Глава 14. Эрик
3 января 2026 г., 17:20
Зима в Фоксвилле быстро стала для меня вереницей серости и затхлости. Конечно, здесь жизнь протекала куда разнообразней, чем в Вегасе, и всё же, чего-то нового в моё существование она не привносила: работа, Одетт, прогулки в одиночестве, алкоголь, сладкое забвение сна. А затем появился Уильям Гатри: светлые курчавые волосы, лицо, усыпанное веснушками, ясные голубые глаза. Был довольно тёплый вечер с синим, забрызганным звёздами небом, я бродил по осиротевшим просторам Фоксвилля и уже собирался возвращаться в трактир, когда путь мне перерезал Уилл:
— Снова слоняешься один-одинёшенек, — подойдя ко мне вплотную, он глубоко вдохнул носом: — М-м-м, что это — виски? Вижу, ты ещё в кондиции — не хочешь продолжить?
— Мы, кажется, не знакомы, — ответил я с читаемой прохладой в голосе, но Уилл не смутился:
— Это вопрос решаемый. Ну, так что?
Он привёл меня в гостевой дом — один из первых проектов Ассоциации, — где жили его друзья и где на первом этаже обустроили бар. Парень по имени Бенжамин принёс нам бутылку виски и, смачно шлёпнув Уилла по заднице, скрылся на тёмной парадной лестнице. Я тактично сделал вид, будто ничего не увидел, однако, Уилл сам спросил:
— Тебя это смутило?
— Это не моё дело.
— Ладно-ладно, давай тогда о тебе: почему ты столько пьёшь?
— Это не твоё дело.
— У тебя на все вопросы один и тот же ответ? — он улыбнулся. В зале кроме нас никого не было, но что-то явно происходило на этажах сверху — до меня доносились звуки музыки, топот ног и смех. Уилл, опередив мой вопрос, пояснил: — Сегодня в доме дискотека.
— А тебя не позвали? — я не смог удержаться от лёгкой издёвки, но парень был не прошибаем:
— С чего ты взял?
— Ты сидишь здесь.
— Да, с тобой, — и снова эта лёгкая, лукавая ухмылка. — Я столько раз видел, как ты уходишь гулять один, как возвращаешься, еле держась на ногах. Скажи, от чего ты больше устал: от отца-игромана или от проблемной сестры?
Лицо Уилла оставалось беспристрастным, будто ему заранее сказали, что наглость ничем плохим не сулит. Я же чуть не поперхнулся от захлестнувшего меня чувства: как легко и безболезненно Уилл оторвал меня от Мондего — от семейки, которая бы «обогатила психотерапевтов». Но ему я ответил:
— Болтаешь много.
— Не смог сдержаться.
— Самое время приложить больше усилий.
— Эрик, — Уилл положил свою руку поверх моей, которую я тут же одёрнул, но это ничуть его не задело. Он спокойно продолжил: — Поверь, мы с тобой похожи гораздо больше, чем кажется на первый взгляд, так что послушай: одиночество — паршивое лекарство.
Помню, расставшись с ним тогда на лестнице трактира, я облегчённо выдохнул: наконец-то вечер закончился, чтоб я ещё раз куда-то пошёл с этим парнем. Но когда, через несколько дней, Уилл, подкравшись ко мне со спины, предложил составить ему компанию в гостевом доме, я без долгих раздумий кивнул. И так повторялось из раза в раз: он приглашал, я жалел, что согласился, а потом ходил, изнывая от нетерпения, когда Уилл снова позовёт меня в гостевой дом.
Он был человеком раскрепощённым, иногда даже до вульгарности. Ему ничего не стоило положить руку мне на бедро и, дразня, подняться к промежности; перебрав, уткнуться носом мне в шею или обнять меня за талию. Он позволял себе всё, а я не мог отказать — меня к нему по-животному влекло. Уилл был до крайности сексуальным — считываемая властность, порой чрезмерная прямолинейность лишь сильнее возбуждали, но отталкивало его желание разобрать меня, как поломанную машину. Он не хотел помочь мне, поддержать, тем более любить меня — нет. Ему, кажется, просто хотелось доказать самому себе, что он способен зайти так далеко.
