Обманчиво прекрасно

Горячая работа
R
Завершён
151
5
Elin Barr бета
Фэндом:
Размер:
419 страниц, 172 103 слова, 37 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
151 Нравится 265 Отзывы 54 В сборник

Глава 25. Эрик

Настройки
      Мейсон пригласил меня на выставку картин Рубенса в Музей американского искусства Уитни. Мы неспеша переходим из одного светлого зала в другой, вглядываясь в огромные масляные полотна. Дух захватывает от подлости Далилы, на коленях у которой отстригают могучие волосы Самсона, от проникновенных взглядов влюблённых в беседке жимолости, от грации Марии Медичи, и всё же мои глаза то и дело скашиваются на профиль Мейсона. Он сам, словно сошедшее с картин барокко произведение искусства. Мейсон ловит мой взгляд.       — Смотреть надо в другую сторону, — голос ласковый. Его совсем не злит моё внимание, и потому я говорю напрямик:       — Ты красивый. Как скульптура.       Его реакция неоднозначна: глаза прыгают с картины на картину, затем обратно возвращаются ко мне. Он улыбается. Одна ямочка на щеке. Всего одна.       — Порой я жалею, что действительно не сделан из камня, — признаётся он.       — Я тоже.       Потому что, Мейсон, в тебя слишком тяжело не влюбиться. Особенно когда ты смотришь на меня, видя именно меня.       — Нет, тебе нельзя, — Мейсон аккуратно приподнимает мой подбородок, чтобы я посмотрел прямо в его голубые, преисполненные строгостью глаза. — Тебе надо чувствовать.       Из сладкого забвения сна меня вытянул звук разбитой посуды. В комнате сокрушённо тихо и могильно темно — ни музея, ни картин Рубенса, ни Мейсона. Только тупая боль в груди, а где-то далеко, в кухне, — смеющийся Гаспар со своими приятелями. Весь дом пропах запахом их сигарет. Маринетт. Давно о ней не вспоминал, а как проснулся от свойственного ей грохота, сразу на ум пришла охапка её рыжих волос, размазанная в уголках губ помада и плаксивый блеск в глазах. Она каждый день проклинает меня или делает передышки? Я поднялся, чтобы открыть окно, и заодно вытащил тайник с деньгами. Какой бестолковый ритуал... От моих ежедневных подсчётов деньги быстрее не накопятся. И всё же я их постоянно считал. Мало. Если не буду отходить от намеченного плана, мне потребуется ещё двенадцать месяцев, чтобы вернуться домой.       Гаспар отправлял нас с Одетт в Денвер раз в три недели. Около часа мы тряслись в кузове грузовика, в полной темноте, останавливались у склада на окраине города, я — в классическом чёрном костюме, добавлявшем мне солидности, — проводил сделку под надзором своего отряда, после чего мы заезжали на блошиный рынок за утварью и только к утру возвращались обратно в Фоксвилль. Участие в афере не означало моё согласие с ней. Я делал просто потому, что должен был и даже не ради себя. От сделок в Денвере мне перепадала некоторая сумма, но эти деньги я откладывал в отдельное место — они были связаны с делами Гаспара, а мне не хотелось, чтобы клан, даже косвенно, был ему благодарен. Я занимался торговлей, тренировал бандитов, и в том тайнике на дне комода хранились деньги исключительно с этой работы. Но пока их мало. Чёрт, как же я устал.       Когда Карпов отказался от роли сопровождающего, объяснив это тем, что я оправдал его доверие, а на самом деле просто устав от дороги, занимавшей целую ночь, негласно право лидерства перешло в руки Одетт. Именно она, сидя ото всех стороне и только внимательно наблюдая, была последней инстанцией в любом вопросе, и, так скажем, ходячим детектором халтуры. Это никогда не обговаривалось, но все знали, что Одетт ездила с нами только за тем, чтобы составлять отчёты Гаспару. Перед ней даже самые борзые и непокорные стелились. Посмешище. Однако чем я лучше? Ведь я ничего не мог, кроме как подчиняться. Ни плюнуть, ни послать всех к чёртовой матери, ни запротестовать. Ортису всё же удалось посадить меня на поводок с гарантией, что я не взбунтуюсь. Из-за такой глупости! Надо чувствовать. Надо. Чувствовать что?       Я испытывал унижение. Во мне было в достатке стыда, ещё больше — злости. За мной круглые сутки наблюдали — куда бы я не пошёл, всюду чувствовал на себе чей-то бдительный взгляд; в безлюдных переулках слышал топот сапог, идущих со мной нога в ногу. Бывало, я вскакивал по ночам на кровати от удушливой тревоги, будто некто из угла следит за мной, за моими снами; а в другой раз мог проснуться от скрипа половиц и пролежать около часа, вслушиваясь в тишину дома. Паранойя возросла до такой степени, что стоило мне лишь подумать о возможности предать Гаспара, как я тут же затравленно оглядывался по сторонам в поисках засады. Мой набирающий обороты страх был моим самым постыдным секретом. До поры до времени я искренне верил, что так оно и есть. А потом Маккеи объявили о поэтическом вечере в пекарне, и Гаспар пригрозил, что если я сунусь туда, то он натравит на Адриана своих людей. Наверное, я побледнел, а, может, мои глаза меня выдали — как бы то ни было, а Гаспар расхохотался.       — Это даже приятнее, чем я думал, — сам с собой рассудил он и пошёл собираться.       Я выбежал из дома, бросился в сторону леса, находился в такой крайней степени отчаяния, что готов был сбежать из Фоксвилля в ту же минуту — без плана, без вещей, без денег. Главное — как можно дальше отсюда. Затерявшись среди хвойных зарослей, носился там, как полоумный, несколько часов, пока окончательно не заблудился. Обессиленно прислонился к дереву, выровнял дыхание и, придя в себя, первое, что почувствовал — чужой, пронзительный взгляд на затылке. Обернувшись, увидел запыхавшихся Соху, Энрико и Дрейка. Все трое были из «моего» отряда — я сам взрастил в них эту выносливость, против меня она же и обернулась.       