Глава 26. Эрик
18 апреля 2026 г., 17:31
Низкое ноябрьское небо нависло над школьным двором. Среди гор сухих листьев бегали дети — толкались, смеялись, прятались. За ними, как сторожевой пёс, следил Адриан — стоит, подпирая плечом стену, руки скрещены на груди, бдительный взгляд без остановки снует от одного ребёнка к другому. «Стефан, положи это», — сказал он какому-то мальчику. Что «это» я не видел — скрывался за высокими кустами жасмина, и, в конце концов, крадучись ушёл.
Спустя неделю я снова остановился рядом со школой — уже точно знал, во сколько дети выходят на прогулку. Зачем пришёл? Не знаю. Наверное, мне просто хотелось быть хоть в чём-то уверенным. Например, что у Адриана существует другая жизнь — та, что никаким образом не пересекается с драками, кровью и остриём ножа в подворотне. Это воплощение мира и безопасности было здесь — в покрытом листвой дворе. Дети играли в классики, хором считали: «Один, два-три, четыре, пять-шесть...». Две девочки подбежали к Адриану, чтобы подарить ему собранный гербарий. Хорошая жизнь.
На втором этаже не продохнуть. Хлоя сунула руку мне в штаны. Всё плыло от выпитого — мазок света, мазок тьмы, мазок лица, мазок голой стены. Ни одной внятной мысли. Я потопил всё в виски, я спрятался в свободе бессмысленного существования. Губы Хлои блуждали по моей шее — словно вампир, она искала сонную артерию, чтобы избавиться от меня раз и навсегда.
— Поцелуй меня, Эрик, — её голос обволакивал меня сначала в одно ухо, потом — в другое, а рука уже активно двигалась в моих штанах. Я покорно поцеловал её в губы, слизал с них остатки горького привкуса коньяка. — Ах, Эрик... Уилл сказал, ты можешь достать дурь.
Круговерть замедлилась, мазки тени и света перемешались в новые, чёткие формы — в линии комнаты, в лица людей, в лицо Хлои. Я снова мыслил, снова существовал.
— Пусть Уилл сначала достанет себе где-нибудь совесть, — выговорил через силу.
Хлоя, кажется, была намерена съесть меня заживо. Она кусала меня за губы, за подбородок, её рука набирала темп — я проваливался в новое беспамятство, — наши зубы стукались друг об друга. Хлоя положила мою левую ладонь себе на грудь — то, что я не лапал её, она, видимо, расценила, как главную причину моей неподатливости.
— Не жадничай — тебе не идёт, — проворковала она.
— Лучше займи рот более полезным делом.
Хлоя послушно опустилась вниз.
Мы сидели с Гаспаром в кухне и распивали остатки коньяка пятнадцатилетней выдержки. Не чокались — молча наливали и опустошали, наливали и опустошали. Секундная стрелка часов проползла ещё один круг — осталось кругов десять до приезда грузовика. Гаспар закурил, положив на стол свой новый портсигар. Даже в этом, казалось бы, простом действии считывалась похвальба — показать свой успех, свой дорогущий портсигар ручной работы, свою небрежную расслабленность. Он всегда прибегал к демонстрации чего-то подобного, когда я надевал костюм и, вылезая из тесной шкуры Мондего, вновь преображался в Эрика Фальконе — мне было к какой гордости себя приписать, тогда как Гаспар вновь становился бродячим псом из Тихуаны. Спустя столько лет он так и не нашёл в себе зрелости с этой разницей смириться.
В кухню под равномерное тиканье настенных часов вошла Одетт, собирая на ходу волосы в пучок. Она осмотрела наше скромное застолье и села на свободный стул. Подобралась, но неестественно, и с той же натянутой кроткостью выпалила:
— Я встречаюсь с Дастином.
Всё вновь застыло, замерло, замкнулось в молчании. Воцарилась такая тяжёлая тишина, будто мы сидели в ожидании приглашения на гильотину. Я допил залпом коньяк, тот приятно согрел грудную клетку — мне хотелось чувствовать только это. Гаспар выдохнул дым — на миг его лицом совсем скрылось за клубистой стеной, — и спросил:
— Давно?
— Полгода.
— Это... — он облизал свои тонкие губы, подыскивая слова: — Это прилично, знаешь ли.
— Прости, — на этот раз Одетт постаралась изобразить раскаяние, но из всех её приёмов — этот получался у неё хуже всего. — Я переживала, что ты будешь против, потому что мои отношения могут навредить работе.
— Конечно, дорогуша, могут! — Гаспар по-южному — с излишней театральностью, — взмахнул рукой.
— Он ни о чём не догадывается!
— И не догадается, но дело ведь не только в этом! Одетт, милая, тебе что, нас с Эриком недостаточно?
Мы с Одетт переглянулись, и она резонно сказала:
— Эрик меня не любит.
— Он никого не любит!
— Я вообще-то тут сижу, — злобно напомнил я.
— И с тобой же я не буду встречаться, — продолжала Одетт, обращаясь в Гаспару. — Ты мой отец.
— Я не на это намекал, — отозвался Ортис с проскользнувшим смущением.
— Мне шестнадцать, Гаспар! Мне хочется встречаться! Мне хочется ходить на свидания, целоваться, быть влюблённой, как все остальные девчонки, а не только заниматься торговлей кастрюлями и лотками.
— Ну, ты не перегибай — рано пока говорить о любви.
— Ты меня не слушаешь! Вся эта жизнь — поездки в Денвер, бандиты, утварь, — я от неё устала. Я хочу быть обычным подростком, — на лице Одетт появилось выражение ослиного упрямства. Она подняла взгляд к часам — грузовик вот-вот должен был приехать, — затем её старушечьи глаза опустились ко мне: — А ты что молчишь? Дастина же ты «мудилой» не назовёшь?
— Нет, — согласно кивнул я. — Дастин — хороший человек, а вот насчёт тебя я не уверен.