— Поехать на золотую лихорадку было идеей отца, а в итоге он умер в Могильнике спустя пару месяцев, как мы сюда сунулись, — рассказал Уилл мне одним вечером, когда мы сидели в баре. Он тогда захмелел больше обычного. — Я бы послал эту лихорадку ко всем чертям собачьим, но уеду — значит, отец умер напрасно. Уеду — мать никогда меня не простит: она вечно ноет, что мы разорены и что ни у меня, ни у Лейлы нет наследства. Дурацкая ситуация, правда? — он горько усмехнулся. — Живу мечтой отца, может, из-за неё и умру.
В тот же вечер я познакомился с друзьями Уилла. Они говорили про себя: «Мы свободные люди», — но, как и Уилл, были прочно повязаны обещаниями, что дали своим родным. Их свобода заключалась в их распутстве — в том, что они могли контролировать и где сами решали потерять контроль. Все они спали друг с другом, каждый день напивались и ходили обдолбанными. В гостевом доме главным словом было «хочу» — всё остальное забывалось под действиями алкоголя и наркотиков. Прямо-таки возрождение Содома и Гоморры. Уилл часто повторял, что мы с ним похожи — заложники своих семей, — и, чем больше я противился этому сравнению, тем больше в нём убеждался.
Я много лет запрещал себе думать о Диего — любой отголосок нежности к нему я обрубал на корню, — но общение с Уиллом вытянуло давно похороненную боль наружу, и я, спьяну валясь на жёсткий трактирный матрац, позволял себе окунаться в ранящее сердце прошлое — к Диего, которого когда-то любил. Кузен старше меня на год, всегда выше на полголовы; болотного цвета глаза, в правом — у зрачка растеклась янтарная капля: частичка меня в нём. Диего закрывает левый глаз рукой: «Жёлтая капля — это ты. Если я делаю так, то вижу мир твоими глазами». Он ерошит мне волосы — я смеюсь — и повторяет как заведённый: «Маленький ты, маленький».
Ночь. Босиком прибегаю к Диего, он подносит палец к губам — тише. Со страху я сипло шепчу: «Кто-то прячется под моей кроватью!» У меня в комнате Диего накрывает левый глаз рукой и секунды две вглядывается в темноту под кроватью. Говорит: «Да, там притаился полтергейст. Спит — вот так — на боку и тихо посапывает». Я тоже смотрю под кровать, и ещё недавняя гора носков видится мне полтергейстом, который, ко всему прочему, сопит. Я зажимают рот ладошкой в немом вопросе — что делать? — а брат беспощадно продолжает: «Знаешь, почему он притаился именно у тебя? Потому что ему нравится твой свинарник». Я начинаю хныкать, хватаюсь за края пижамы Диего. Он обнимает меня, гладит по волосам: «Ну всё, успокойся. Полтергейст ничего тебе не сделает, только уберись завтра, ладно?»
Всё в нём было пропитано этой с младенчества привитой правильностью: одет с иголочки, всегда вытянут по струнке, никогда не держит руки в карманах, не скрещивает их на груди, никогда не сидит, запрокинув ногу на ногу, ведь это вредит осанке; речь всегда вежливая, грамотная — он будто круглые сутки проходил экзамен по этикету. Дедушка, впрочем, частенько любил проводить для нас внезапные «уроки». Мог спросить за ужином:
— Мальчики, если коп предложит вам конфету — что сделаете?
— Возьму, но есть не буду, — отвечаю я с гордой улыбкой «отличника».
— Ударю копа и убегу, — отвечает Диего.
— Эрик, тебе ещё учиться и учиться, — качая головой, вздыхает дедушка.