Что мне надо чувствовать? Вину? Страх за Адриана? Ненависть к Гаспару и Одетт? Ненависть к себе? Я слабый, я трус. Мейсон, почему я должен всё это чувствовать?       Мне кажется, я начал понимать своего отца. Какую-то грань его личности. Ответственность за Адриана пробудила во мне нездоровое чувство собственничества. Наверное, отец испытывал нечто похожее в отношении меня — слишком боялся, что я не оправдаю его усилий. И всё-таки отец благороднее. Его рычагом был долг перед кланом, моим — обида. Я проводил бессонные ночи в грузовике, шугался собственной тени, и всё ради того, чтобы получить от Адриана привычное хамское поведение, узколобую, вульгарную речь и закос под придурка, неспособного сложить два плюс два. Я зацикливался на этих недостатках, я раздражался, я пытался переделать его под себя. Я говорил ему «перестань делать так и так», «перестань выражаться как сапожник», «перестань одеваться как беспризорник», «причешись», «подстригись» — поменяй себя, всего себя поменяй. Думал, это соразмерная плата моему падению. Утешительный приз, чтобы, как говорится, несильно расстраиваться из-за поражения.       Я был настолько одержим собственными проблемами, что умудрился забыть — Адриан ничего не знал. Ему следовало больше противиться, первым от меня отдалиться или, в конце концов, накричать на меня, чтобы я одумался, но Адриан старался мне понравиться. Я не знал почему. На самом деле я ни разу не задался этим вопросом. Просто принимал как должное его попытки и всё равно оставался ими недоволен. Мне совершенно нечем гордиться в этой истории.       Так продолжалось несколько месяцев — моё отношение к нему металось между нежностью и деспотией, — пока однажды летом мы с Адрианом не засиделись в поле до зари. Трава была такой высокой, что щекотала мне подбородок, на небе проплывали несказанно огромные облака. Мы были одни на несколько километров. По крайней мере, я никого не видел и не чувствовал ничей взгляд. Адриан, жуя стебель пшеницы, лёг на землю, убрал руки за голову. Низ его футболки задрался, оголив полосу смуглой кожи на животе. Он медленно, доверчиво прикрыл глаза, а я подумал, что могу взять его прямо здесь. И дело не в том, что я сильнее, или что поле слишком огромное, чтобы Адриан смог до кого-нибудь дозваться — нет. Он мой. Его жизнь зависит от меня. Он обязан позволить мне сделать это с ним, ведь я ради него себя позорю. Подул ветер — живот Адриана покрылся мурашками. Я мог прямо сейчас вытащить из его рта стебель, грубо поцеловать, раздеть, заставить удовлетворить меня. Может, если бы я унизил его, мне стало бы легче. Может, я бы снова почувствовал в себе силы дать отпор Гаспару. Может, я бы так отомстил Мейсону. Это животное совокупление как-нибудь да помогло бы мне. Обязательно помогло бы.       Я снова посмотрел на Адриана. Его тёмные ресницы чуть дребезжали на ветру, все мышцы лица расслабились, а пальцами одной руки он легонько барабанил себя по выпирающим рёбрам. Что-то правильное было в том, как Адриан лежал, будто он родился прямо на этом месте, пророс из земли и уже пятнадцать лет с него не вставал, охраняя и созерцая небо над головой. Человек, объятый «от» и «до» хрупкой романтикой гор, безобидный пришелец своей среды. Я легко мог представить, как через год, когда я уеду из Фоксвилля, Адриан продолжит всё также безмятежно лежать, одним своим естеством защищая этот маленький клочок земли, это бесконечное поле, раскинувшийся за ним лес, эти старые дома с потрескавшейся черепицей и неровные дороги, в ямках которых набираются после каждого дождя лужи. Адриан не смог бы без всего этого жить. А я это всё ненавижу.       Приступ жгучей обиды, подспудной жестокости незаметно сменился сентиментальностью, которая отрезвила меня, заставила себя устыдиться. Как я мог такое подумать? Это же Адриан. Я бы никогда не посмел... Я проводил его до дома и зашёл в первый попавшийся бар. Беспрерывно опустошал одну рюмку за другой, сбившись со счёта после пятой или шестой — не знаю. Я был слишком себе противен, чтобы следить за количеством, чтобы хоть немного себя пожалеть. К Адриану больше приближаться нельзя — меня пугала вероятность того, что я могу сделать с ним, если разозлюсь на Гаспара.       Низкорослая официантка пожирала меня взглядом через барную стойку. Притуплённый свет помещения очерчивал зелёным цветом её узкие бёдра и маленькую грудь. Я залпом допил последнюю рюмку и, поманив официантку рукой, закрылся с ней в подсобке. Не хочу ничего чувствовать.       На берегу развелось много пьяниц без гроша в кармане. Они напоминали червяков, помешанных на земле, — ползающих, склизких, бестолковых. Мне не о чем было говорить с тем, кто не мог заплатить, поэтому в основном я торговал на стройке железной дороги, где никто не решался мне перечить, ведь я — часть тени Дилана Сарджента. Фарс. Стоило мне прийти, как охрана покорно кивала, делала вид, что озабочена кем-то другим, но только не мной. Это доводило до истеричного смеха, который, однако, был бессмысленным.       В один ветреный осенний день, когда я сидел на кастрюле около проложенных путей, пересчитывая прибыль, меня одёрнул парень — на вид ему было лет восемнадцать. Выглядел он развязно — неопрятные космы волос закрывали глаза, рот неестественно сильно перекосился, испачканные в земле пальцы щёлкались один за другим. Щёлк, щёлк, щёлк.       — Чего тебе? — спросил я, убирая деньги в барсетку.       — Ты ведь Эрик Мондего, так? У тебя есть с собой?       — Не продаю.       