— Я помню, «конченная дура», — задето произнесла Одетт.
— Что? Ты её так назвал? — Гаспар рассерженно на меня воззрился, но никакой реакции на свой приступ отцовства не получил.
Одетт продолжала впиваться в меня глазами. Я понимал, чего она ждёт — моей честной оценки, которая бы подсказала ей, как дальше вести диалог. С каждом годом она становилось всё прагматичней, а я до сих пор не знал её фамилии, не знал, что именно связывало её с Гаспаром, кроме общей ненависти к её матери, Доротее. Порой казалось, что такого человека, как «Одетт» и вовсе не существует — совокупность чужих черт и привычек, даже моих, попытка выдать себя за кого-то и всю жизнь эту роль исполнять. Теперь она придумала влюбиться в Дастина, быть «как остальные девчонки» — новый поворот сюжета, последовавший сразу после того, как она с холодной расчётливостью помогла сделать из Адриана мишень. Я не верил ни одному её слову, потому что любое слово было произнесено из уст невидимки.
— Хорошая попытка, но неубедительная, — сказал я. — Все, находящиеся тут, прекрасно знают, какая пропасть разделяет тебя с «остальными девчонками». Обидишь Дастина — я в стороне не останусь.
Одетт смотрела прямо на меня — бесстрашно и самоуверенно. Черты её лица разгладились, ещё недавняя потерянность расправилась плечами, глаза прояснились злым блеском. Она приблизилась ко мне почти вплотную и, выделяя каждую букву, увесисто отчеканила:
— Не запугивай меня, — её губы тронула лёгкая издёвка, глаза забегали по моему суровому лицу. — Очнись, Эрик, только ты один живёшь прошлым — все остальные давно его отпустили.
Квартиру оглушил дверной звонок. Мы с Одетт тут же отпрянули друг от друга. Гаспар шикнул нам: «Настроились на работу» — и ушёл открывать дверь. Одетт быстро поднялась, расправила складки на одежде, пригладила причёску. Прежде, чем выйти с кухни, она бросила на меня ещё один взгляд — острый, как бритва. В её мыслях я бесконечно умирал.
Грузовик трясло по неровной дороге, въедливый запах бензина вызывал головную боль. Одетт, как обычно, сидела в стороне от остальных и вглядывалась в узкую щель окна, за которым проносился ночной пейзаж. Иногда она переводила взгляд на бандитов — те спорили друг с другом, махали руками и заворачивались поглубже в толстые куртки от гуляющего по кузову сквозняка, — но едва ли что-то испытывала при этом. Бандиты не вызывали в ней ни отвращения, ни жалости, ни даже малую долю товарищества, как зачастую бывает при общем деле. Одетт как бы просто была. Бесчувственная кукла с целым багажом чужих чувств. Я перехватил взгляд Энрико — даже сейчас он не оставлял попытку залезть ко мне в голову и отыскать там любой зародыш сопротивления. Размышления об этом нагнали на меня усталость, и до самого Денвера я проспал, спрятав лицо в меховом вороте.
Сегодня дети играли в прятки — громкий мальчишеский голосок отсчитывал третий десяток, пока остальные разноцветные курточки разбегались от него во все стороны по туманному двору. Адриан сидел на ярко-салатовой лавочке, как на единственном островке в этой молочной завесе, и наблюдал за детьми. Немного сонный на вид он механически грыз семечки — шелуху ответственно прятал в карман куртки, — и нетерпеливо дёргал ногой. Я глубоко вздохнул, перешагнул ворота и остановился рядом с ним. Адриан бросил на меня короткий взгляд, затем, поняв, кто перед ним, ещё раз обернулся — с нескрываемым удивлением.
— Здарова... эм... Что ты тут делаешь? — он пожал мне руку и вернулся к поеданию семечек. Глаза его скосились на бегающих детей, и он совсем другим голосом — более строгим, взрослым, авторитетным, — крикнул: — Нортон, я всё вижу — положи метлу, где взял!
— Она валялась на газоне, — ответил толстый мальчик.
— Значит, пусть и дальше там валяется — это не твоё, — Адриан посмотрел на меня: — Так что?
— Мимо проходил — решил заглянуть, — я подсел к нему на скамью и какое-то время молча наблюдал за тем, как чёрный панцирь раскалывался между его обветренных губ. В конце концов Адриан, не поворачиваясь, спросил:
— Чё, городская выскочка, никогда не видел, как семечки едят?
Признаться, я рассчитывал на более радушный приём, хотя бы на лёгкую улыбку — она бы придала уверенности, что меня здесь ждали, — но единственное, что исходило от Адриана, так это ощущение колючей подозрительности. Он почти на меня не смотрел, и всё-таки — в том, как хмурился, как выжидал и порой поглядывал, — явно хотел в чём-то разоблачить. Я собирался спросить об Одетт и Дастине — я за тем сюда и пришёл, чтобы узнать, что Адриан думает, не замечал ли чего-то странного в её поведении, но вместо всего этого задал другой вопрос:
— Ты не рад меня видеть?
Адриан покосился на меня, рука замерла на мгновение. Он выглядел безразличным — вернее, старался казаться таким.
— Рад, — снова отвернулся, защёлкал семечками, грозно прищурился. — Где ты всё это время был?
— Работал.
— Только работал?
Поняв, к чему он клонит, внутри меня всё тут же вскинулось, вскипело. Я раздражённо спросил:
— С каких это пор я должен перед тобой отчитываться? Раз не приходил — значит, был занят.
— Ты опять пропал, — ответил Адриан с таким же раздражением в голосе. — На три недели.
— Я не избегал тебя.
— Ты пил? — устав ходить вокруг до около, прямо спросил Адриан. — Только не ври, блять, пожалуйста.
— Следи за языком — ты в школе.
— Ты пил?
