в тянувшихся по всему городку лужах. По бокам, впереди и сзади — чёрные, безликие окна, которые гнали меня прочь, едва я успевал сообразить, что они за собой прячут. В одном таком хмуром окне я заметил движение — размытая маленькая тень: ссутуленные плечи, волосы торчком, ходит-переминается, будто ищет что-то. Я подошёл ближе к магазину, внутри — скрип половиц, торопливые шаги, непослушные пальцы мечутся по прилавку, звяканье, чирканье спички по тёрке коробка. Я чуть толкнул державшуюся на одном честном слове дверь и зашёл внутрь.
Пыль. Слишком много пыли. Она летала, лежала толстым слоем на пустых полках, на разбитой посуде, затерялась в натянутой по углам паутине, в окурках, разбросанных по полу, прилипла к заплесневелому окну. В пыли мешалось всё, даже мальчишка, сидевший на прилавке и болтающий ногами в пыльном воздухе, поначалу остался мной незамеченным. У него лицо гладкое, между губ торчит только что подожжённая сигарета — медленно, будто под прицелом пистолета, он вытащил её и спросил деловито:
— Заблудился?
— Нет, ищу работающие ларьки.
— Здесь ты их не найдёшь, иди лучше в деревню, к тётке Флэтчер — у неё всё есть.
— И тёплая одежда?
— И тёплая одежда найдётся, — он затянулся и тут же разразился кашлем — сухим, громким, бьющим по ушам. — Только, слышь, не говори никому, что меня видел здесь — ну так, чтобы не цеплялся никто потом.
— Так ты прячешься, — я улыбнулся. — В прятки играете или ты сигаретой делиться не захотел?
Он нахмурился, спрыгнул с прилавка, подняв вокруг себя стены пыли, и стал медленно приближаться ко мне:
— Вообще-то меня сюда по делу забросило. Это-то, — он помахал сигаретой, — так, можно сказать, плата за работу.
— Разумеется.
— Знаешь, где Гаспара Мондего найти?
— Зачем он тебе? — аккуратно поинтересовался я, оперевшись плечом на дверной косяк. Так и подмывало лениво, со знанием проблемы спросить: «Что он опять натворил?»
— Где его искать — знаешь?
— Допустим, знаю.
— И где?
То ли виной были мои расшатанные нервы, то ли мальчик и вправду выглядел подозрительно, но чем дольше мы друг на друга смотрели, тем сильнее я чувствовал исходящую от него неприятность. Правило пять: «Никогда не рассказывай всего того, что тебе известно. Открывай только 75-95% из того, что знаешь. Оставшиеся 5-25% могут тебя защитить».
— Например, в Могильнике, — и, выдержав паузу, добавил: — Что у тебя? Я могу ему передать.
— В Могильнике? — он вдруг залился смехом, отвёл в сторону сигарету, даже за живот ухватился, и я подумал, что он сейчас задохнётся, но нет — выдавил: — Это вы тут так рудник обзываете?
— Да.
— А Эрика Мондего знаешь? Где его искать?
Я задержал на нём взгляд, пытаясь найти объяснение такому интересу, а он почти сразу отвернулся, будто я смутил его, сказал что-то неприличное. Взвесив все «за» и «против», я с хорошо отыгранной непринуждённостью соврал:
— Там же, где и отца, очевидно.
— В Могильнике-то? Ха-ха! — он сделал продолжительную затяжку и снова зашёлся кашлем.
Я взглянул на улицу — медленно-медленно кружатся листья, в лужах отражаются тучи, шатры грустно стоят навытяжку — никого. Пока я молчу, я в безопасности. Терпеливо прикрыв глаза, повторил:
— Если у тебя есть, что им передать, я передам — мы как раз должны сегодня встретиться.
— О, так ты с ними на короткой ноге что ли? Вот так удача, — он оглянулся по пустынным углам магазинчика и, понизив голос, спросил гораздо тише, что я его еле расслышал: — А правда, что, ну.… То, что про Эрика говорят — правда?
— Прошу прощения?
— Да не извиняйся, если не знаешь, ё-моё! Я так, из любопытства спросил.
— Что о нём говорят? — с равнодушием отчаяния я приготовился к новостям о розыске, поэтому чуть не поперхнулся, когда мальчик обыденным тоном бросил:
— Что он торчок.
— Чего? — холодно переспросил я. — Что за чушь?
— А вся школа думает иначе, — он посмотрел на меня мутным взором ударившего в голову никотина. — Типа его сестра такая психованная, потому что он на наркоте сидит, а отец их — завсегдатай в трактире.
Мне так сильно захотелось выругаться или что-нибудь пнуть, а лучше — сломать, но я только сомкнул пальцы на переносице и прикрыл глаза. Это неважно, это неважно, это неважно… Глупо, да, но я всю жизнь прожил с репутацией. Она была выстроена не мной, и, может, потому так обидно, что сам себя я завёл под унизительную черту. Нервный смешок разрезал моё застывшее в напускном равнодушии лицо: это ж надо ещё умудриться очутиться за тысячи миль от дома, в заброшенном магазине, с жалкой горстью монет в кармане и репутацией торчка.
