Обманчиво прекрасно

Горячая работа
R
Завершён
152
5
Elin Barr бета
Фэндом:
Размер:
419 страниц, 172 103 слова, 37 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
152 Нравится 265 Отзывы 54 В сборник

Глава 24. Дастин

Настройки
      Мистер и миссис Маккей сегодня выступали в пекарне. Она искусно перебирала сухими пальцами струны банджо, а он хрипло, нараспев, читал:       Этот дом простоял много лет.       Только дома давно уже нет.       А когда-нибудь даже руины       Зарастут одичавшей малиной,       И последний забудется след.       Олли сидел рядом с матерью, сжимая в руках поношенное кепи отца. Это кепи объездило всю Америку — видело Гранд-Каньон, ущелье Ванонта, пустыни Техаса, Ниагарский водопад, пальмы Лос-Анджелеса и множество людей, чьи судьбы пересеклись на бескрайней дороге, — а теперь мялось в маленьких пальчиках с торчащими заусенцами, утешительно напоминая, что мир гораздо больше, чем кажется. Олли должен был собирать чаевые с посетителей, но на поэтический вечер старых кочевников пришли в основном наши соседи; из старателей — всего пару-тройку человек, да и у тех вид был такой, что невооружённым глазом ясно — лишних денег не найдётся.       Пришли Одетт и мистер Мондего. Эрик не пришёл, хотя его мы тоже приглашали, но, со слов Одетт, затея показалось ему чересчур удручающей. Я позаимствовал у самого Эрика его полуопущенные веки и сдержанный, как бы принимающий кивок — сделал всё, чтобы моё смятение как можно лучше сошло за равнодушие. Ещё месяц назад он приходил в книжный магазин Маккеев только за тем, чтобы вдохнуть запах заплесневелых временем страниц, посидеть в облезлом кресле у окна с толстым томиком, задержаться до сумерек, вслушиваясь в рассказы о далёких просторах Америки, а сегодня его место пустует, потому что стихи кочевников показались ему «удручающей затеей».       Как печально, что умер наш дом,       Что не выбежать вновь босиком       На дорожную теплую пыль.       И взлетает во тьму нетопырь       Над невидимым чердаком.       На одном подоконнике сидели Адриан с Мэри — он с поникшим лицом обнимал её за плечи, а она, нахмурившись, слушала стихи с подчёркнутым вниманием, точно силилась разгадать загадку бытия; на другом — мистер Мондего. Этот человек, наверное, никогда мне не будет до конца понятен. Он заметно похорошел — костлявая худоба скрылась за слоем здорового жира, под глазами исчезли синяки, да и в целом Гаспар стал производить впечатление успешного человека, твёрдо стоявшего на ногах. И всё же в нём ещё крепко держалась эта чудаковатая детскость, как сесть, подобно подростку, вместо стула на подоконник, и я никак не мог разобраться, действительно ли Гаспар такой непосредственный или только хочет казаться таким на глазах у менее удачливых людей. Закатные лучи окрашивали пекарню рыжеватым цветом, который, почему-то вместо того чтобы навевать отрадное тепло, заострял лишь сквозящую между всеми нами грусть.       — Всё хорошо, — тихонько сказала Одетт, накрыв мою ладонь своей. Иногда мне казалось, что она способна читать мои мысли. — По-моему, всё чудесно.       — Я не знаю.       — Пришли те, кому это нужно.       — Кажется, у Фоксвилля остался только он сам. Умирающий зверь, на которого всем плевать.       Я выпалил это, не совсем подумав, хотя в глубине души знал, что говорю правду. До этого вечера чувства одиночества и брошенности обходили меня стороной. Эрик не пришёл. Он не пришёл, а ведь я был уверен, что он любит нас. Грудь царапали горечь и стыд за наши жалкие рывки в надежде кому-то что-то доказать. Эрик, видимо, понял бесполезность происходящего раньше, потому и не пришёл. Одетт легонько погладила тыльную строну моей ладони большим пальцем.       — Ты драматизируешь, — сказала она.       — Нет, просто всё это выглядит жалко, — я злобно обвёл рукой зал. — Посмотри на нас. Какие-то отчаянные попытки отстоять своё место; унылые стихи, обращённые к судьбе, которой тоже насрать. Достало.       — Дасти...       — Нет, слушай, прости. У меня настроение ни к чёрту.       — Всё в порядке, — она скосила быстрый взгляд на своего отца и всё-таки не решилась при нём выразить нежность. — Если хочешь поговорить об этом, то давай поговорим. Не держи всё в себе — лопнешь.       — Да просто...       Дверь в пекарню тихонько отворилась. Монетка успел вовремя сжать колокольчик в кулаке, чтобы не помешать чтению мистера Маккея, и они вместе с Майклом на мысочках прошмыгнули к нам. Майкл чмокнул меня в висок, а Монетка, зыркнув на Одетт, выразительно насупился. Мистер Маккей читал:       Приснился мне город, который нельзя одолеть, хотя бы       напали на него все страны вселенной,       Мне мнилось, что это был город Друзей, какого еще никогда       не бывало.       И превыше всего в этом городе крепкая ценилась любовь,       И каждый час она сказывалась в каждом поступке жителей       этого города,       В каждом их слове и взгляде.       Майкл с Монеткой, не переставая о чём-то перешёптывались, а Одетт сидела, барабаня пальцами по столу, и с какой-то неопределённой враждебностью смотрела на друзей, но стоило мне позвать её, как она тут же с нарочитой непринуждённостью улыбнулась.       — Пойдёте после этого в Крокодил? — спросил мне в ухо Майкл. — Итан обещает, что будет... — он наклонился ещё ближе и заговорщически прошептал: — Травка. Прикиньте, да?       — Не свисти, — щёлкнул его по щеке Монетка. — Откуда он её надыбал?       — У мамки твоей взял.       — Вот же ты козлина!       За столиком перед нами сидела чета Стэрди — они одновременно повернулись к нам и в унисон зашикали. У мистера Стэрди в глазах стояли слёзы, а миссис Стэрди напротив — выглядела какой-то уж слишком потерянной; но от них обоих исходила эта почти ребяческая задетость, что к их маленькой внутренней трагедии относились без необходимого уважения.       — Мы хотели сегодня вдвоём побыть, — чуть ли не одними губами ответила Одетт и, столкнувшись со мной взглядом, подбадривающе кивнула. Я тоже ей кивнул — с благодарностью.       Майкл расплылся улыбкой Чеширского Кота, Монетка показушно скривил лицо, как недовольная избранницей мать, и ушёл к Адриану с Мэри.       Мистер Маккей смолк — трагические стихотворения подползли к концу, — и сел рядом с Оливером, который продолжал вглядываться в кепи и, кажись, даже не заметил присоединившегося к нему отца. В центр импортированной сцены вышла миссис Маккей и без лишних вступлений затянула песню на банджо. Голос у неё был поломанный возрастом, но именно несовершенство исполнения добавило ему нужную глубину, затянув всех в свои призрачные сети. Мы замерли, прислушиваясь, и вот к хрипотце миссис Маккей прибавился высокий голосок миссис Кейн, а следом подтянулось ещё несколько таких же несовершенных голосов. Вскоре уже весь зал — тихо, точно стыдясь самих себя, — пел задушевную балладу о цикличности жизни.       Я посмотрел на Адриана — он тоже пел в ансамбле с Мэри и Монеткой. Гаспар не пел, но он просто-напросто не знал слов. Он сидел, откинувшись на оконную раму и медленно обводил глазами присутствующих. Наверное, в тот момент он больше, чем когда-либо, проникся разницей между нами, но как именно эта разница запечатлелась в его сердце, я не знал. Когда Гаспар был костлявее, нередко создавалось впечатление, будто его душа просвечивалась через тонкую оболочку кожи, а сейчас он оброс, скрылся за удачливой судьбой. Его душевные порывы стали слишком глубоко и тщательно спрятаны. Хор тоскливых голосов затих. Эрик так и не пришёл. Почему-то я до самого конца продолжал на это надеяться.       После ужина мы с Одетт закрылись в моей комнате. Не включив света, сели на кровать, и Оди стала ласково перебирать мне волосы — прядь за прядью, точно заговаривала их. Через окно лился свет далёкого уличного фонаря, и я без единой мысли в голове разглядывал, как тусклый лучи сшивались тут и там с сумеречной тьмой спальни. Меня начало клонить в сон.       — Ты отращиваешь волосы? — спросила Одетт.       — Думаешь, мне пойдёт?       — Нет.       — Я мог бы сойти за рок-музыканта.       — Скорее за бродягу, — Одетт поцеловала меня в губы. — Как ты? По-моему, вечер прошёл отлично.       — Да, наверное.       — Знаешь, я сегодня почувствовала такую сплочённость между всеми вами. Это трогательно.       — «Всеми вами»? А ты — не с нами?       — Ты понял, что я имела в виду, не цепляйся к словам.       Она снова поцеловала меня и в этот раз с явным намерением заткнуть. Я не сопротивлялся — мне не хотелось говорить, не хотелось ничего обсуждать. Хотелось просто быть здесь и сейчас — без прошлого и без будущего. Чистым, незамутнённым переживаниями разумом. Губы Одетт стали в разы мягче, слаще — она целовала меня нетерпеливо, иногда чуть сбавляя темп, будто боясь упустить самое важное. Я обнял её более податливое, ластящееся тело и притянул к себе ближе, заскользил пальцами по её выпирающим на спине позвонкам, поднялся выше — затерялся в длинных волосах. Всё тело будто покрылось сплошной эрогенной зоной — каждое соприкосновение с Одетт я ощущал до того ярко, как если бы в местах, где мы касались друг друга, у меня под кожей взрывались фейерверки. Я сам не заметил, как одна из моих рук оказалась у неё под кофтой — тёплая, разгорячённая кожа под подушечками пальцев.       — Дасти, — выдохнула мне в губы Одетт и подтолкнула лечь на кровать, нависнув надо мной сверху. Она была до головокружения соблазнительной и знала это. — Ты любишь меня?       — Очень, — как в забытье прошептал я. — А ты меня?       — Тоже.       Я притянул её к себе за затылок. Одетт — за редким исключением, — целовалась грубо. Порой я ловил себя на мысли, что так целуются мужчины — страстно, порывисто, с определённой долей жадности, будто им всегда немного недостаточно. Мне хотелось верить, что дело было именно в жадности.       — Оди, давай помедленнее, ты сейчас мои губы съешь.       Тут меня ослепил яркий, до жути противный коридорный свет. Я зажмурился — перед глазами встала тьма с расплывчатыми яркими всполохами. Одетт коротко вскрикнула, и я скорее рефлекторно, нежели осознанно, оттолкнул её подальше. Это мама? Папа? Мы одновременно повернулись в сторону двери и — кто бы мог подумать! — на пороге застыл Адриан. Из его носа текла кровь, но это нисколько не помешало ему задрать голову и деловито присвистнуть: «Ай, Бога ради, простите!»       — Твою мать! — вырвалось из меня, и, признаться, это относилось, и к малоприятному виду брата, и к его появлению в целом. Стараясь не растерять в вопросе дружелюбие, я спросил: — Что у тебя с лицом? Ты разве не должен быть в Крокодиле?       — Ну, в Крокодил с такой рожей как-то совсем не ахти переться, — брат повертел указательным пальцем у себя перед носом, показывая, что с ним, собственно, не так. С его подбородка упало на пол несколько кровавых капель, и он щёлкнул языком. — Дасти, можешь принести вату с перекисью? Не хочу маме на глаза попадаться.       С прошлого раза, когда Адриан примерно в таком же виде заявился домой, минула, должно быть, всего неделя. Тогда ему не повезло первым же делом столкнуться с мамой. Я со второго этажа услышал их крики друг на друга и сбежал вниз, толкаясь на лестнице с Гретой, которая вылетала из своей комнаты с наполовину закрученными бигуди. Мама и Адриан орали одновременно с разных концов гостиной, как два инопланетянина, не имевших возможности зайти на территорию друг друга. В гневе мать всегда производила впечатление более крупного человека, чем на самом деле была, — она перегородила собой дверь в кухню и периодически метала взгляд на ширму в пекарню, будто Адриан намеревался выбежать из дома. Она кричала, что тот законченный хулиган, которому только дай повод помахаться кулаками, и что назавтра все будут судачить об этом, обвиняя её в том, что она не смогла воспитать нормального сына. Адриан в ответ — он словно разом вытянулся, вымахал до размеров жирафа, зажатого низким потолком, — кричал, что мама излишни драматизирует, что свет клином не сошёлся на её репутации.       — А репутация пекарни тебя не волнует? — спросила мама. — Что люди подумают, когда увидят, что сын хозяев ходит с подбитым лицом? Да к нам никто не сунется — вдруг ты их поколотишь!       — А-а-а, так вот из-за чего ты злишься! — обиженно воскликнул Адриан. — Из-за пекарни, да? А я, чёрт возьми?! Может, на меня напали — откуда ты, блин, знаешь? Может, я нахрен чудом выжил!       — Адриан! — в комнату вбежал папа с расширенными от негодования глазами. — Ты как с матерью разговариваешь? Немедленно извинись!       Но Адриан не извинился. Он руганулся под нос и молнией пронёсся мимо нас с Гретой на второй этаж. Сестра проводила его взглядом и решительно ко мне обратилась: «Принеси вату с перекисью, а я воды налью, чтобы он лицом промыл».       Следующие пару дней картина вырисовывалась примерно такая: мама по каждому поводу тыкает брату, какой тот драчун, ворча, что ему, видать, от большого ума силу некуда девать; брат, в свою очередь, сидит надутый, отвернувшись от неё и игнорируя все вопросы. В какой-то момент мама обязательно взрывается, жалуется: «Господи, на что мне всё это!» или давит словами: «Наверное, ты меня просто не любишь», и Адриан сквозь зубы цедит: «Ну да, давай, обвини меня во всех смертных грехах!» — и пошло-поехало.       — Как хорошо, что у меня родилась дочка, — всякий раз причитала мне на ухо бабуля Марго.       В конце концов, они помирились, но это был фальшивый компромисс — каждый остался при своём мнении и не принял позицию другого. Ясное дело, стоит маме снова увидеть Адриана с залитым кровью лицом, и круг замкнётся. Что касается меня, то я предпочёл остаться на обочине конфликта — я понимал маму и понимал брата и, заняв одну из сторон, бесповоротно зачислился бы в предатели у другого. Но, спускаясь в кухню за аптечкой, я поносил брата, на чём свет стоит, за испорченный момент. Вот же ему на месте не сидится! Вот же придумал! Когда я зашёл обратно в комнату, Адриан уже рассказывал Одетт о случившемся:       — ...припёрлись к нам из палаточного городка и права свои качают, думают, что им всё можно, — одну ладонь он держал под подбородком, с которого капала кровь. — Спасибо, Дасти, — он забрал у меня ватку и заткнул ей кровоточащую ноздрю. — Эти ублюдки деньги у Младших выбивают. Прям как Винни в свои лучшие годы.       — Стаей ходят? — спросил я, садясь обратно к Одетт. Немного подумав, я обнял её за плечи.       — Небольшой — по тройками обычно, — ответил Адриан, вытирая куском ваты испачканную в крови руку. — Дерьмо, куртку порвал. Как думаешь, Грета согласится заштопать?       — Если ты ей чем-нибудь отплатишь.       — Это я придумаю, — вальяжно махнул он рукой.       — Ты со Старшими был?       — Времени не было позвать. Увидел, как они Дэнни прессуют, и побежал выручать.       Мы замолчали. Мысли у меня путались — снова задушило чувство жалости и раздражения, и в то же время меня всё ещё не отпускала темнота комнаты и разгорячённое тело Одетт в моих объятиях. От той Одетт сейчас ничего не осталось — она сидела холодная, неприступная и задумчиво смотрела на яблоню за окном. После длительной паузы она сказала:       — Этим должна заниматься полиция, Адриан.       — Полиции нет дела до пары монет малолеток, а мне — есть. Вот и вся разница.       — Между тобой и старателями тоже есть разница — они в отчаянии, а ты нет. На грани отчаяния человек куда опаснее — держи это в голове и... будь осторожней. Есть люди, которым не всё равно на твою безопасность.       