Все в особняке называли Диего «маленьким боссом», шептались, что таких гениев, как он, в клане ещё не рождалось: всегда лучший, всегда впереди. В восемь лет уже знал наизусть все законы Омерты — я их выучил к двенадцати. «Как успехи у нашего маленького босса?» — спрашивали кухарки, стоило нам к ним заглянуть. — «Слышали, вы выиграли юниорский чемпионат области по фехтованию». «Какими успехами ты со мной поделишься?» — кряхтя, спрашивал дедушка, усаживая Диего к себе на колени. — «Твой отец говорит, ты получил лучший балл на городской олимпиаде по истории». «Расскажи-ка тёте о своих успехах!» — лепетала Маринетт, оставляя на щеке Диего красный след от помады. — «Ходят слухи, в беге тебе нет равных». Диего всегда был таким — как надо. Таким, каким ожидают видеть наследника, будущего дона. И всё же в нашем правильном Диего я всегда ощущал нечто неправильное — это чувство накрывало меня всякий раз, как он прятал свой левый глаз от мира.
Жаркий летний день — всюду солнце, мошки, на лбу держится испарина. Чириканье птиц, отдалённые голоса из особняка, шорох шин по дороге — всё перекрывают крики шестилетней Авроры: она, растянувшись на брусчатой тропинке, ревёт как не в себя над ободранными коленками. Мы с Диего бежим к ней, обдуваем почерневшие коленки, но сестра продолжает реветь. Тогда Диего с моей помощью усаживает её к себе на спину и заносит в дом — в ванную комнату. Я вытираю с лица Авроры бусинки слёз, Диего, найдя марлевую ткань, промокает её и подносит к коленкам сестры: «Будет немного щипать, так что готовьтесь дуть» — и прикладывает ткань к ранкам. Аврора скулит, а мы с Диего что есть сил дуем — и так повторяется раз семь.
— Она была такой красивой — та бабочка, за которой я бежала, — мне просто хотелось её потрогать, и всё, — говорит, хлюпая носом, Аврора после завершения пыток.
— Ты могла смахнуть с крыльев всю пыльцу, и она бы больше не взлетела, — отвечает Диего.
— Я бы ни за что! Я бы ничего ей не сделала, только бы коснулась и — всё! Ну, Эрик, скажи, что я бы не навредила ей, скажи!
— Наверное, не навредила бы, — пожимаю я плечами. — Но ты лучше только наблюдай за бабочками, ладно? Вдруг они действительно умирают от наших прикосновений.
Тут из угла выскакивает няня Жаклин — тощая, крошечная женщина со сложенными на переднике ручками: «Диего, пора на фехтование!» Да, вот, что первым делом возрождалось в памяти, стоило мне подумать о Диего — его отдаляющаяся спина и мощный голос няни Жаклин, выкрикивающий: «Диего, пора…!» Ему было пора на дзюдо, каратэ, фехтование, математику, физику, химию, иностранные языки — ему постоянно было куда-то пора, а мы оставались трепетно ждать его возвращения.
На следующий день я наткнулся на Диего в вишнёвой аллее — он следил за бабочкой, закрыв левый глаз рукой. Она порхает у него перед носом — он улыбается, чуть ли не хохочет. Я хочу подбежать к нему — уже делаю шаг, — как из дома слышится крик няни: «Диего, пора на физику!» — брат открывает левый глаз и, ловко поймав бабочку в кулак, раздавливает её.
Каждые выходные я упивался собственной развращённостью на втором этаже гостевого дома. Там — от рёва колонок содрогается пол, человеческие тела сплетаются друг с другом в танце, жаждущие поцелуев губы ищут жертву своей неисчерпаемой похоти, у стен курят траву, глушат жажду алкоголем. Я долго чувствовал себя там неуютно: стоял в углу, скептически настроенный, держался за стаканчик, как за деревянный крест, отгоняющий нечисть, и втайне завидовал всем этим «свободным людям», к которым никак не решался примкнуть. Что бы сказал отец обо мне? Что бы он сказал?