Кто-то из детей вскрикнул, кто-то рассмеялся, краем глаза я увидел, что Нортон всё-таки забрал метлу и убежал с ней к беседке — туман быстро скрыл его преступление в своих надёжных путах. Один стоит у забора. Адриан терпеливо ждал мой ответ, но понял всё значительно раньше, чем я кивнул. Он вновь защёлкал семечками — вопросы для меня закончились, говорить больше не о чем. Прекрасно. Я поднялся со скамьи и вышел со школьного двора.
— Уилл сказал, ты можешь достать дурь.
Мы лежали с Бенжамином на кровати в его комнате, наши обнажённые тела ласкала утренняя заря. Теперь понятно, ради чего Бен так старался.
— Эй, Эрик, не засыпай, — он легонько постукал указательным пальцем по моей щеке. — Достанешь?
— Уиллу пора отрезать его длинный язык.
— Чувак, мы же не осуждаем!
— Будто меня это волнует, — я отвернулся от него, услышал позади разочарованный вздох — вместе с воздухом из Бена выветрился и весь интерес ко мне.
Вот до чего я докатился — до маленькой комнатки с жёлтыми, выцветшими обоями, до скрипучей кровати, до давно знакомого мне Бена, о котором я не знал ничего, кроме размера его члена. В следующий раз я лягу, если ни в эту, то в другую постель с очередным знакомым незнакомцем и так — пока не уеду, чтобы забыть эту жизнь, как далёкий кошмар... Солнечные лучи вгоняли в дрёму. В голове плавно переставали копошиться раздумья — всё заканчивалось, я достигал заветной тишины, — и с этим облегчением заснул.
Одетт встречалась с Дастином, и с каждым днём факт их отношений мне всё больше досаждал. Казалось, это было правильно — сомневаться; пока я честно не признался себе, что в действительности ставлю под сомнение: dike — c древнегреческого «справедливость». За внезапной влюблённостью Одетт, за её разговорами о Дастине, за прогулками с ним, за маленькими подарками, которые они друг другу дарили, я искал не причину её поступков, а ответ на вопрос: «Почему это всё с тобой, а не со мной?». Мне было бы правильней злиться на другое; продолжать презирать, следить, вынюхивать — но я растерял смысл такого благородства, если, конечно, оно вообще хоть когда-то имело смысл. Когда Лекси, отсосав мне, назвала меня кретином, потому что я «не делюсь с друзьями наркотой», всё правильное, за что бы следовало злиться, во мне закончилось. Осталась только длинная вереница сопоставлений — своих действий и Одетт, — и неутешительная концовка, в которой я со всеми своими принципами, чувством вины и прочей ерундой оставался в дураках. Правда в том, что я ненавидел Одетт, потому что несмотря на всё то зло, в котором мы в равной степени принимали участие, она смогла стать счастливой, а я нет.
Последний свой раз в гостевом доме я запомнил холодом. Лекси, Хлоя, Бенжамин и ещё с десяток таких, как они, не разговаривали со мной — злились, что я не дал им возможность обрести свободу. Я растворился в чужих, неоправданных ожиданиях настолько, что перестал существовать отдельно от них, а потому уже никому там не был нужен. Уилл Гатри сыграл в долгую и не прогадал. Помню, как столкнулся с ним взглядом — к нему ластилась девушка в неоновом свете ламп, — он помахал мне рукой на прощание. Возможно, Уилла действительно отдалила убеждённость в моей причастности к наркобизнесу, но я до сих пор склоняюсь к мнению, что дело обстояло куда банальней — Уилл просто-напросто не смирился со своим поражением. Ему так и не удалось меня разобрать. Досада оказалась столь велика, что всего лишь выгнать меня из дома было недостаточно. Он хотел, чтобы все, подобно ему, от меня отвернулись. Я стоял посередине комнаты на втором этаже, и никто не обращал на меня внимания, а Уилл с издёвкой махал рукой. Никто не любит меня. Я — скульптура из Уитни. Никто не любит меня. Не чувствовал ни сожаления, ни грусти, ни злости. Внутри меня — поле: одичалая, замёрзшая тишина. Никто не любит меня.
Я дошёл до грани, о которой мечтал. Что мне теперь делать? Я ничего не хотел. Ничего не хотел. Ничего. Бросил читать, решать кроссворды, пересчитывать деньги, выходить к людям — всё надоело. Я от всего так устал. Почему это всё со мной, а не с тобой? Целые дни я проводил в своей комнате — унылая коробка с бесцветными стенами, с давящим потолком, — где, лёжа на кровати с бутылкой, я предавался сну без сновидений. Пожалеть тебя? Я предлагаю тебе то, что ты хочешь. Я хотел забыться во сне. Моя жизнь стала бестолковой последовательностью действий. Жизнь — не несущая в себе никакой ценности. Я это заслужил.
Дастин заходил в гости через день. Предсказать его появление было нетрудно — на первом этаже поднималась суматоха: топот бандитских ботинок мешался со стуком туфель карповых шлюх — все они неслись ко входной двери, чтобы исчезнуть раньше, чем их успеет кто-нибудь заметить на горизонте. В это же время Гаспар и Одетт бегали по дому, наводя порядок и рассовывая по всем возможным углам нежелательные для лишних глаз вещи. Хаос продолжался в течение пятнадцати — двадцати минут, а потом — стук в дверь, радушный голос Гаспара: «Здравствуй, дружок!» — и следом приветливая обходительность Одетт: «Чайник поставить?»
Несколько раз Дастин пытался прорваться ко мне, но я либо действительно спал, либо притворялся спящим. Мне не хотелось с ним говорить, мне ни с кем говорить не хотелось.
— У Эрика всё в порядке? — встревоженный голос Дастина за дверью.
— Он немного приболел, — продуманный ответ Одетт.
Я перевернулся на другой бок — мир закачался и снова повис — и закрыл глаза, почти слыша шёпот матери: «Бедненькой мой, тебе так тяжело».