Однажды мы с Одетт бродили на опушке леса и дошли так до палаточного лагеря. Одетт в шутку пряталась за стволы зелёных деревьев, а я ловил её, но ненадолго, точно она была птицей, не терпящей неволи; отпускал — и она убегала мелькать. На мне, на ней, на каждом листе и коре дерева разбросало свои лучи солнце, и складывалось ощущение, будто мы затерялись в прекрасном сне. Одетт оборачивалась, смотрела, как далеко оторвалась, и снова пряталась, звонко смеясь. Старатели наблюдали за нами с интересом, точно мы разыгрывали перед ними представление. Это меня смутило и выдернуло из очаровательной сказки. Остановившись, я посмотрел на людей у палаток — старатели сидели сгорбленными, с обвисшими руками, иссохшими лицами. Они напоминали мне глиняные куклы, которые не успели высохнуть, приобрести отвердевший, изящный вид. Вдруг меня схватили за ногу, потянули вниз.       — Мелочи не найдётся? — спросил старик. Он стоял передо мной на четвереньках, глаза его сильно косили, изо рта несло перегаром.       Я не без брезгливости выдернул ногу из его грязных пальцев, походивших на обрубки. Сказал, что не найдётся, а старик в ответ вымолвил с такой печалью, что мне даже стало его жаль: «Да как же так! Ни у кого не найдётся». Подошла Одетт. Она осмотрела сначала меня, затем старика, а после — и всю компанию у палатки. Во взгляде её плескалось отвращение.       — Нечего здесь задерживаться, — сказала она и потянула меня за руку, но мою лодыжку вновь сковали обрубки незнакомца:       — Малец, ты его видел? Видел своими глазами? — выкрикнул он.       — Кого «его»? — не понял я.       — Оно мне, бывает, снится; я его трогаю, целую и прячу, подальше прячу, чтобы никто не украл. Ты не знаешь — тут много воров. На прошлой неделе вот украли... От завистника до вора шаг непомерно мал. Но не у меня украли — я его никогда не видел. Только во снах. Во снах оно всегда рядом, и я его прячу. Обязательно прячу, чтобы не украли, — он начал повторяться, а я всё не мог взять в толк, о чём идёт речь, и что довело незнакомца до такого жалкого состояния.       — Протрезвей, старик, — грубо посоветовала Одетт. — Когда не плывёт — видеть гораздо проще.       Она снова дёрнула меня за руку, и я не противился. Старатели у палатки продолжали сидеть не шевелясь и я только обратил внимание, скольким мусором они себя окружили — и всё бутылки, пачки сигарет. Их безмолвие сжимало и сворачивало мир, уродуя его своим ошибочным подходом. Почему они не спорили? Почему не рассказывали о далёких уголках страны, откуда прибыли? Когда это успело превратиться в тишину? Я обернулся назад — старик упёрся лбом в землю и, заскулив, навзрыд заплакал. После того случая меня всякий раз при встрече со старателями накрывало чувство угрюмой безысходности, поэтому я хорошо понимал, о каком отчаянии Одетт говорила.       Адриан облокотился на стену позади своей кровати и поднял глаза к потолку. По нижней части его лица мазками растянулись кровавые следы, и если он не хочет очередного скандала, то ему следует прямо сейчас разобраться со всеми уликами. Я сильнее прижал к себе Одетт — мне этой близости хотелось гораздо больше, чем ей. Прошла целая вечность прежде, чем брат сказал, обращаясь не к кому-то конкретно, а больше к себе:       — Да нет уж почти никакой разницы.       — Почему? — Одетт повернулась к нам, но ни я, ни Адриан ей не ответили.       Мы чувствовали перемены, но чувствовали их по-разному, и на тот момент не могли обличить в слова. Просто эта тяжесть витала в воздухе, копилась внутри, выражалась через слёзы, истерики, злость, тоскливые стихи и песни — такое бестолковое проявление глубокой, сложной боли за родной дом.       К середине сентября мы с Адрианом нашли работу. По отдельности. К компромиссу в вопросе «стул или дорога» мы так и не пришли, а потому я устроился в книжную лавку Маккеев, а Мэри выбила должность для Адриана в школе.       Поработать в лавке Маккеев была идея Одетт, за что я ей очень признателен, ведь для меня книжный оказался лучшим из всех возможных вариантов. Во-первых, мне не приходилось рано вставать — я поднимался за пятнадцать минут до начала рабочего дня, одевался, чистил зубы, а завтракал уже у Маккеев. Во-вторых, я работал всего шесть часов, и эти часы я быстро приноровился коротать за чтением, рисованием и прогулками по лавке. В-третьих, у меня был стул, на котором я сидел, и только редкие посетители смели меня тревожить. Никаких проблем. Проблема — это Ури, с которым мне выпала честь видеться каждый день, потому что он, как и я, устроился работать к Маккеям. Ума не приложу, как он вообще дошёл до этой идеи! Да он, наверняка, ни одной книги за всю жизнь не прочитал.       Несмотря на мои молчаливые, но очень красноречивые возмущения, чете Маккей требовались люди, пока они уходили преподавать в школу. Видимо, это досадливое обстоятельство и подбило их брать всех без разбору. В прежние времена они просто закрывали лавку, но теперь, когда вопрос денег в деревне стал крайне острым, им необходима была замена на несколько часов, потому что книжный магазин — чуть ли не единственное заведение Фоксвилля, продолжавшее пользоваться какой-никакой популярностью среди старателей. И я, наверное, мог бы с этим смириться, если бы Ури не вёл себя, как законченный идиот. Как только он открывал рот, все плюсы и даже наличие драгоценного стула меркли по сравнению с жирным минусом его вездесущего голоса.       