— Чё с тобой? Полная отключка? — раздался совсем близко голос мальчика, а ноздри атаковал резкий запах его сигареты.
Я порывисто открыл глаза и выразительно нахмурился — ребёнок стоял ко мне вплотную, ещё бы немного, и мог мне в рот заглянуть. Мальчишка демонстративно сделал шаг назад, помахал рукой, будто отгонял ластящуюся собаку:
— Ай, не бесись, ты просто жутко побледнел.
— Не махай на меня, — я устало провёл ладонью по лицу, собирая мысли в кучу. Прочистив горло, я только хотел было вернуться к насущной проблеме, как мальчик меня опередил, спросив:
— Ты тоже в этом вашем Могильнике ишачишь?
— Да. Так что мне передать Гаспару?
— Его в школу к директору вызывают, — сухо ответил мальчик и снова: — Сложно там работать?
— Сложно. Из-за чего его вызывают?
— Одетт Монетке нос разбила — говорю же, психованная. А платят там нормально?
— Гроши. За что она ударила? Эта Монетка — она в порядке?
Мальчик открыл рот за ещё одним вопросом, но запнулся, нахмурился и, наконец-то позабыв о треклятом Могильнике, с обвинением пояснил:
— Монетка — пацан. Да, жить будет, не первый раз ему по морде дают, — он скривился, видимо, вспомнив лицо пострадавшего. — А ударила из-за ерунды: он её за лямку сумки дёрнул, та порвалась, и Одетт как даст ему с разворота — чётко в нос. Монетка взвыл, кровь бьёт ключом, все столпились, глазеют, из кабинета выбежала карга Уилсон, а Одетт на все вопросы твердит: «Он украсть хотеть!», «Хотеть сумку мою стащить!», — ему, кажется, доставляло особое удовольствие пересказывать эту историю: он живо рисовал мне выражение лиц одноклассников, даже показал, как именно Одетт заехала его другу по носу, сколько из этого носа вытекло крови, и как всё это обцыкал директор.
Потом он углубился в пересказ того, что успела натворить Одетт за два месяца в школе: за волосы дёргала, юбки задирала, жвачки клеила, суп на головы выливала, вещи в унитаз смывала, к учителям подлизывалась, — в общем, прошлась по всем пунктам, делающим из неё «самую настоящую тварь». Оказалось, что и «мистера Мондего» уже не раз в школу вызывали, но только вот сейчас сообразили, что из Одетт никудышный посредник.
— А, ещё передай, что она от наказаний отлынивала. Уроки кончались, и она пулей из школы уносилась, — мальчик со свистом показал рукой, насколько быстро Одетт сбегала. — И чё-то там на своём испанском лепечет, как будто хоть кто-то поймёт чё.
Он кинул бычок на пол — в покрытую пылью кучу — и замутузил его пяткой, пока я всеми силами старался незаметно оправиться от услышанного. Хотелось, чтобы в голове проскочила мысль, мол, всё встало на свои места, она ведь одиночка — что от неё ещё следовало ждать? Но нет, ничего подобного не пролетело. Я лишь стоял как истукан перед мальчишкой, уткнувшись взглядом в свои потрёпанные конверсы, и на что-то решался.
— Зачётные! — протянул мальчик, кивнув в сторону моих ног. — Шнурки вокруг лодыжек модняво обвязал!
— Ага… — я находился в каком-то полусне, в оторванной от мира реальности.
Медленно, под стать кружащимся по улице листьям, я вышел из пыльного магазинчика и побрёл, не разбирая дороги. Кажется, мальчик выбежал за мной и что-то крикнул вдогонку, но я не уверен.
Мы уехали из Фоксвилля на следующий же день, так и не зайдя в школу, но о встрече с мальчиком я рассказал и Гаспару, и самой Одетт. Ортис сплюнул под ноги, выругавшись, а Одетт закипятилась — взлетела со скамьи, походила взад-вперёд, и наконец её прорвало:
— Я пыталась с ними подружиться, правда! Но они только смеялись над моим акцентом, над моими оценками, над моей причёской, над тобой и Гаспаром! — по щекам Одетт текли слёзы, будто я нависал над ней с ремнём, давая последнюю возможность оправдаться. — Ты же сам сказал, Эрик, чтобы я сумку никому не давала.
Да, сказал, но я и словом не обмолвился о том, чтобы разбивать носы одноклассникам.
Гаспар обнял Одетт за трясущиеся плечи, погладил по голове, шепча, что он ей верит и полностью поддерживает. Я промолчал, потому что не верил и не поддерживал. Может, что-то в словах Одетт и было правдой, может, ей действительно в школе приходилось тяжко, может, тот мальчишка многое преувеличил, но почему же тогда чутьё подсказывало мне, что слёзы, бегущие по щекам Одетт, — ненастоящие? Мне слишком знакомы виртуозные обманщики с ангельскими личиками, и горький опыт оставил после себя простую мудрость: таких лучше держать на расстоянии.