Это было правдой. Гаспар снабжал меня несколькими граммами, чтобы я проталкивал их в гостевом доме, но я просто-напросто засовывал дурь в какой-нибудь дальний угол в своей комнате и благополучно о ней забывал. Приходилось отдавать взамен часть зарплаты, но это всё же лучше, чем снова себя предавать. Парень, однако, мне не поверил — весь напыжился, нервно задёргал кистью.       — Ты мне мозги делаешь, да? — спросил он сбивчиво. Его конкретно ломало. — Ваши люди сказали мне, что у тебя есть, что ты продаёшь. Какого хрена дурачком прикидываешься?       — Сбавь обороты, — процедил я, встав на ноги. Я бы ударил его, если бы парень моментально не отпрянул назад. Пришлось обойтись одобрительным кивком: — А теперь — свалил.       И он свалил, а когда я вернулся в дом Гаспара, дверь в мою комнату была взломана. Я подлетел к комоду и судорожными движениями вывернул его наизнанку. Тайник был на месте, но ещё со времён жизни в палатке я приучился любое облегчение оправдывать. Убедиться во всём — только потом выдыхать. Я пересчитал деньги, сумма которых отлетала у меня от зубов, и, не досчитавшись пятисот долларов, сорвался на нижний этаж. Гаспар сидел в гостиной и бездумно листал газету, подперев щёку рукой. Я схватил его за воротник свитера и как следует встряхнул:       — Отдай мои деньги!       — Какие деньги? — смакуя, спросил Ортис. — Я взял свои деньги, а твои — остались при тебе. Я же не вор.       — Какие к чёрту твои деньги? Ты меня обокрал на пятьсот долларов!       — Убери от меня руки, — холодно приказал Гаспар, и мне пришлось его отпустить. — К тебе сегодня парень подходил? Лохматый такой, долговязый.       — Ближе к делу.       — Да ближе уже некуда. Он хотел купить героин, а ты ему отказал. Будем считать, я взял с тебя штраф.       Мои губы задрожали. Кто на этот раз меня сдал? Охранники? Мне хотелось смеяться от злости. Нет, лучше что-то сломать, испортить Гаспару дом, которым он так гордился.       — Ты больной? — прорычал я.       — В полном здравии, спасибо.       — Я не собираюсь продавать наркотики детям!       — Он не ребёнок, хотя, согласен, выглядит весьма юным. Я бы тоже задумался, но видишь, в чём дело, Эрик: в твои обязанности не входит думать. В них входит выполнять элементарную работу и грести лопатами деньги с торчков.       — Пошёл нахрен.       — Чего это мы такие злые? — вскинул брови Гаспар. — Или для вежливого тона обязательно наличие мальчонки с пушкой у виска?       Я сжал руки в кулаки, а в следующее мгновение уже в ярости опрокинул настольную лампу. Она вдребезги разбилась об пол, но легче мне от этого не стало. Гаспар вскочил с кресла, и так ударил меня по лицу, что я упал прямо в груду колючих осколков. Они врезались мне в спину, как маленькие заточённые лезвия.       — За лампу я тебе чек выпишу, — пообещал Ортис.       Пока он отворачивался, я схватил ближайший ко мне осколок и быстро поднялся на ноги — жгучее желание перерезать Гаспару горло ударило в голову адреналином. Один только вид того, как он упадёт замертво, наконец-то освободив меня от своей гегемонии, отзывалось внутри давно позабытой лёгкостью. Я уже подошёл, уже завёл руку для удара, уже готов был себя спасти, но в последнюю долю секунды остановился прямо позади его костлявого тела. Не смогу. Этим — не смогу. Так — не смогу. Я не убийца. Гаспар вышел из гостиной.       На лестнице меня остановила Одетт. Она застыла на две ступеньки ниже, бегая глазами по моей вздёрнутой рубашке. Синий оттенок вечера обелял её кожу, отчего вся она становилась какой-то незнакомой. Одетт сказала:       — Ты слабак, — и помолчав: — Раньше я восхищалась тобой, твоим несгибаемый характером, твой волей, а теперь ты только и делаешь, что прислуживаешься и молчишь в тряпочку.       — О, правда? — издевательски уточнил я. Если бы она не была женщиной, я бы придушил её на месте. — Хватит комедию ломать, Одетт, всё это происходит не без твоей помощи! Или уже забыла, как привела Адриана на каток?       — Ты связался с Дырой, начал пропадать, постоянно приходить домой пьяным или под... веществами. Я хотела помочь тебе, Эрик! Хотела тебя встряхнуть, чтобы ты снова поборолся за себя! — самое ужасное в её словах было то, что Одетт в них действительно верила. Она не притворялась, она была искренне убеждена, что помогала мне.       — И как тебе твоя помощь? — спросил я. — Видно, что мне стало лучше?       Одетт не спрятала глаза, но вся содрогнулась, обхватив себя руками.       — Ты знаешь, Гаспар бы не выстрелил, он... Зря ты так стараешься. Адриан плевать хотел на свою безопасность — он сам на нож лезет, а ты... — Одетт слабо улыбнулась: — А ты столько терпишь.       Пшеничное поле. Адриан закрывает глаза. Адриан плевать хотел на свою безопасность.       — Заткнись! Ничего я не знаю! — мой рассудок помутнел, я говорил почти на автомате, сам не узнавая собственный, искажённый яростью голос: — Хватит лезть ко мне, хватит мне что-то доказывать! Ты просто конченная дура, которая увязалась за ублюдком — потакаешь каждой его прихоти под стать мамаше, которая повисла на шее у такого же мудилы! И закончишь так же, как она, и в один день себя возненавидишь за это!       — Ты... — глаза Одетт заблестели.       — Я слабак, да? На себя посмотри и прекрати жить в иллюзиях! Ты всегда была и всегда будешь одна, сменяться будут только твои хозяева.       — Гаспар — моя семья! — выкрикнула она надорванным голосом.       — Да что ты знаешь о семье? — это прозвучало, как вопрос, хотя ответ мне не требовался. Я итак прекрасно знал ответ.       Одетт же вмиг успокоилась, побледнела, глаза её заслонила тёмная завеса. Её вопрос эхом раскатился по дому:       — А ты?       У меня есть семья. Семья. семья. Семья. семья.       