Его излюбленным методом доведения меня до белого каления была игра a’la «сравни меня с Одетт». Он делал что-то из ряда вон выходящее, вроде вытаскивания у меня из-под задницы стула, а после, когда я с больным копчиком валялся на полу, оценив мою реакцию, спрашивал: «Думаешь, она бы по-другому сделала? В следующий раз дождусь, пока ты сядешь».       Я постыдно много времени потратил на то, чтобы понять, как до такого безумия можно было в принципе додуматься, но ответ лежал на самой поверхности — это просто Ури Кейн, который в школе ничего выше «F» не получал. Нет, один раз всё же получил, потому что Адриан ему помог! Почему тогда вместо пожизненной благодарности, как родному брату спасителя, мне досталась дурацкая игра? Ко всему прочему, Ури проявлял неслыханную изобретательность и, неловко признаваться, но некоторые его проделки вызывали восторг даже у меня, хотя, по идее, я должен был заливаться горькими слезами обиды.       Вот, например, однажды он опоздал в лавку на два часа, как раз в то время, когда посетителей привалило больше обычного. Все они заявились с какими-то заоблачными желаниями, что я мотался по магазину из угла в угол, пытаясь отыскать нужную книгу, которой даже в арсенале не было. И как на подбор просили только то, что я не мог продать! Ближе к обеду ситуация улеглась, и Ури возник на пороге собственной персоной. Я скривился при виде него, а он, довольно разглядев моё вспотевшее лицо, сказал: «А у меня подлизываться тоже хорошо выходит. Как думаешь, она бы смогла привести столько народу?» Лучше бы этот прыщ вонючий так людей по делу приводил, тогда хоть какая-то польза от него была!       В общем, домой я возвращался не в настроении. Адриан тоже. Он долго отнекивался от работы с мистером Дэнсоном, не потому что плохо к нему относился, а потому что был уверен, что в школе делать нечего, и он быстро заскучает за столом и кипами бумаг. Выяснилось, что в его обязанности входило не только это, вернее, сидение на одном месте — малая часть того, чем ему надлежало заниматься. Основные силы уходили на младшие классы, с которыми Адриан сидел после уроков, пока занятые родители не забирали их домой.       Первое время Адриан возвращался, переполненный эмоциями, трубя во всеуслышание, как он рад служить на благо человечеству, как его вдохновляют дети, и что нет ничего прекраснее, чем быть им примером для подражания. Но прошло немного времени, и правда вылезла наружу: дети оказались далеко не ангелами, а пожирателями жизненной энергии; они постоянно дрались, капризничали и ни в какой пример Адриана не ставили. И всё же брат упорно повторял, что справляется, что непременно сделает из них людей достойных и воспитанных, что кто-кто, а он найдёт язык со всеми. Прошло ещё немного времени и слова «обожаю детей» начали звучать вымученно, фраза «я стану для них авторитетом» — как угроза, а любимый лозунг «на благо Фоксвилля» — отчаянно.       Обычно нас уже не хватало на весёлые вечера в кругу семьи, а осенью они ещё были, хоть в уголке пекарни и засела непрошеная гостья Безысходность. Я чувствовал, что на маму присутствие гостьи давило больше всего, и она время от времени на неё отвлекалась, теряя связь с нами — настоящими. Пекарня до поры до времени называлась «В гостях у Армани» по настоятельным просьбам бабули Марго, но мама, не уловив заметных изменений с таким названием, сменила его на «Хлебный дом». Правда, и это привлекло немного клиентов, а потому пекарню переименовали на «Из печи». Я успел запутаться, как мы всё-таки зовёмся и в итоге говорил, как раньше — «пекарня Армани», — но мама, заслышав от меня такое, обиделась, якобы я иду наперекор нововведениям. А их у нас, к слову, было сполна.       После работы родители заставляли нас с Адрианом и Гретой учить новые рецепты и пробовать их готовить. План матери, который мы в шутку между собой называли «как мама Фоксвилль покорит», заключался в том, чтобы мы с Адрианом и Гретой рекламировали с помощью выпечки нашу пекарню в многолюдных, кишащих старателями местах. В саму пекарне мама тоже привнесла изменения: она отказалась от старых, потёртых скатертей, от столов и стульев, времён самого Линкольна, и подключила всех к изготовлению новой мебели. Приходилось в выходные дни сидеть в мастерской Эшби и без конца пилить, слушая ворчание старика. Ему только повод дай, и он не смолкнет. Мама тоже иногда к нам присоединялась, и хоть выходило у неё не складно, да и работа была вовсе не женская, но никто её отговаривать не стал. Все видели, насколько для неё это важно.       Мне было тяжело свыкнуться с новым темпом жизни. Не потому, что я заядлый лентяй, а потому что иногда — особенно по ночам — душу леденил цепкий страх, будто я медленно всё теряю. Я старался отгонять эти мрачные мысли, ведь у меня была семья, и у меня была Оди. Каждый свободный вечер я мчался к ней, чтобы хотя бы полчаса простоять в её объятиях, вдохнуть её запах, убедиться, что её дела нисколько не изменились — всё также стабильно хорошо. Она, бывало, заходила в книжную лавку Маккеев, чтобы справиться обо мне, и демонстративно игнорировала любые колкости Ури, чем побуждала меня любить себя ещё сильней. Только рядом с ней я мог ощутить былую лёгкость без обязательств, но как только от Одетт оставался лишь слабый запах парфюма, меня вновь накрывала тёмная, тревожная волна, и въедливый шёпот твердил: ты всё теряешь.       