Я напивался до головокружения, иногда сидел весь вечер под кайфом — только тогда и расслаблялся, забывал, кто я и откуда пришёл: вливался в подобие танца и позволял себя трогать, всюду целовать. С вечера пятницы по вечер воскресенья моё сознание одолевал туман — смутные воспоминания лиц и происходящего, притуплённые ощущения чужих прикосновений. Затем наступал понедельник: цифры, чертежи, книги, мистер Кросби поглаживает усы, задумавшись, смотрит на меня — Эрик, ты в порядке?
Морозы неминуемо обращались в слякоть, в редкие молодые почки на деревьях, в тёплые солнечные лучи — близилась весна, новый сезон «золотой лихорадки». Новость о строительстве железной дороги взбудоражила весь трактир: только о том и говорили, как здорово, что будет возможность свалить куда-то подальше Денвера, и что «мы становимся частью истории» — любимое утешение для всякого, кого судьба обделила большими достижениями. Меня воротило от общего ажиотажа — люди ничего не знали и как бестолковые куклы велись на красиво поданную уловку, главной звездой которой выступал Дилан Сарджент. «Удивительный случай щедрости!» — думали они, — «человек нашёл гору золота и решил потратить его на благо людей: построить железную дорогу». «Он лучше любого из нас» — вот, как они к нему относились. Сумасшествие.
Сумасшествие. Сумасшествие. Глоток алкоголя — первый, второй, третий, — и вроде уже можно как-то в этом сумасшедшем мире жить. Косяк самокрутки — первая затяжка, вторая, третья, — и прокуренная, тусклая комната, дрожащая от грохота музыки, — это уже единственная реальность, а за её пределами долгий ночной кошмар. В нём есть и грёбаная железная дорога, и Дилан Сарджент, имя которого тупые марионетки произносят с благоговением. Там Гаспар смотрит на меня с предупреждением — жди моих указаний и давай без самовольности. Там Одетт, что вечно ко мне липнет, и, тем не менее, никогда не предаст Гаспара: Гаспар презирал маму — и правильно, потому что она была зависима от мужчины, который её не любил. Ему было всё равно на неё, а мне — нет, но до меня матери не было никакого дела. А Гаспару было. Всегда было. Там Дастин с сотней вопросов, с просьбами о совете — как понравиться девчонке? Откуда я нахрен знаю? Там ловит мой взгляд Адриан, а, поймав — поспешно отворачивается. Там… Здесь — я свободный человек, которому в один момент стало многое безразлично.
Я не пропустил ни одних выходных — нёсся в мир, который вытеснял из головы мантру «выбраться отсюда», и довольствовался своей новоприобретённой наготой, минутами без обязательств, своей мнимой свободой и шаткими связями. Что бы сказал отец? Отца рядом нет — незачем стараться, никто не одобрит ни одного моего поступка. Сойдёт. Тёмный кабинет, стол из красного дерева, плотные шторы на окне. Шторы задёрнуты. Отец читает в потёмках кабинета документы, слушает меня вполуха. Когда я замолкаю, отчитавшись по основным дисциплинам, отец безучастно говорит: сойдёт. Ему моих успехов мало, он недоволен. Шторы задёрнуты.
Уилл большую часть вечера слонялся по комнате — у того затянется, с той поцелуется, у тех отопьёт, — как бродяга, в поисках достойной причины задержаться. Вечно в поиске причин. Периметр комнаты приводил его ко мне, и я весь оживал от нашей играючей близости — он нырял рукой мне под рубашку, щекотал пальцами мой торс, а я водил руками по его широким плечам, опускался ниже, позволял оставлять лёгкие поцелуи на своей шее и ключицах. Всё чаще мне снились мы с Уиллом, лицо которого незаметно становилось лицом Мейсона, и я не разбирал, насчёт кого в действительности фантазирую. Со временем даже это перестало иметь значение — мне просто хотелось.