Через полчаса я сидел на крохотной детской площадке с бутылкой виски, еле раскачиваясь на скрипучих качелях и выдыхая в пасмурный вечер никотиновый дым. Один стоял за углом ближайшего дома. Один прятался в кустах. Вся детвора уже давно разбежалась по домам — ужинала c семьёй или нежилась в тёплых кроватях, ожидая, когда мама придёт прочитать сказку. Мама. Я нетерпеливо открыл бутылку, отпил несколько глотков. По телу тут же пробежала приятная горечь. Хватит мне чувствовать. Я устал, Мейсон.       Я несусь по квартире на кухню к кипящему чайнику и с разбегу врезаюсь в Мейсона, выходящего из ванны. С его тёмных волос стекают редкие капли, от тела пахнет бальзамом. Он деланно ругается:       — Однажды навернёшься и сломаешь себе что-нибудь — вот обидно будет.       — Я уверенно стою на ногах, — бубню я, прикладывая немалые усилия, чтобы не смотреть на обнажённый рельефный торс совсем рядом. — Дай пройти, там чайник.       Мейсон выставляет руки вперёд, как будто защищаясь от моей требовательной просьбы, и пропускает. Я смягчаюсь и, щёлкнув его по носу, убегаю на кухню. Слышу, как он тихо смеётся позади. Квартира Мейсона ощущается родной, порой даже родней, чем отчий дом. Уже на третий визит я с легкостью нахожу в шкафах всё необходимое, а Мейсон не возражает. Беззвучно садится за стол, словно боится меня спугнуть. Я чувствую его взгляд на затылке.       — Как на работе дела? — протягиваю ему кружку.       Мейсон любит рассказывать о своей работе. Он управляет небольшим бильярдным клубом, где знает всех завсегдатаев. Иногда, когда вечер выдаётся особенно весёлым, он задерживается там на ночь; иногда пропадает на пару суток, оставаясь спать в кабинете. Меня он держит от работы в стороне. Только рассказывает, но не приглашает посмотреть самому. Мне хочется узнать его лучше, увидеть всё, что он любит. Мейсон всегда находит причину мне отказать и повторяет: «В моей квартире всё, что я люблю».       В его квартире всегда порядок — это он ценит больше всего. Мейсон не терпит грязи, мусор выносит два раза в день, а генеральная уборка — каждое воскресенье, даже если почти нечего убирать. У него есть шкаф, отведённый для пластинок, и по утрам он слушает джаз, вечерами — классический рок. Его одежда разделена на тёплые и холодные оттенки, а чёрные и белые вещи висят отдельно. На прикроватной тумбочке лежит всегда один тот же набор вещей: книга, газета, карандаш, записная книжка и очки. У него всё прямое, всё точное, всё правильное и неизменное. Он и ведёт себя так.       — Сегодня было тухловато, — говорит Мейсон. — Выходные обещают быть интереснее.       — Останешься на ночь?       — Да. Чего ты там стоишь? Иди сюда, — он хлопает по месту рядом с собой, и я без раздумий сажусь рядом.       Чем ближе я нахожусь к его лицу, тем красивее оно мне кажется. Тем больше напоминает произведение искусства, скульптуру, такую же неизменную и правильную, как и всё в его квартире. Это лицо не подвластно времени — оно, и не молодое, и не старое. Вблизи я забываю, что Мейсон старше меня на одиннадцать лет. Вблизи многие рамки в моей голове стираются.       — Хочешь чего-то? — Мейсон пристально изучает меня и, кажется, догадывается, как я им очарован.       — У тебя есть кто-нибудь?       — Ты спрашиваешь это, потому что...?       — Из чистого любопытства. Поверишь?       — Поверю, — он склоняет голову набок, глаза его сужаются в подозрительном прищуре: — Если только настоящая причина заключается не в том, что ты запал на меня.       Запал. Какое пошлое слово. Оно даже близко не отражает всего того, что я чувствую. Если мы не видимся с Мейсном пару дней, то я себе места не нахожу. Никогда не думал о побеге из дома, ведь отец очень огорчится, позволь я себе такую выходку, но Мейсон заставляет меня думать об этом безумстве всё чаще. Бывает, я представляю, как убегу — ненадолго, всего на ночь, — и буду рядом с Мейсоном. Он обнимет меня и будет гладить по волосам. Эти мечты настолько желанны, что даже преуменьшают значимость любви отца. Запал. Мейсон, как ты мог так промахнуться?       — Тебе это неприятно? — вместо признания спрашиваю я.       Он оторопело моргает, подыскивая ответ. Мнётся, но я же вижу, что небезразличен ему.       — Тебя останавливает мой возраст? — снова спрашиваю.       — Да, твой возраст... Эрик, это незаконно.       Только это? Твоя правильность тебе вредит. Я забираюсь с ногами на стул и наклоняюсь вперёд, упираю руки в стену по обе стороны от его головы.       — Не упади, — говорит Мейсон, с опаской наблюдая за мной.       — В Античности было в порядке вещей, когда взрослый мужчина около тридцати лет встречался с юношей подросткового возраста. В таких отношениях один лишь секс обществом не приветствовался, старший партнёр обязан был заботиться о своём мальчике, только тогда подобные связи считались допустимыми. Их называли «влюблённый» и «возлюбленный». Красиво, правда?       — Красиво, — соглашается Мейсон. Он обдумывает мои слова, резонно говорит: — Мы живём не в Античности.       — Мы можем притвориться, — шепчу я, наклоняясь ближе. Чувствую, как его дыхание учащается на моих щеках. — Давай позволим себе делать то, что хочется. Тебе ведь тоже редко это удаётся?       — Да... — сипло отвечает Мейсон. — Почему только старший партнёр влюблён?       — Любовь младшего — это само собой разумеющееся, но он слишком юн и неопытен, чтобы выражать свои чувства, также как «влюблённый». Его способ — это верность.       — Будешь верен мне? Только мне?       Я отвечаю не сразу, ведь у меня ещё есть семья. Семья. семья. Семья. Reductio ad absurdum.       — Да, — вру я.       