Мама стала реже бегать по деревне, собирать новости. Для неё мир за пределами пекарни теперь ощущался, как большой, неподвластный соперник. За окном — неприглядная реальность, отчаяние, хищное горе неудачи. В пекарне — прежнее тепло, которое обязательно обласкает, утешит, не даст усомнится в своём праве на счастье. Мне кажется, мы одновременно почувствовали безопасность дома. Внутри нам ничего не угрожало, внутри ничего не существовало, кроме того, что мы изо всех сил старались уберечь. Но, если маме, мне, Грете, папе и бабушке мир за окном представлялся обидчиком, то Адриану — как враг, как свирепый волк, поджидающий момента напасть на беззащитное стадо овец.       Адриан всегда отличался взрывным характером, он всегда дрался, и я не помню времени, когда было иначе. Даже в раннем детстве — одно из первых воспоминаний: мы играем в песочнице, я кропотливо леплю крепость; как настоящий скульптор аккуратно убираю лопаткой неровности, добавляю палочкой завитушки и тут — ба-бах! — грязный кроссовок Винсента Тарлоу превращает мою крепость в бесформенную гору песка. Я навзрыд плачу. Адриан, не жалея сил, бьёт Винсента ведёрком по голове. Тот тоже начинает плакать, и они толкаются, в пылу битвы брат растаптывает собственный песчаный замок. Ему плевать. Он отомстил за беззащитного, несправедливо обиженного меня, и этого всегда было достаточно. Наверное, из-за того, что драки Адриана не были чем-то новым, никто из нас не придал его вспыхнувшей ярости должного внимания. Мы злились, мы переживали, мы просили его повзрослеть, бабушка напоминала о школе, что это определённая ответственность. Адриан только больше ожесточался, и в такие моменты сложно было понять, кем мы для него были, — восставшими против пастуха овцами, либо же помехой на пути к цели. У меня уйдёт очень много лет, чтобы ответить на этот вопрос.       — Что, будешь испытывать удачу, пока у очередного хулигана пушки в кармане не окажется? — спросила Одетт, увидев опухший палец Адриана после недавней драки.       — Блять, как вы меня достали все! — рявкнул брат и пнул ногой валявшуюся на дороге банку Coca-Cola. — Да, сука, в рулетку решил сыграть! Да, мать твою, не повзрослел!       — Эй, не ори, — мягко попросил я, переживая, как бы Адриан своим грубым тоном не задел Одетт, но у Одетт ни один мускул на лице не дрогнул — она стояла всё такая же: решительная и серьёзно настроенная.       — Не злись на людей просто потому, что они переживают за тебя. Ты думаешь обо всех, кроме близких. О родителях, бабушке, брате с сестрой, о Мэри — нет, тебя волнуют другие.       — Заткнись.       — Адриан! — вскрикнул я.       — Я как раз о семье и думаю, — ощетинился Адриан. — И не хочу, чтобы моя сестра или девушка ночью соскочили на нож, потому что кучке мудаков вовремя не объяснили, что таким дерьмом в Фоксвилле заниматься нельзя.       — А собственная безопасность тебя не заботит? — спросила Одетт.       — От судьбы не улизнуть.       Мимо нас пробежала шумная гурьба детей. От их беготни с дороги поднялась пыль и сухие листья, холодный ветер утешительно взлохматил мне волосы. От судьбы не улизнуть — я не хотел в это верить. Одетт не отводила глаз от брата, словно проверяла его слова на прочность — не откажется ли от них? Он молчал — не откажется.       — Прости, — неожиданно сказала Одетт. — Я больше не буду поднимать эту тему, — и, помолчав, добавила: — Пожалуйста, не попадайся в таком виде Эрику на глаза — его это расстроит.       Адриан вскинул голову. Секунда, другая — мой короткий острожный вздох, Одетт удивлённо хмурится; ещё секунда, ещё — другая, и Адриан взрывается смехом. Нет, не весёлым, нет — не разрядка. Я бы описал его как «истерический», но мне не хотелось, чтобы так было. Проведя ладонью по лицу, Адриан холодно выплюнул:       — Да пошёл он нахер.       Ещё одна неоднозначность. Ещё одна упущенная злость. Для меня Эрик был кем-то вроде старшего брата, чьё расположение я зачастую пытался заслужить; для Адриана Эрик был кем-то другим. Но кем — в пятнадцать лет я так и не смог понять. Когда не осталось никаких сомнений, что Эрик намеренно избегает нас, мы отреагировали на это по-разному. Я терялся в сомнениях и тосковал, Адриан — замкнулся в себе. Если до нас доходили слухи о том, как Эрик проводит время в гостевом доме, либо же в другом месте, но тоже в нетрезвом уме, то я переживал в открытую; Адриан почему-то стыдился того, что переживал. И мы не говорили об этом. Мы говорили обо всём, кроме этого.       В середине октября я поругался с Одетт. Глупая перебранка, не имеющая никакого смысла, но вернулся я домой разбитым. Это была наша первая ссора! На кухне за калькулятором и записной книжкой мамы сидел Адриан. Выглядел он неважно, но, завидев меня, спросил:       — Чё случилось? Ты как будто сейчас заплачешь.       — Иди нафиг, — я грузно плюхнулся на свободный стул.       — Я серьёзно, что случилось?       — Мы с Одетт поссорились. Из-за меня.       — М-м-м, херню сделал?       — Сказал, — я глубоко вздохнул и, учуяв едкий запах, исходящий от Адриана, взъелся: — Ты что, блин, курил?       — Эй, с темы не слезай.       — Ты же обещал, что бросишь!       — Брошу, а не бросил. Что ты Одетт сказал?       — Вот начнутся у тебя проблемы с лёгкими, уже не до смеха будет.       — А я и не ржу, прыщавый.       — Ты уже никогда не бросишь.       — Брошу.       В доме было тихо, из гостиной доносился шум телевизора — замена бабушкиному радиоприёмнику. Адриан подпер щёку рукой и, жуя кончик ручки, уткнулся носом обратно в блокнот.       — Мама сама заснула? — спросил я.       — С валерьянкой, сегодня что-то совсем тухло было из-за дождя, — он оторвал взгляд от страниц и посмотрел на меня исподлобья: — Ты расскажешь, что произошло?       — Да просто повёл себя как козёл, — отмахнулся я. Мне было слишком стыдно признаваться в своей ревности к Джону Доу. — Слушай, а что ты делаешь, когда Мэри на тебя обижается?       — Извиняюсь. А чё ещё сделать? Перебесится, да простит рано или поздно.       — Так просто?       — Ну да.       Я поразмыслил немного, и в итоге спросил: как у вас вообще дела с Мэри? Всё хорошо?       — Ага.       И всё. Весь его ответ: ага. Они с Мэри встречались год, но порой напоминали мне старую супружескую пару — никакой страсти, лишь укрепившаяся временем привязанность друг к другу. Даже свой первый сексуальный опыт брат прокомментировал сухим «круто», а на подробности не расщедрился. Я видел, что он не был счастлив, и опять промолчал. Просто кивнул и ушёл в нашу комнату. Иногда я себя ненавижу.       Мы с Одетт смотрели «Индиану Джонса» в домашнем кинотеатре Кита Янга. Она лежала у меня на плече, свернувшись клубочком, а я поглаживал кончиками пальцев её спину. У меня в душе копился неприятный осадок после недавней ссоры из-за Джона Доу. Действительно, глупость сделал! Завёл об этом речь, будто подозреваю Одетт в чём-то. Ясное дело, она обиделась, и верно сказала, что я слишком ревнивый.       На самом деле, я ведь просто переживал, вдруг этот Джон Доу её обидел, а если не он, то кто-нибудь другой. Когда мы с Одетт занимались любовью — я ещё в самый первый раз заметил, — у неё на теле много шрамов было. Самые жуткие — на коленях, будто от потушенных сигарет. Вся кожа обожжённая, скукоженная. Обычной Одетт ходила в штанах или длинных юбках, так что я и не подозревал, что скрывается под одеждой. Казалось, что у неё вся жизнь до Фоксвилля была какой-то неправильной. В общем, я только защитить её хотел, утешить, а получилось как всегда, и в итоге я оказался ревнивцем. Одетт, правда, недолго злилась. У неё была удивительная способность быстро прощать.       Фильм закончился. Мы попрощались с мистером Янгом и вышли на улицу, где уже смеркалось. Одетт защебетала, как птенчик, о своих впечатлениях и взяла меня за руку. Я сжал её ладонь сильнее — от сердца тотчас отлегло, и все переживания притупились. Мы подошли к опушке леса — чёрная, бугристая стена, перекрывающая холодные краски зари, — и двинулись вдоль неё к дому Мондего.       — Как у вас дела в пекарне? — спросила Одетт. — Кажется, твоя мама в последнее время больше нервничает.       — Не кажется. Ну, она всегда такой была, так что ничего страшного — рано или поздно успокоится. Я маму знаю.       — А как отец?       — Папа? А что с ним?       — Да просто спросила, он же, наверняка, тоже переживает.       — Пока по улицам не разгуливают бандиты — он не нервничает.       Одетт коротко рассмеялась, и я решился спросить:       — Слушай, Оди, а когда ты собираешься рассказать о нас своей семье? Столько месяцев прошло... Они не обидятся, что ты так долго молчала?       — Пусть обижаются, — равнодушно отозвалась Одетт. — Мне сейчас так хорошо, Дасти. Не хочу всё портить их ежедневными нотациями. Ты чего?       — Да просто... Не люблю секреты.       — Брось, воспринимай всё, как игру.       — Как игру? — я нахмурился. Это было неприятно. — Нет уж, я так не могу.       — Я имела ввиду не нас, как игру, а утаивание, — поспешила исправиться Одетт.       — Для меня вообще-то это важно, для меня всё это, — я показал на нас с ней пальцем, — серьёзно. Хочешь, я сам поговорю с твоим отцом и Эриком?       — Нет! — мигом отрезала Одетт. — Я сама.       — Когда?       — Не знаю... Ну, может, на этой неделе, может, на следующей. Нужен подходящий момент.       — Я от тебя это слышу на протяжении последних нескольких месяцев.       — Да что ты заладил! — взорвалась Одетт, остановившись. — Конечно, тебе легко говорить, у тебя семья другая, понимающая! Но не у всех всё также просто! У отца другие планы на мою жизнь, и он может вообще запретить нам видеться. Ты этого хочешь? Я — нет. Так что, прошу тебя, хватит на меня давить. Я всё расскажу, но тогда, когда...       Она не договорила. Покосилась куда-то за мою спину и отпрянула назад с округлившимися, полными ужаса глазами. Я нахмурился, посмотрел в ту же сторону, и сердце — мое изнеженное, мягкое сердце — провалилось в пятки. На голой толстой ветке дерева в темноте леса, в нежных закатных лучах покачивалось тело на ветру, словно и вовсе ничего не весило. Как лист, как облако, как пустой сосуд без души. Я узнал в искажённых, мёртвых чертах лицо миссис Стэрди.