Большую часть времени я чувствовал себя потерянным и уставшим, словно Потерянность и Усталость наравне с бандитами стали моими верными спутницами, преследовавшими меня, куда я бы не пошёл. Зимой солнечный день — безжалостно короткий; в горах — ещё короче. Долгие сумеречные пейзажи чередуют между собой лишь хандру и апатию, загоняют по домам, но дом, где проживал я — апатия и хандра во всём их разрушительном качестве. Мне нигде не было места, даже собственная голова — не убежище. Я вконец устал от своих чувств, и это, пожалуй, страшнее всего. Мне надоел этот неразрешимый узел в груди. Много хожу вокруг да около и никак не скажу напрямик — я себе надоел. Вот и вся правда.
В тот день снег валил крупными хлопьями. Я дотемна слонялся по торговому лагерю, наткнулся на компанию, распивавшую самогон вокруг ржавей бочки с пламенем, но старатели вскоре мне надоели, и я ушёл бродить дальше. Так добрался до опустевшей лавки Мондего, покрытой снегом и грязью, у которой уже успели растаскать несколько палок и квадратов ткани. Страшная, неказистая башня. Я прислонился лбом к одной из балок, закрыл глаза. Не мог ни о чём думать. Мне не хватало работы в этой тканевой развалине. Мне не хватало ясности, что обычно сопровождала за прилавком — я точно знал, зачем именно сажусь и ради чего всё это затеял. Мне не хватало чего-то ещё. Никто не любит меня.
Рядом на размокшем песке остановилось два поношенных ботинка. Через силу я поднял взгляд наверх и увидел Адриана. Он уже почувствовал тянувшийся от меня шлейф перегара, и теперь всё, что выражало его лицо, — разочарование.
— Уходи, — тихо попросил я и, когда он не сдвинулся с места, повторил: — Уйди, Адриан, я хочу побыть один.
— Чё тебя не вижу, ты постоянно один. Не надоело? — Адриан шагнул ко мне ближе, и я только увидел, что по его левой щеке расползся багровый синяк, а нижняя губа была разбита — ранка уже затянулась шероховатой корочкой. Опять подрался.
— С кем? — спросил я, но так как Адриан не умел читать мысли, я ткнул пальцем ему в щёку и повторил: — С кем?
— Да так, с одними прыщами.
— Что они сделали?
— Неважно.
— Почему? Для тебя же это всегда важно.
— А для тебя — всегда нет, — он отвернулся от меня в профиль так, чтобы не был виден синяк: — Хорош из меня идиота делать: я же понимаю, что ты просто с темы слезаешь. Что у тебя случилось?
— С чего ты взял, что у меня что-то случилось?
Адриан непонимающе посмотрел на меня:
— Зачем тогда напился?
Зачем? Один стоит за шатром на той стороне улицы. Один бродит вдалеке. Я уже перестал искать причины. Кажется, что просто одна моя жизнь тут — сплошная причина не просыхать.
— Что ты делаешь в городке так поздно? — я развернулся к балке спиной, облокотился на её надёжную твёрдость затылком.
— Кое-кто свистнул, что могу тебя здесь встретить.
— Зачем? В прошлый раз у меня сложилось впечатление, что я тебе противен.
— Значит, у тебя сложилось ложное впечатление, — медленно, чтобы смысл каждого слова до меня дошёл, проговорил Адриан. — Ты не ответил на вопрос: зачем напился?
— Мне так легче.
— Легче, значит... — Он сцепил пальцы в замок, потупился к земле — не хотел, чтобы я видел, как его злит моя слабость. И всё-таки я видел и уважал его честность.
Вздохнув, Адриан небрежно навалился плечом на соседнюю балку и прикурил. В безлюдии торгового лагеря щелчок зажигалки прозвучал неестественно громко. Ни ветра, ни скрипа — мы словно стояли в бездонной пустоте. Адриан закрывает глаза. Адриан плевать хотел на свою безопасность.
— Тебе не пора домой? — поинтересовался я.
— Гонишь? — его губы дрогнули в проказливой улыбке. — Чё, с лавкой наболтаться не успел?
— Не смешно.
— Ещё как смешно.
— Нет.
— Да.
— Нет.
— Да.
— Прекрати, это раздражает.
— Не хочу, чтобы ты стоял здесь один, — Адриан даже чуть шагнул вперёд, чуть повысил голос, его глаза чем-то чуть подернулись. Этих «чуть» в миг набралось так много, что я смягчился:
— Мне легче быть одному.
— Ты уже второй раз сказал это слово — «легче», — подметил Адриан. — А я уже во второй раз тебе не поверил.
Мне всё равно, насколько правдоподобно я звучал, мне всё равно, верю ли я сам в то, что говорю. Мне всё равно, оставьте меня в покое. Я — скульптура из Уитни.
— Ты моим девчонкам из школы понравился, — сказал Адриан, и я в каком-то полусне вновь к нему обернулся: — Постоянно спрашивают, когда ты опять придёшь.
Он не смотрел на меня и потому я спросил:
— Это они спрашивают или ты?
— Я тоже, — Адриан облизал губы, шумно выдохнул через нос, и наши взгляды встретились: — В прошлый раз я херню сделал, прости. Меня злит, что ты пропадаешь чёрт пойми на сколько, когда я думаю, что уже всё в порядке.
— Если реальность не оправдывает твои ожидания, то это только твои проблемы. Не надо на меня за это злиться.
— Я не на тебя злюсь, — его глаза забегали по моему лицу. — Меня злит то, что я думаю, будто всё в порядке.
У меня не было для него ответа, ведь Адриан действительно во многом заблуждался. И на мой счёт тоже. Он смотрел на меня с сожалением, почти что с виной, и вдруг сказал:
— Миссис Стэрди покончила с собой.
— Я знаю.