— Ты гомосексуал? — спросил я Уилла, когда он, оторвавшись от моей шеи, потянулся к губам — собственные губы соблазнительно припухшие, взгляд помутнённый, волосы взлохмачены.
— Я свободный человек — делаю, что хочу, — ему нравился мой настрой: глаза загорелись, он просунул между моих ног свою и надавил ею мне на пах, так, что из меня вырвался гортанный стон. — А тебе чего хочется?
Мы закрылись в одной из комнат — кажется, она принадлежала тому самому Бенжамину, — и сразу набросились друг на друга. Уилл прижал меня спиной к двери и жадно поцеловал, постанывая мне в губы. Я стянул с него свитер, футболку, заводил руками по его телу, подталкивая к кровати, — у меня голова кружилась от желания. Его губы обжигали мою шею. Или губы Мейсона обжигали мою шею? Они вдвоём, оставляя мокрую дорожку на животе, опускались вниз, доводили меня до исступления. Перед глазами проносились вспышки наслаждения — оно срывалось с моих губ, заставляя всё тело содрогаться. Я растекался в руках то Уилла, то Мейсона. Мне давно не было так хорошо.
Поздней ночью выпал снег — впервые за последние несколько недель. Я был в стельку пьян, немного под кайфом и еле прокладывал путь к трактиру. Мысли мои блуждали по задворкам памяти. Мне восемь лет. В тёплом свете гостиной, за длинным обеденным столом Маринетт объявляет о помолвке — её пальцы в белых перчатках крепко переплетены с жилистыми пальцами Ричарда Прайса. Томный взгляд дедушки. Старческий морщинистый рот открывается: «Жизнь идёт вперёд — вот уже Мари собирается замуж, мои внуки стремительно растут, и мне пора оставить место дона — уступить дорогу молодым». Дядя Винченцо сдержанно опускает взгляд в тарелку. Закончим сделку с сицилийским кланом, и у семьи Фальконе будет новый Крёстный отец. Ты ведь так этого ждал. Новый крёстный отец. Ты ведь так этого хотел. Диего прячет глаза за ресницами. Ты ведь так этого ждал. Новый крёстный… Я с размаху врезался в кого-то.
— Прошу проще… — моё окончание затерялось в ветре, когда я увидел напротив Адриана. Уже не первый раз натыкался на него в таком состоянии — либо рок, либо у кого-то хорошо получалось подкарауливать меня за деревьями. Лицо Адриана плыло перед глазами — его хмурое, непонимающее лицо.
— Ты пьян, — сказал он спустя целую вечность.
— Да неужели, — я отвёл глаза. — Что ещё скажешь, юный следопыт?
— Что ты, блять, убого выглядишь.
— Благодарю за честность.
— И воняешь травкой.
— Сомнительные у тебя познания.
— И ещё ты…
— Рад, что ты сегодня так активно отвечаешь на вопросы, потому что у меня есть ещё один, — перебил я. — Зачем следишь за мной?
— Слежу? — Адриан посмотрел на меня вопросительно. — А чё, есть причины за тобой следить?
— Вот и я о том же.
— Тогда разговор закрыт, раз мы оба не понимаем, о чём речь?
Я подавил желание закатить глаза, только язвительно сказал, огибая его:
— С вашего позволения, — и медленно поплёлся вперёд — к тусклым жёлтым окнам трактира. Хруст снега за спиной — я гневно обернулся: — Ради бога, отвали от меня!
— Не забывай о третьей заповеди, querido imbecil, — огрызнулся Адриан.
— Даже затрудняюсь ответить, что из сказанного тобой страшнее. Пожалуй, корявое произношение.
— Тогда перечитай Библию, — он потёр нос, покрасневший от холода. — Я не с тобой — я домой. Ты, нахрен, время видел?
— Вот именно, тебе уже давно пора спать в кроватке.
— Вот я и иду спать в грёбаную кровать!