***

      Смерть миссис Стэрди... Нет, самоубийство. Я не боюсь этого слова, я достаточно созрел, чтобы понимать разницу. Смерть — естественна. Самоубийство — всегда результат. На похоронах миссис Стэрди все называли её самоубийство «гибелью». Гибель звучит возвышенно — как «самопожертвование», как «благородство». Гибель подразумевает под собой муки, борьбу и конец, который не мог разрешиться иначе. Это трагично, увесисто, это достойно того, чтобы относиться к сильному человеку. Это во многих отношениях лучше, чем фраза «наложила на себя руки».       Не все видели тело миссис Стэрди, а я видел. И не было ничего в её застывшем, изуродованном болью лице возвышенного и трагичного. В ней, в принципе, ничего не было, но, кажется, опустела она задолго до того, как верёвка стянула горло. В день, когда мы обнаружили с Одетт её тело, я не мог заснуть до самого утра. Мне многое вспоминалось. В особенности поэтический вечер, когда она такая хрупкая и потерянная шикнула на нас, а потом вновь отвернулась к мистеру Маккею. Её затылок — слабый пучок с выбившимися прядями, — это всё, о чём я мог думать. Она отвернулась от нас и отвернулась навсегда.       На похоронах говорили мало, а если и говорили, то об одном — почему никто не заметил, не догадался, не остановил. Это тоже своего рода благородство — взвалить вину на себя, чтобы очистить совесть покойника. Мистер Стэрди был безутешен. Всё то время, что мы сидели в трактире и горевали по ушедшей, он скрюченный, с низко опущенным носом ёжился в углу на своём стуле. Он не плакал даже тогда, когда закапывали гроб. С лица его, как краска, сошли все эмоции, и он невольно напоминал мне свою покойную жену, которую убаюкивал ветер. Я не мог представить мистера Стэрди без своей миссис Стэрди. И он, видимо, тоже.       Мы поминали добрым словом хозяйку трактира, когда мистер Стэрди внезапно выкрикнул из своего мрачного угла:       — Это всё он виноват! — и неровной походкой зашагал к столу: — Этот чёртов Дилан Сарджент сейчас, небось, пьёт дорогое вино и вытирает рот купюрой, а моя жена не дышит. Моя жена не дышит...       Он порывисто задышал, как будто себя проверял — не ушёл ли вслед за женой. Его слова звучали низко — он обвинял в утрате не себя, а другого. Мистер Кейн поправил очки, обеспокоенно предложил:       — Риччи, тебе бы поспать.       — Где? — воскликнул мистер Стэрди. — Думаешь, могу? Могу зайти в комнату, которую двадцать лет с женой делил? Могу заснуть на кровати, зная, что никого рядом нет? Он отнял её у меня! Он её довёл!       — У тебя переутомление, и ты сильно пьян.       — Замолчи! Разве вы не видите, что они с нами сделали? — он стал тыкать в каждого из нас пальцем: в моих родителей, в Маккеев, Томпосонов, Тэкери, Дэнсонов, Тарлоу, Флэтчеров, старика Эшби, — всех, всех, всех. — Бандиты больше не врываются в деревню, но мы всё равно разворованы. Живём среди разрухи, наши дома гниют, наши деньги пропадают — на что? На железную дорогу? На сраный магазин, на кинотеатр или на очередной золотой замок зажиточной шишки? Мы это просили? Да мы хуже не жили, чем сейчас! Дилан Сарджент не лекарство, он — отрава. И моя жена... Моя дорогая жена умерла от его коррупционной руки.       Плечи мистера Стэрди дёрнулись, и он, закрыв лицо трясущимися пальцами, зарыдал. Меня душил его плач. Не только меня. Все притихли, вжались как черепахи и понуро опустили головы. Что же с нами сделали. Кто с нами это сделал? В густом воздухе трактира, в образовавшейся немоте, горькие слёзы мистера Стэрди гремели, а ссутуленная спина изогнулась вопросительным знаком, будто он вёл беседу с нависшим роком и всё спрашивал, почему остался один.
152 Нравится 265 Отзывы 54 В сборник
Отзывы (4)