— Да, ты знаешь, и я это знаю, но никто не знает почему — мы только догадываемся о причинах. Я на днях виделся с мистером Стэрди — он, блин, с катушек слетел. Теперь остаток жизни будет гадать, почему она так поступила. Знаешь, почему? Потому что она молчала.
— Ты же не думаешь, что я тоже собираюсь покончить с собой? — поняв, о чём он, спросил я.
— Я думаю, что у тебя в жизни куча дерьма, которым ты не хочешь ни с кем делиться, и, судя по всему, не хочешь решать, но... Эрик, чёрт, не решать — это тоже решение, и куда оно тебя приведёт ни ты, ни я не знаем. Говоришь, тебе легче пить, легче быть одному? И сколько ты так живёшь? Легче стало? — он замолчал, надеясь на мой честный ответ, но я не ответил. Не мог. Тот, что бродил вдалеке, остановился, как бы прислушиваясь. Тот, что стоял у шатра, шагнул вперёд. Адриан кивнул. — Не хочешь разговаривать со мной? Поговори с кем-нибудь другим, но говори, блять! А если... Если всё-таки не хочешь ни с кем говорить, то хотя бы просто не будь один.
Подул лёгкий ветер — он оттеснял нависшую пустоту и вместе с тем выбивал из головы правильные, аккуратные мысли, которых следовало держаться, чтобы утешить Адриана, но я тихо сказал:
— Ты уже подготовил для меня самый худший исход. Это жестоко, Адриан.
— Не так жестоко, как твоё молчание, — не колеблясь, прошептал он в ответ.
В тот момент во мне что-то щёлкнуло, будто давно погасшая лампочка — воля к жизни, — вновь загорелась, обожгла изнутри. Я вдруг осознал, что существую не только сам по себе, но и в чьих-то мыслях — в голове Адриана, и там — я умираю. Я умираю. Это вогнало меня в дрожь, инстинкт самосохранения забился в голове истерическим воплем — я не доказал всё, что мог доказать, я не вернулся домой, и я ведь... ещё совсем не пожил. Алкоголь, моя затхлая комната, моя безропотность — всё это так опротивело мне, что я чуть не задохнулся от нахлынувших чувств, а потом... Закончился момент, Адриан ушёл домой, ночь перетекла в туманное утро, и я снова хотел только одного — чтобы жизнь оставила меня в покое.
Следующим вечером к нам на ужин пришёл Дастин, и Гаспар силком заставил меня спуститься на первый этаж, потому что я выгляжу, как «изгой», а это «подозрительно». Это никоим образом не вяжется с образом счастливой и дружной семьи, что Гаспар с Одетт так старательно отыгрывали на людях. Дастин, разглядев меня с порога, восторженно присвистнул: «Ничего себе, Эрик! Тебе лучше?» В порыве чувств он стиснул меня в медвежьих объятиях, но вскоре неловко отстранился и, желая, очевидно, выглядит более мужественно, шарахнул меня по плечу:
— Выздоровел?
Покривив душой, я показал рукой — более-менее.
— Дастин, ты проходи, — подтолкнула его к столовой Одетт.
За ужином я пил свой бурбон, больше изображая, что слежу за ходом разговора, чем действительно улавливая его суть. Я рассчитывал на грандиозную игру Одетт. Я ждал её показной кокетливости, её мнимой милоты и чрезмерной чувствительности. Но, к моему глубокому разочарованию, Одетт вела себя как обычно. Мейсон раскладывает ужин на две тарелки — такой сосредоточенный за этим делом, словно нет ничего важнее — поделить еду поровну. Моё сердце заходится трепетом. В Одетт появилась разве что мягкость, но и она отнюдь не была явлением долгим или прижившимся — появлялась только при взгляде на Дастина и ни в чём другом не задерживалась. В голове мелькнула мысль: «Она действительно влюблена в него» — но это было вздором, несуразицей, чепухой. Мейсон откладывает сковородку в сторону: «Надеюсь, это съедобно». Мы играем во влюблённого и возлюбленного. Дастин и Одетт слишком поглощены друг другом, чтобы обращать внимание на меня или Гаспара. Мы переглянулись с ним. Плавность его голоса, открытая уязвимость его лица напоминали нарыв — гнойный, болезненный. Я допил залпом стакан, снова наполнил его. Приятного аппетита, моя любовь. В глазах Гаспара плескалась ревность. Я почти дошёл до жалости. Я почти посочувствовал Одетт.
Ночью меня истерзала бессонница, мучительно долгие часы я провёл за столом, наблюдая, как постепенно в небе меркнут огни звёзд, рассеивается тьма, из-за верхушек гор медленно выползает стылое солнце. Удушливое одиночество, плаксивая жалость к себе подстерегали меня всю ночь, и на рассвете я им поддался. Время неожиданно спуталось и растянулось. Я существую не только сам по себе, но и в чьих-то мыслях, и где-то в прошлом — неуловимая точка во временной петле. Внутрь пробрались липкие, страшные мысли, запылённые воспоминания, рука рефлекторно дёрнулась к ящику стола, где лежала недопитая бутылка бурбона. «Ты, мелкий сукин сын, стащил у меня бутылку бурбона. Думал, я не замечу?» — злобная физиономия тётки Маринетт побудила меня отшатнуться от стола, как от приведения. «Следующим доном будет Диего. Это уже решено» — её лицо насмешливое, даже мстительное. Я стою напротив, пытаясь не подать вида, что растерян: «Диего не может. Он же…»
— Диего не может, — прошептал я в удручённой немоте комнаты, будто я снова в прошлом, будто Маринетт может услышать меня за сотню миль. — Диего не может. Он же...
В кабинете отца горит только настольная лампа. Статный силуэт возвышается над сломленной позой тёти Ребекки, застывшей на коленях в его ногах. Сквозь слёзы она говорит:
— ...чуть не убил. Защитите его, прошу! Диего — мой единственный сын. Я сделаю всё, что попросите, только защитите его! — она хватает отца за руку и целует ему тыльную сторону правой ладони. — Молю вас, дон Рафаэль.