— Вот и иди.
Не сговариваясь, мы одновременно пошли дальше. Адриан брёл у меня за спиной — я прямо-таки чувствовал его пристальный взгляд на своём затылке, но был слишком вымотан, чтобы спорить. Мы молча дошли до площади — занесённые тонким слоем снега столики, тоскливо покачивается гирлянда перед входом в трактир, забытый под лавкой пластиковый стаканчик — и так же молча разошлись.
Свадьба Маринетт и Ричарда. Белые скатерти, белые лилии, белые голуби, белые наряды. Десятки голосов сливаются в какофонию: «поздравляю, Маринетт», «поздравляю, Винченцо, скоро станете доном», «куда поедете в свадебное путешествие?», «позвольте поцеловать вам руку», «твой муж настоящий красавец!», «как поживает ваш сын? Поговаривают, он гений», «милая, наконец-то ты вырвешься из этого города», «мой сын — моя гордость», «там кузены Тереза и Маттео приехали», «Диего, скажи… Ну, я слышал о пожаре в вашем летнем домике, … Я хотел…». Диего, скажи… Ну, я слышал о пожаре в вашем летнем домике… Я хотел… Ледяной взгляд Диего. Брат сам на себя не похож — заостряется каждой чертой, каждой мышцей огрубевает — я, Тереза и Маттео невольно отступаем, больше чувствуя, нежели логически объясняя, его превосходящую над нами силу. Взрослые танцуют у сцены, над нашими головами летают голуби — мы молчим. Маринетт заливисто хохочет, щелчок фотоаппарата — Диего, не проронив ни слова, тяжёлым шагом уходит.
Маттео трещит: папа говорит, это подстроили соперники. Я всего-то и хотел узнать, что Диего известно! И даже не думал затрагивать тему… ну… про эту дочь экономки… Медленно, как во сне, я отхожу от них — бреду куда-то, не разбирая дороги, пока не добираюсь до живой изгороди и не прислоняюсь к ней, закрыв глаза. Даже не думал затрагивать тему… ну… про эту дочь экономки… Диего никогда особо не дружил с той девочкой, кажется, они едва были знакомы. Помню, как брат вернулся домой после пожара, как нам сообщили о том, что кто-то погиб, что та девочка тоже погибла. Сгорела заживо, чуть ли не у Диего на глазах. Он сказал тогда совершенно спокойно: «Между ней и мной выбрали меня, потому что моя жизнь ценнее всех прочих». Ему было плевать — так я думал.
Ричарду отдали под начальство игорный дом Фальконе в Лас-Вегасе, и они вместе с Маринетт уехали из Нью-Йорка. Примерно в это же время дедушка активно вёл переговоры с сицилийским кланом: в особняке часто устраивались приёмы, в течение которых нам — детям — запрещено было спускаться со второго этажа. Комната Диего, залитая тёплым солнечным светом, Аврора в углу перерисовывает план нашего особняка, я, улёгшись на живот, играю на полу в солдатиков, хотя мне нужно заниматься итальянским, Диего сидит за столом и учится, в одно и то же время неизменно врывается в наш мирок няня Жаклин: «Диего, пора…!» Уходя на очередное занятие, Диего наступает на одного из моих солдатиков — тот с треском ломается пополам.
— Ой, Эрик, прости, — виновато говорит Диего. — Я случайно, правда.
Я очень расстроен — капитан Рэй погиб глупой, бесславной смертью, — но всё равно отвечаю:
— Ничего страшного. Хорошей тренировки, — и провожаю его взглядом до двери. Отчего-то я знаю, что Диего испортил мою игрушку вовсе не случайно.