Голова шла кругом. Бутылка была уже наполовину пуста — стояла в ногах, в мокром песке и просилась в руки. В городах такой тишины, как здесь — в деревне — не бывает. Здесь любой шорох отчётливо слышен, всякая лающая собака, словно лает именно на тебя. Я будто сплетался с местом всеми конечностями, вбирал в себя все неуловимые в городской суматохе звуки. Какой бардак в голове — я взял бутылку. Мейсон. Время притупило память о днях, когда я был смелее. Сейчас уже как-то и неловко вспоминать старые разговоры, собственные игры про «влюблённых» и «возлюбленных». Должно быть, тебе было легче стерпеть меня, как партнёра, предписав себе определённую роль, в образе которой надлежало обо мне заботиться. А я как дурак поверил. Так хотелось твоей любви. Алкоголь разгонял тепло по телу — мне хотелось чувствовать только это. Говорил, не знал, что было ложью? Как же ты любил путаться в самом простом. Ничего страшного, Мейсон, я давно разобрался за тебя. Тишина тут и правда невообразимая.       На улице много людей. Шумно. День в самом разгаре. Все о чём-то говорят. Сколько можно говорить? Один стоит за ларьком. Две девушки, запрокинув головы, рассмеялись — кривые зубы, отрывистые жесты; толпа мужчин, встав в тесный круг, взялась обсуждать недавние скачки — толстые руки, сжатые купюры, грязь на рукавах дешёвых джемперов; рядом с ними маленькая девочка хвасталась игрушкой — уродливая кукла с лохматыми волосами; а в соседней лавке продавец завопил о распродаже — срывающийся голос, бесполезный мусор за спиной. Громко. Сколько можно говорить? Один затесался в компании старателей. В воздухе мешаются застоявшиеся запахи, под ногами множатся плевки и бычки сигарет, люди множатся, и все куда-то бегут, никак не остановятся. Я в эпицентре хаоса чего-то уродского и бессмысленного — я никогда не хотел здесь оказаться. Громко. Вокруг меня, мимо меня — жизнь бурлит на других частотах, которые я разучился улавливать. Как шумно. Почему бы им просто всем не заткнуться?       Мне захотелось увидеться с Уиллом. Нос щекотал морозный воздух, под ногами скрипела застуженная земля. За мной попятам шагало двое. Я быстро добрался до гостиницы «Фоксвилль», толкаемый в спину ветром и вихрем опавших листьев. Гатри съехали из трактира Стэрди ещё до кончины хозяйки, сказали, что цены больно заоблачные для такого сарая. Узнав о смерти миссис Стэрди, я впервые подумал: «Бедная». Давно никого не жалел. Увидев разбитое утратой лицо мистера Стэрди, я впервые подумал: «Я не лучше Гаспара». Мне было стыдно, я себя винил, потому что молчал, потому что подчинялся. Адриан. Я не хотел его убивать, потому молчал, потому подчинялся. Пока поднимался в номер Гатри, каждый мой шаг сопровождался привычной, но так и не прижившейся, тяжестью.       Уилл впустил меня в номер с ощутимой прохладой. Сегодня не тот день? Сегодня ему интересен кто-то другой? Он присел на край стола, скрестив руки на груди и помолчав с полминуты, решил не ходить вокруг да около — спросил:       — Почему не пришёл в дом в эти выходные?       — Не хотел.       — Я тебя видел, — и, не дождавшись от меня реакции, пояснил: — Около грузовика. Ты был костюме, болтал с каким-то мужчиной, потом сел в машину, и вы уехали. Куда вы уехали?       — Это допрос?       — Это банальный интерес.       — В таком случае, ничем не могу помочь.       — Поездки как-то связанны с твоим отцом?       — Да, — я подумал, что коротким подтверждением удовлетворю любопытство Уилла, и мы закроем тему, но он вдруг в один шаг оказался рядом, задышал мне в лицо:       — Т-а-а-к, и как именно связанны?       — Если ты собираешься общаться в том же духе, то я лучше пойду, — вместо ответа сказал я и дёрнулся к двери, но Уилл схватил меня за руку:       — Стоять! Мы не договорили.       — Отпусти, — раздражённо прошипел я. — Мне ко всем проблемам только тебя с твоей сраной игрой в детектива не хватало!       — Что за проблемы? — на моё молчание Уилл медленно, явно сдерживая эмоции, выдохнул, отступил назад. — Слушай, Эрик, мы тут перетёрли с некоторыми ребятами и пришли к выводу, что попахивает чем-то нечистым, когда парень вроде тебя надевает костюм и уезжает куда-то ночью в компании мужиков не самого лицеприятного вида, проще говоря, с рожами настоящих преступников.       — Ты это с кем-то обсуждал? — ошеломлённо переспросил я и сразу пожалел об этом — Уилл тут же улыбнулся:       — А что, нельзя было? Так всё-таки дело пахнет героином? Ой, прости, оговорился — керосином.       За дверью — топот сапог. Они всё слышат. Они ждут, когда я промахнусь. Накалённый до предела, я толкнул Уилла в грудь, выкрикнув: «Что за грёбанная оговорка?» — но он ничуть не смутился — иначе это был бы уже не Уилл Гатри — и крикнул в ответ:       — Зачем ты уезжаешь из Фоксвилля? Что за дело у твоего отца? Эрик, я знаю, мать твою, что в Фоксвилле торгуют героином! Все стрелки сходятся на тебе и твоём подозрительном папаше с его внезапно роскошным домом!       — Раз умный такой, то вот иди к нему и расспрашивай! — рявкнул я и со злости пнул ногой стул, который, не выдержав силы удара, упал навзничь без одной ножки. Мейсон, зачем мне всё это чувствовать? Слишком много. Я не выдерживаю.       — Знаешь, что я думаю, Эрик, — сказал Уилл тихо. — Я думаю, что тебе приносит удовольствие чувствовать себя несчастным — может, ты так себя наказываешь за что-то, а, может, ты хочешь жалости к себе. Про вашу семью всегда столько слухов ходило, и я думал — всё дело в твоём отце; но ты так преданно хранишь его секреты. И тебе нравится это — нравится быть от кого-то зависимым подобным образом. Будто то, что делаешь ты, не так страшно, как то, что делают с тобой. Всякое зло можно этим оправдать.       