Диего месяц пролежал в больнице после жёсткого избиения дяди Винченцо, а потом они с тётей Ребеккой переехали к нам в особняк. Навсегда. С лица Диего почти сошли гематомы, но походка всё ещё была хромой, а общий вид даже хуже, чем в нашу первую встречу после шестилетней разлуки, — взгляд совсем остекленел. Мы встречаем их в холле и несколько первых минут рассматриваем, пока Аврора не нарушает молчание добродушным приветствием.
— Мы рады, что вы теперь в безопасности, — говорит мама.
Папа подходит к Диего, целует его в обе щеки:
— Чувствуй себя как дома, — говорит он.
Мама кивает. Как дома... Моё сердце разбивается на тысячу обид. Няня Жаклин плачет — конечно же, плачет от счастья, ведь её любимый Диего вернулся. Аврора решается обнять кузена и тётю. Мама быстро гладит Диего по голове, на которой виднеются проплешины от вырванных пучков волос. Папа, сияя от счастья, пожимает дрожащую руку Диего. Он доволен. Он наконец-то доволен.
Тренировочный зал, залитый белым светом. Диего стоит у фехтовальной дорожки, держит в правой руке саблю. Спина круглая, голова низко опущена в груди. Его руки беспрерывно дрожат — за жизнь пришлось расплатиться слишком высокой ценой. С тремором Диего больше не способен сражаться — ни в рукопашную, ни, тем более, используя оружие. Прицелиться, чётко атаковать, сдержать нападение — с его руками это невозможно. Правило номер один: «Не поручай подчинённым работу, которую не можешь делать сам». Тренировочный зал. Белый свет. Диего опускается на колени, прижав саблю к груди, и моих ушей касаются его тихие, неровные всхлипывания. Игра окончена, Диего. Ты проиграл.
За окном запели первые птицы, на покрытом инеем стекле слабым пульсом билось моё вымученное отражение. Я отвернулся от него, слабо понимая, в какой точке времени нахожусь.
Время спуталось. В моей голове — бардак. Внизу — словно на другом конце мироздания — тишину содрогнул стук в дверь. Ленивый шаг Гаспара, его отработанное дружелюбие: «О, здравствуй, дружок!» Я взглянул на часы: семь вечера — перевернулся на другой бок, упёрся взглядом в белую, словно выжженную солнцем стену, и закрыл глаза. Когда снова открыл, стрелки часов показывали час пятнадцать. Где-то далеко от меня раздаётся стук в дверь. Торопливый шаг, знакомая почтительность в голосе: «Добрый день, синьор Марио». Приехал подручный отца. Всё началось с его приезда, когда стрелки часов застыли на час пятнадцать.
— Эрик, ты спишь? — голос Гаспара за дверью. — Тут к тебе Адриан пришёл.
Я разом выпрямился — на часах снова семь вечера — на скорую руку пригладил волосы. Подумав, опять их растрепал. Крикнул: «Заходите». Няня Жаклин открывает дверь, её ручки по привычке сложены на переднике: «Приехал синьор Марио, ваш отец просит вас спуститься в гостиную». Я подрываюсь к зеркалу, чтобы привести себя в надлежащий вид. Марио, правда, всё равно найдёт, к чему придраться.
Моё уважение к синьору Марио исключительно навязанного характера. Он второй человек в клане, которому отец доверяет больше, чем жене, и вот уже как десять лет верно выслуживается перед доном. На этом, пожалуй, его плюсы заканчиваются. Минусы же копятся с каждым годом в геометрической прогрессии. Самым раздражающим недостатком Марио является его крайняя дотошность. Любая беседа с ним оборачивается словесной пыткой, где он вытягивает из тебя мысль, затем обжёвывает её, превращая в бесформенную консистенцию, ну а после — выплёвывает, требуя объяснить, что это ты такого ему наговорил. Синьор Марио никогда не слушает предложение целиком, он вынимает только значимые для него слова и цепляется за них. Это сродни культу слова — как основному механизму человеческого взаимопонимания. Синьору Марио крайне важно, чтобы все понимали ровно так же, как и он, а если нет — то разговор сулит неприятностью для несогласных. Не удивлюсь, если он и из могилы вылезет, если на его надгробной плите будет выцарапано хотя бы одно неверное, не так всеми понятое слово.
— Ну что, Эрик, как себя чувствуешь? — открыв дверь, спросил у меня Гаспар с самой что ни на есть заботливой улыбкой отца.
Адриан застыл на пороге, чуть накренившись на бок, и разглядывал комнату с такой настороженной внимательностью, точно в неё было понапихнуто пол сотни смертельных ловушек. Зачем он опять пришёл? Обведя глазами все стены — время: семь ноль пять, — и немногочисленные пожитки, Адриан остановил своё блуждание на мне. Волнение? Разочарование? Обида? Его лицо ничего не выражало, и в то же время что-то в нём было — не могло не быть.
— Уйди, — сказал я Гаспару на испанском языке.
— Как грубо, Эрик, я ведь мог его вообще не пустить, — не меняя дружелюбного тона, отозвался Ортис и последний раз надорвался по-английски: — Надеюсь, Адриан тебя несильно потревожит.
Синьор Марио, закончив дела с отцом, усаживается в гостиной, чтобы как следует развлечь себя разного рода придирками. В основном он цепляется ко мне — то попросит поговорить с ним по-итальянски, то по-русски (я чуть не отрезал себе уши), то по-английски. Наигравшись, Марио с твёрдой убеждённостью говорит, что Диего владеет языками в разы лучше меня — в том числе, по его заверениям, и родным. Прекрасно, ему видней! Диего сидит у камина с выцветшим лицом, ничем незаинтересованный, кроме собственных рук.