Последнее хорошее воспоминание, как это обычно и бывает, довольно глупое: мы сидим с Диего на корточках у клумбы, он, закрыв левый глаз, плетёт мне какую-то историю о крошечных жителях в цветах. Вечернее сиреневое небо, рокот цикад в зелёной траве, мои замёрзшие пальцы сжимаются в кулаки. Мне бы следовало лучше запомнить тот вечер, запомнить его в мельчайших подробностях, но я почти ничего не помню, лишь небо, траву и свои замёрзшие пальцы. Следующим вечером небо уже не было таким красивым — потемнело быстро, поднялся ветер. Хлопок двери оглушил весь особняк. Я бегу по коридору на шум, мне вслед кричит мама, чтобы я немедленно остановился, а я слышу только собственные быстрые шаги по паркету. То, что я тогда увидел, я смог в полной мере осознать лишь через пару дней — 5 ноября 1973 года, когда дедушка Фальконе официально покинул свой пост.
Ясный день клонился к вечеру, весь клан — тёмные одеяния, каблуки, шляпки с вуалями, галстуки — собрался в гостиной. Дедушка сидит в кресле у камина, его шероховатый голос заполняет сумеречную комнату. Он говорит о клане, о своей преданности ему, о нас — о семье. Дядя Винченцо, тётя Ребекка и Диего стоят особняком — бледные, высохшие, строгие. Торопливая тень — я сразу узнаю в ней дядю — гневно сбегает по парадной лестнице, за ней растерянно поспевает тень Диего. Хриплый голос деда: «Винченцо, тебе не хватает хладнокровия. Ты слишком вспыльчив». Я подхожу ближе к балкону, вижу, как в холле дядя присел на одно колено перед Диего и, держа его плечи, что-то сумбурно зашептал. Слов не разобрать — они резкие, злобные, они полны яда. Глаза Диего округляются. Треск костра в камине. Все застыли в ожидании — я ёрзаю на месте от нетерпения, постоянно скашиваю взгляд на Диего.
— Обдумав всё хорошенько, — медленно говорит дедушка, — мы с капо приняли решение, что следующим доном клана Фальконе будет мой младший сын Рафаэль.
Рука отца ложится мне на предплечье и с силой сжимает его так, что я, не вытерпев, пищу. В гробовой тишине это короткое «ай» срабатывает, как пушечный выстрел: все тут же выходят из оцепенения — младший сын? Младший сын? — несколько десяток пар глаз впиваются в дядю Винченцо. С читаемой ненавистью он смотрит на дедушку. И тут мне всё становится понятным. Глаза Диего округляются. И дядя, и дедушка ушли во мрак — в холле, в белом свете луны, стоит лишь Диего. И я на балконе. Он поднимает голову, замечает меня — лицо бледное, перекошенное в вымученной ухмылке, словно отец только что рассказал ему анекдот. Какую-то злую, несмешную шутку, от которой надобно плакать, но приходится выдавливать улыбку. Он стоит как-то неестественно, ссутулившись, весь согнувшись — не так, как надо. Его будто придавило невидимой мне тяжестью. Тяжестью горькой шутки.
Папа встаёт, идёт к креслу у камина, таща моё безвольное тело за собой, — ноги совсем меня не держат. Я слабо машу ему. Весь дом будто заледенел в этом лунном свете — ни единого звука, только моё собственное, прерывистое дыхание. Диего поднимает левую руку и, замерев на полпути к лицу, сжимает её в кулак. Я оборачиваюсь назад — к дяде, к тёте, к Диего. Новый Крёстный отец. Ты ведь так этого ждал. Ты ведь так этого хотел. Диего впивается в меня пустым, остекленевшим взглядом, спрашивая и спрашивая, и спрашивая — почему ты, а не я? Я мотаю головой — не знаю! — и, поджав губы, плачу. Удушливое, досадливое чувство несправедливости съедает меня…
…Я открыл глаза. В вакуумной тишине трактирной комнаты свистел ветер из щелей, он же играл с сиреневыми занавесками на окнах, слабо покачивая их в закатных лучах. Поднялся, механически расчесал волосы и, накинув куртку, вышел за дверь — забудусь в гостевом доме. Лучше и правда обо всём забыть.