Я был близок к тому, чтобы его ударить, но сумел с собой совладать. Вылетел из номера, хлопнув дверью так сильно, что, может, даже штукатурка отвалилась.              Пожалеть тебя? Я предлагаю тебе то, что ты хочешь. Я хочу незаметно съездить к Мейсону, когда слышу за закрытой дверью голоса матери и тёти Ребекки. Они переговариваются шёпотом, иногда от эмоций становятся громче, но всё же тщательно сохраняют секретность, что лишь подпитывает моё любопытство. Я слышу не всё — некоторым словам, сказанным особенно тихо, не удаётся преодолеть толщину двери и долететь до меня.       — Он его... (бьёт?)... руками, да чем попадётся. Один раз так сильно избил, что Диего несколько (дней?) не мог встать с кровати... Я потом совсем перестала спать... как (закрываю глаза?) — слышу его крики... Да-да, я тихо, просто я очень волнуюсь. Бедный мой мальчик!       Мама говорит что-то настолько невнятно, что я не разбираю слов.       — ... Обиду... Винченцо (опозорен?) на весь клан, — слезливо лепечет тётя. — Ему (бредится?), будто все смеются над ним, тычут пальцами в то, что его не назначили доном, и... Да-да, я тихо... (помешался) на мысли, будто собственный сын — слишком способный от рождения — тоже смеётся над ним... Винченцо ненавидит его, может впасть в ярость даже оттого, как Диего на него смотрит.       — Он с ума сошёл! — восклицает мама и тут же: — Прости. Давай говорить по-немецки, я боюсь, как бы нас кто не услышал.       — Я тофе так думат, — коряво выговаривает тётя Ребекка. — Знаеф, что он говолит?... «не гений... такой, благодаля моим (усилиям?), что я вложить в тебе».       — Хочет восстановить репутацию, сделав из сына такого гениального дона, какого ещё клан не видал, — говорит мама, и я невольно поражаюсь твёрдости её голоса.       — При этом... ой, — тётя Ребекка плюет на свои запылённые знания немецкого языка и продолжает по-английски: — Иногда мне кажется, Кармела... Да-да, я тихо, — тяжёлый вздох сквозь слёзы. — Что обида отца уже стала собственной обидой Диего. Его с раннего детства готовили в наследники и сейчас... У него ничего кроме этой цели нет. Совсем ничего.       Пальцы рук колит совесть. Дыхание перехватывает вина. Я мечтаю стать доном. Твоя жертва невелика. Я услышал достаточно, и теперь на сердце ещё тяжелей. Я тихой поступью пячусь от двери, и последнее, что слышу — сдавленный, полный ужаса шёпот тёти Ребекки: «Мне страшно, Кармела. Мне кажется, он думает о смерти».       — Ты когда-нибудь думал о смерти? — спрашиваю я, пока Диего завязывает пояс на кимоно.       — О чьей?       — Что такое «урок тишины»?       Диего водит языком по внутренней стороне рта. Он говорит:       — Тебя ведут на допрос врага. Если плачешь, отворачиваешься — пихают гвозди в рот, пока не замолчишь. Диего говорит:Отец сказал: «Боль — это язык, который понимают все. Но говорить на нём будешь только ты», — Диего говорит: — Учись терпеть и молчать.       Тошнит. Выбежав на улицу из гостиницы «Фоксвилль», я сразу наткнулся глазами на продуктовый ларёк и, недолго мешкая, зашёл в него, чтобы купить бутылку виски и пачку «Лаки Страйк». Один стоит у противоположного стеллажа. Один ждёт на улице. За прилавком теснилась полная женщ­­ина — казалось, будто её зажало в узком проходе, и именно поэтому она только мотала головой, да указывала пальцем, где что взять, не имея возможности самой оторваться от стула. Когда я положил перед продавщицей своё «лекарство от тошноты», уголки её губ оттянулись вниз, и она низким голосом забурчала:       — Такой красивый парень, а покупает сплошную отраву. Нынче в продуктовых магазинах о людях больше узнаёшь, чем в исповедальне.       — А ты и в исповедальне свой длинный нос куда не надо суёшь? — поинтересовался я с нарочито натянутой улыбкой.       Женщина наградила меня осуждающим взглядом и, грубо всучив мне моё лекарство, упёрлась глазами в противоположную стену с продуктами.       На улице я откупорил бутылку и, прильнув к ней, сделал несколько больших глотков. Стало легче. Как будто бы легче. Услышав разговор мамы и тёти Ребекки, я так и не пошёл к Мейсону. Стыдно было, даже если он ничего и не знал. Я просидел до глубокой ночи у себя в комнате, перебирая воспоминания о своих издевательствах над Диего, — как бил его, а он ни разу не ударил меня в ответ. Тогда мне казалось, что я, в силу всего пережитого, могу позволить себе делать это... Столько лет прошло, а я не изменился. Решил, что могу позволить себе изнасиловать Адриана просто потому, что мне плохо. Я как дядя Винченцо — злой, обиженный и лучше всего у меня получается находить себе оправдания. То, что делаешь ты, не так страшно, как то, что делают с тобой. Уильям Гатри снова оказался прав. Такая жизнь не имеет никакой ценности.       Я забрёл на тёмную улицу с единственным оранжевым фонарём вдалеке. В полумраке даже не сразу разглядел три высокие фигуры возле дома — сначала только услышал их громкие голоса, выплёвывавшие ругательства. Это было три парня — два покрепче и один... Ушей коснулся привычный, грубый говор: «Меня, сука, не интересуют твои проблемы. Я сюда пришёл не за тем, чтобы ты мне на плечо плакался». Один из крепышей — судя по всему тот, к кому относились слова Адриана, — вынул из куртки складной нож: «Ещё посмотрим, кто кому на плечо плакаться, падаль, будет». Я сорвался с места, на ходу пряча бутылку во внутренний карман бомбера, и, поравнявшись с компанией, приказал:       — Прекратили немедленно!       Вся троица, замерев, уставилась на меня. Крепыши обменялись взглядами, шёпотом уточнили друг у друг: «Коп?», а Адриан растерянно спросил:       — Ты что тут делаешь?       — Это что, дружок твой? — оживился тот, что был с ножом, и неодобрительно покачал головой: — Так-так, говорил, один придёшь, а в итоге с подкреплением.       — Сраный лжец, — хмыкнул его широкий товарищ.       — Он не со мной, — сказал Адриан и, зыркнув на меня, с нажимом добавил: — Он уже уходит.       — Ну, так пусть быстрее, мать твою, уходит! У меня жопа отмёрзла на этом морозе торчать! — Нож неумело покрутил в руках своё оружие. — Давай-давай, катись отсюда кабанчиком. Хули ты нас задерживаешь?       — Язык прикуси, — рявкнул на него Адриан, чуть выйдя вперёд, чтобы загородить меня собой.       — Чё вякнул, сосунок?       — Адриан, — встрял я, схватив его за локоть. — Пойдём.       — Чё? — он недовольно посмотрел на меня. — Не видишь, что я занят? Давай, уходи, я сам разберусь.       Разберётся? Во мне начало медленно, но верно разгораться бешенство. Я сжал его руку сильнее, приблизившись, тихо сказал: «Прекрати дурака валять, их больше, и они крупнее тебя». Адриан выдернул руку:       — От тебя несёт спиртным, — прошипел он со злостью. — Нажрался и забыл, как дом родной выглядит? Так бы сразу и сказал: он в другой стороне.       — Не выводи меня!       — Это ты меня не выводи!       — Эй, голубки, мы вам, блять, не мешаем? — спросил Нож. — У нас чё типа перекур объявлен, или какого хрена вы тут языками чешите?       — Да, представь себе, мешаешь, — в момент, когда Адриан уверенно приблизился к нему, парень уже замахнулся с ножом и, если бы я вовремя не выпрыгнул вперёд, Адриан, возможно, остался бы без глаза. Я поставил блок, выбил из рук хулигана оружие, и тут меня внезапно толкнули сбоку. Это оказался злой до чёртиков Адриан, который выкрикнул:       — Я сказал, не лезь!       Я с силой толкнул его в ответ:       — Угомонись! Что с тобой происходит?       — Это с тобой что? Чё ты тут, нахрен, делаешь? Эти мудаки — моя забота.       — Как ты нас назвал, упырок? — переспросил Широкий.       — Воздухом мне приспичило подышать! — огрызнулся я.       — Срать я хотел на твои капризы! Иди, дыши на здоровье в другом месте!       — Эй, я тебе вопрос задал: как ты нас назвал?       — Сказал — к лору сходи; а тебя, — Адриан ткнул в меня пальцем: — всё это не касается.       Я ударил его по лицу. Не касается?! Я тут чёрт пойми чем занимался, через себя переступал, каждый день одни и те же вопросы: кто сейчас следит за мной? Всё ли я делаю правильно? Что с Адрианом? А Адриан, оказывается, времени зря не теряет — самолично лезет на нож! Никак не терпится на том свете, от которого я его уберечь пытаюсь, очутиться. Всё-таки Одетт была права: я столько всего терпел понапрасну. И ради кого? Дворовой шпаны, которая без драк своей жизни не видит? Я так унижался, и единственное, что получил — «тебя не касается»?! Адриан отшатнулся, ошеломлённо на меня уставился и, рыкнув, со злостью врезал мне в челюсть, почти сразу же — в живот. Я ответил ему тем же, толкнул на землю.       — Грёбанный самоубийца, — проскрежетал я сквозь зубы, встряхнув его за куртку.       — Чёртов пьянчуга! — Адриан, пнув меня коленом в живот, уселся сверху, нанёс ещё несколько ударов, сопровождая каждый из них криком: — Избегаешь меня! Нажираешься где-то! А, когда ты мне, сука, не нужен, объявляешься!       — Тебе не я нужен, а мозгоправ!       — Ай, забыл, у нас ебаный Эрик Мондего знает всё про всё и всех лучше всех!       Я ударил его и сбросил себя. Адриан забрыкался на земле, пытаясь не дать мне занять лидирующую позицию, но опыт сыграл своё дело, и я нанёс ему серию ударов — по ногам, по животу, по лицу. Из носа Адриана пошла кровь, но это ничуть меня не заземлило, потому что у самого во рту стоял терпкий металлический привкус.       — Я столько делаю для тебя! Только попробуй сдохнуть раньше, чем я уеду отсюда!       — По-английски, блять, разговаривай, словарь ты хренов! — Адриан врезал мне локтем в нос, и я упал на спину, зажмурившись. Когда открыл глаза, он уже навис надо мной: — Чё, в запое и траханьях с каждой встреченой-поперечной отпуск взял, и вспомнил о моём существовании?       — Иди книжки писать со своей всратой фантазией!       — А в чём я не прав? В бухле, девках или памяти?       — Сукин сын, — дёрнувшись, я стукнул своим лбом об его, отшатнув назад. — Мне не плевать на него, а он...       — Не плевать?! — гневно перебил Адриан. — Было бы тебе, сука, не плевать, чаще бы маячил на горизонте! А так я тоже могу: мне дома на заднице хорошо сидится, дома я, сука, за весь мир переживаю! Мне не плевать даже на грёбаного жука, раздавленного машиной! Ну просто, блин, Мать Тереза!       — Я занят... — я повернул голову к Ножу и Широкому и только заметил, что они смылись. Мы были одни на всей длинной, пустынной улице с единственным оранжевым фонарём. За домом стояло ещё двое и гадко улыбались надо мной.       — Блять! — Адриан вскочил с места. Всё его лицо было в крови, и я чувствовал, что моё тоже. Он перевёл на меня колючий взгляд: — Доволен?!       — Нет, тебе бы ещё парочку раз врезать, — я тоже поднялся, вытирая с губ кровь. — Камикадзе недоделанный.       — Иди нахрен, — махнул Адриан на меня рукой. — А лучше сразу в больницу для алкоголиков.       — Санаторий.       — Сейчас не время выёбываться прочитанными книжками, Эрик! Лучше иди себе, сука, диагноз поставь. Алкоголизм признали заболеванием ещё в 52-м году, так что тебя с распростёртыми объятиями примут, ещё и в зад поцелуют для профилактики.       — В 51-м.       — Чё?       — Алкоголизм признали заболеванием в 51-м году. И я не алкоголик.       — Скажи это, блять, своей излюбленной бутылке.       — Может, уже прекратишь через каждое слово сквернословить? Так часто по башке били, что все приличные слова из неё повылетали?       — На тебя приличных слов не находится, — он вынул сигареты и, зажав одну между разбитых губ, передразнил меня: — «Сквернословить»! Ты чё нахрен, из семинарии выполз?       — Вау, «семинария»! Приятно слышать, что твой словарный запас не заканчивается матом, а то у меня уже уши вянут!       — Хорошо, хоть не член, а то баб нечем трахать будет!       — Да откуда ты вообще про этих «баб» взял?       — Ай, да из любой подворотни беру — твои дырочные обдолбыши направо и налево хвастаются, кого из них ты трахнул.       Среди «дырочных облобышей» женщин насчитывалось — если меня не подводила память, — не так-то много, поэтому скорее всего добрая часть из них изрядно приукрашивала. Адриану я сказал:       — Ну, допустим, у меня всё в порядке с личной жизнью...       — Это уже какая-то, блять, общественная.       — Ты-то тут причём?       Он прикурил, глубоко затянулся, нахмурив брови и глядя себе под ноги, выкинул:       — Ни при чем я тут, просто подцепишь от них какую-нибудь заразу и отправишься развлекаться прямиком в кровать премиум-класса.       — Тебе до нее путь короче с твоим неистовым желанием лезть на рожон.       — «Неистовым»! У вас чё в Дыре кружок классической, нахуй, литературы организовался? — он покачал головой, небрежно вытер каплю крови, стекающую из разбитой брови. — Лезу и лезу. Тебе какое дело?       — Я переживаю, — просто ответил я, тоже доставая сигареты.       — Чё? А! О... — его плечи взметнулись вверх, половина лица скрылась в воротнике куртки, и всё же он тихо вымолвил: — Свистун.       Некоторое время мы простояли в напряжённом молчании, дымя сигаретами и ёжась от пробирающего холода. Разговор не был закончен, но мы словно оба не знали, как его продолжать. Адриан выглядел неважно — какой-то вымотанный, явно не выспавшийся, с не помытой головой. Привычную бодрость и озорство сменил печально повзрослевший вид. Он меня опередил, сипло спросив:       — Что у тебя случилось?       Двое за домом напряглись, чуть шагнули вперёд, готовясь себя разоблачить.       — Много всего, — я горько улыбнулся. То ли ему, то ли самому себе. — А у тебя?       — Тоже.       — Я соболезную... по поводу хозяйки Стэрди.       — Да... — вяло отозвался Адриан, окончательно раскиснув. Он потушил бычок о подошву ботинка и спрятал окурок в своей мятой пачке. Как-то совсем не к месту усмехнулся: — Дасти говорит, что я уже никогда не брошу курить.       — Захочешь — бросишь.       — Я не хочу.       Мы снова замолчали. Начинало накрапывать — в почти высохших лужах расползались редкие круги, по железным крышам неуверенно забарабанило. Адриан провёл ладонью по лицу, посмотрел на окрасившуюся в красный руку и выплюнул:       — Нормально ты меня так!       — Ты просился раз на раз — вот, получай, — я улыбнулся ему, и Адриан наконец-то расслабился: хохотнул, боднул меня головой в плечо.       — У родителей челюсть отвалится, если я скажу им, что это ты меня отмутузил!       — Тогда лучше не говори.       — Ай, посмотрите на него! За репутацию трясёшься?       Я закатил глаза, и с лица Адриана довольно быстро сошла улыбка. Он протянул ко мне руку, но я с неожиданной для самого себя резкостью отпихнул её. На долю секунды Адриан смутился — нет, как будто даже испугался, — а в следующее мгновение уже с привычной дерзостью заявил:       — Не ссы, дырку не протру, — его пальцы вцепились в край моего бомбера и отвернули его, показав внутренний карман с бутылкой. С нарочитой сухостью он поинтересовался: — Планируешь продолжить?       Я не ответил и убрал с бомбера его руку. Тогда Адриан сказал:       — Вот уж правда, парень с сюрпризом: весь такой интеллигент, а пока никто не видит — заливает в себя бухло по самое «не могу».       — Не тебе...       — Хватит, Эрик, — он вдруг сменил тон. Из голоса пропало осуждение, желание меня задеть. В нём не осталось ничего бунтующего — только просьба: — Прекрати. Это дрянь тебя рано или поздно убьёт.       — Нож тебя тоже убьёт.       — Не переводи стрелки!       — А в чём между нами разница, м? — спросил я. — Мне херово — я иду пить. Тебе херово — ты идёшь драться.       — Я дерусь, потому что хочу, сука, справедливости! Если мудак поступает плохо, он должен за это получить!       — И что, до конца жизни собрался махаться кулаками, пока всех плохих парней не перебьёшь?       — Может, и буду!       — Ты же не судья, чёрт возьми! Откуда ты знаешь наверняка, что прав?       — У меня всё просто: хороший человек плохо не поступит, — и, развернувшись ко мне спиной, махнул рукой: — Бывай.       — Ты же не пойдёшь искать этих двух?       — Посмотрим.       Я подбежал к нему, пихнул в руки свою почти нетронутую бутылку:       — Давай просто разойдёмся по домам.       Адриан удивлённо посмотрел сначала на бутылку, затем — на меня.       — С тобой какая-то чертовщина творится, Эрик... Захочешь поговорить — приходи. Да и... Просто так приходи, — он отвёл глаза в сторону: — Родители по тебе соскучились.       Я улыбнулся одними уголками губ, и он ушёл. Долго брёл в темноте, попал под оранжевый свет фонаря, а когда полил дождь, побежал в сторону дома. В невообразимой тишине деревни я услышал, как Адриан выбросил в пустой мусорный бак бутылку. Бум! — и моё лекарство очутилось в железном контейнере, а я так и остался стоять. Один на один с целым роем чувств, которые не мог вытерпеть. Хороший человек плохо не поступит — разве может быть всё настолько просто? Я нехороший, и думал я, что неплохой.       Начался ливень. Мне хотелось заплакать, но я не смог.
151 Нравится 265 Отзывы 54 В сборник
Отзывы (6)