— Наследник должен отвественней подходить к образованию, — настаивает синьор Марио.
Отец одобрительно кивает, мимоходом наблюдая, как прислуга украшает гостиную к Рождеству. Диего замирает на несколько секунд — я вижу лишь его профиль, тяжесть его лица, словно то весит несколько тонн, — после чего его буквально ветром сдувает из комнаты. Аврора смотрит ему вслед печальным взглядом, и я награждаю её — осуждающим.
Время: семь ноль шесть. За Гаспаром захлопнулась дверь, и Адриан гораздо раскованнее подошёл к моей кровати. Он сказал или только подумал: «Дерьмово выглядишь» — и я кивнул то ли его мыслям, то ли словам. Неделю назад время было шесть сорок. Адриан сидит на краю кровати, рассказывает о вечеринке в Крокодиле в честь Нового года. Он говорит: «Народу была тьма, из Дырки твоей тоже пришли». Он внимательно смотрит на меня и спрашивает: «Ты туда ещё гоняешь?»
— Нет. Уже месяца как полтора там не появлялся.
— Да? — он старается выглядеть равнодушным. — А чё так?
Вместо ответа, я щёлкаю его по носу. Адриан часто заходит ко мне, чтобы проведать, — его визиты путаются в моей голове. Я устало посмотрел на часы: снова семь ноль семь. Адриан сел рядом на кровать и, пошуршав в карманах, вытащил оттуда несколько шоколадных конфет. Он бросил их мне со словами:
— На вот, угощайся. Из заначки Дэнсона стырил.
— Не уверен, что сотрудник школы должен так поступать, — скептически заметил я.
— Раз не уверен, то чё говоришь? — Адриан приподнял бровь, запихнул в рот несколько конфет. — Ты чего не ешь?
— Не люблю сладкое.
— Бог мой, мясо ты не ешь, сладкое ты тоже не ешь! — он излишне драматично закатил глаза. — Вот оттого у тебя и депресняк, что не жрёшь нихрена.
— Приму к сведению, — сухо отозвался я, ловя глазами признаки времени.
— Не отвлекайся, Эрик, на меня смотри, — Марио крайне ревнив к своим собеседникам и не терпит их рассеянности. — Что это за неуважение по отношению к старшим? Ты считаешь это нормальным поведением?
— Простите.
— Простите! Сказал на «отвали»! Толком и не понимает, за что извиняется, лишь бы его больше не трогали! — Марио нервно передёргивает плечами и закуривает сигару.
— Потуши, — приказывает ему отец. — Тут Аврора.
— Простите, Рафаэль, — Марио тушит сигару в кристальной пепельнице и, конечно, не упускает возможности преподать мне урок: — Вот, Эрик, это искреннее раскаяние, которое я тут же продемонстрировал делом.
— Я учту, — покорно говорю сквозь плотно стиснутые зубы.
— Сегодня надо будет обсудить встречу с русскими, — отец вовремя вставляет своё веское слово, прежде чем синьора Марио начнет бомбить от моей дерзости. — Волчонок, ты тоже приходи. После ужина, в моём кабинете.
— Он тоже будет участвовать? — удивляется подручный.
— Пора вникать в дела Семьи.
— А Диего?
— Ему сейчас не до этого.
— Ты нормально спишь? — Адриан вернул меня в семь пятнадцать вечера. Из его рта слышится хруст перемолотого зубами печенья.
— Да, нормально.
— А выглядишь так, будто свистишь.
— Зачем тогда спрашивать, раз сам всё видишь?
— Хотел проверить, соврёшь или нет, — на лице Адриана маячит смутно знакомое выражение.
Время: восемь двадцать две. Какой-то другой день. Мы дрожим на морозе, раскуривая напополам сигарету у ржавого гаража. Адриан стоит напротив, чуть задрав подбородок, и своим спокойным, не без самоуверенности взглядом из-под полуопущенных век напоминает мне портрет Михаила Кузмина. Я подумал об этом либо в тот день — в восемь двадцать две, — либо сейчас — в семь семнадцать, — что Кузмин был гомосексуалом. Полагаю, Адриана это сравнение напугает до инфаркта: твою мать, как ты догадался? Тут и последнее бревно догадается.
Я посмотрел в его лицо Кузмина — семь вечера, — за спокойствием которого теперь притаилось волнение, и не придумал ничего лучше, чем огрызнуться:
— Надеюсь, результат эксперимента тебя достаточно расстроил, чтобы больше его не проводить.
Через пятнадцать минут, когда синьору Марио, очевидно, надоедает мне докучать, и он полностью увлекается разговором с отцом, мы с Авророй их покидаем. Я — в приподнятом настроении: Диего не будет участвовать в будущей сделке! Аврора — расстроенной. Я её не понимаю.
— Мне жаль Диего, — говорит она.
— Ну да, ему досталось, — я пытаюсь состроить жалостливое, под стать Авроре, лицо.
— Я о другом. Кажется, это только папа решил, будто Диего не до Семьи, — она пожимает плечами и перескакивает на другой интерес: — Кстати, Эрик, это правда, что ты сбегаешь к девушке?
Я рад, что мы меняем тему — прищуриваюсь, наклоняюсь прямо к её уху и серьёзно говорю:
— Обещай, что никому не скажешь.
— Обещаю!
— Даже маме?
— Если ты просишь.
Я выдерживаю паузу, чтобы произвести больший эффект, и Аврора рассерженно толкает меня в бок — ну!
— Я влюблён.
— Правда? — сияет Аврора. — Кто она? Я так и знала, так и знала!
— Всё ты знаешь!
— А ты уже признавался ей в своих чувствах?
— Да, только она не услышала, а на второй раз у меня смелости не хватит, — я грустно вздыхаю, нагоняя драматизма: — Понимаешь, она очень-очень старая и глухая. Живёт в маленьком домике и целыми днями вяжет... Ай!
Аврора в гневе ущипнула меня за руку — да так больно, будто всю жизнь только в этом и практиковалась. Она надувает губы уткой и обиженно восклицает: «Я же поверила!» Я заливаюсь смехом, и Аврора спустя мгновение ко мне присоединяется. И вроде радостно, что сестра забыла о Диего, а всё же как-то грустно, что я никогда не смогу рассказать ей о Мейсоне. Аврора поправляет волосы, вновь напускает на себя мамино лицо, замирая на пороге своей комнаты:
— Эрик, я от вашей битвы за лидерство в стороне, может, поэтому мне судить проще, но... Не улыбайся так больше над чужой бедой.
Когда Адриан ушёл, я долго сидел в неподвижности в сумеречном свете, с бардаком в голове и в сердце. Я отчаянно жаждал сна, но и не надеялся, что он придёт ко мне. Губы перекосились улыбкой — слабой, иступлённой и злой. Часы отбили девять вечера.
Сколько дней, недель минуло с той встречи? Ещё несколько раз мы виделись с Адрианой, в какой-то безымянный день он вытащил меня прогуляться. За его ухом — скрученная самокрутка, на подбородке — пластырь; на широкой заснеженной дороге — редкие прохожие. Мы то и дело сталкивались с кем-то из деревенских — красные от мороза носы, бугры снега на плечах, учтивые вопросы: «Ну, как вы поживаете? Хорошо всё?», «У Ви-то как дела? Не хворает?», «В школе дети послушные?» и так далее и тому подобное. Адриан беззаботно уплывал в каждую новую беседу, а я блёкло замерзал рядом, никого по-настоящему не видя и ни на что не отзываясь. Какой сегодня день? Адриан сказал, что через месяц мой день рождения. Значит, мы курили травку на крыше двадцать первого января. Я забыл часы дома. Я боюсь, что снова запутаюсь во времени.
— Отец Авель сказал мне, что молчание калечит гораздо больше, чем то, из-за чего молчишь, — слова Адриана прозвучали как продолжение разговора, но я не помнил, с чего он начался, как мы к этой теме пришли. Всё дело в травке. И в том, что я забыл дома часы.
— Ходишь к отцу Авелю?
— Ага. Когда хочу выговориться.
— Исповедаться?
— Не, — он стряхнул пепел и передал мне косяк. — Просто поболтать.
Терпкий дым травки овил меня желанным безразличием. Ржавый гараж, мы передаём друг другу сигарету, его лицо похоже на портрет Кузмина. Время восемь вечера, и я думаю, что Адриан ни разу не был с парнем — руку на отсечение даю, даже не целовался, — и, если раньше его это не особо волновало, то сейчас потребности всё больше дают о себе знать. Порой я замечал его бегающий по парням взгляд, которым он, однако, быстро перескакивал на девушек, стоило хоть одной из них появиться в поле видимости. За этим обязательно следовали излишне брутальные комментарии вроде: «Это ничё такая, задница прям отпад!» — и пристыженно краснеющие уши. Двадцать первое января, и я думаю: обсуждать это со священником — глупая затея. Адриан выдохнул в морозный воздух облачко пара:
— Может, и тебе к нему сходить?
— Нет, — резко мотнул я головой. — Я неверующий.
— Дело не в вере, Эрик. Надо кому-то довериться, и всё подчистую выложить.
— Это тебе тоже отец Авель сказал? — с иронией уточнил я. Сегодня за мной следил только один. Он стоит внизу, он не может нас слышать.
Адриан вдруг резко повернул ко мне голову, что мы задышали друг другу в лица сладковатым воздухом марихуаны. Я заметил, как заполыхали его уши от близости, но то был лишь рефлекс, потому что думал он совсем о другом. Безысходность, вырвавшаяся из него наружу и теперь скользящая в каждой черте, побудила меня сказать:
— Адриан, не играй со мной в героя, прошу. Это не твоя ответственность. Не надо меня спасать.
— Чего ты ждёшь? — спросил он, будто бы меня не слыша. — До какой нахрен точки тебе надо дойти, чтобы решиться помочь себе? Будешь терпеть, пока не станет слишком поздно?
Белый свет. Тренировочный зал. От стен эхом отлетает плач Диего. Каждый всхлип выбивает ритм его запутанной, одинокой судьбы. У него ничего кроме этой цели нет. Совсем ничего.
— Эрик, — позвал Адриан. — Сам с собой не справишься.
Отца Авеля я застал на крыльце его дома за чтением Библии. Он выглядел настолько приземлённо в этой изжёванной временем куртке с протёртыми локтями, с этой длинной спутавшейся бородой и лысиной на голове, будто был и не священником вовсе, а каким-то бродячим отшельником, незаконно проникшем в чужую лачугу за теплом. Я застыл у подножья ветхой лестницы, с кулаком наготове у шершавой балки, с чувством перевыполненного долга, а потому и с неуёмным желанием поскорее уйти. Зачем только пришёл? Какая глупость. Тот один не решился пойти за мной к самому дому. Отец Авель оторвался от Библии, его глаза остановились на мне. Он немного удивился, затем вежливо заговорил со мной, не прекращая улыбаться, и, кажется, я отвечал ему ровным голосом, нисколько не выдавшим моих истинных эмоций. Его взгляд гипнотизировал. Его старческая с выпуклыми венами рука лёгким движением закрыла Библию, но осталась лежать поверх неё, будто та придавала священнику сил. За его ссутуленными плечами громоздились заледеневшие кроны деревьев, покачивался на ветру керосиновый фонарь. В воздухе стоял непрекращающийся скрип. Я улавливал всё, что меня окружало, неясно и рассеяно, не в силах оторвать взгляда от лица священника. От его глаз. Голубых, как лазурное море. У Мейсона в глазах отражается небо. Я не мог шелохнуться, не мог вздохнуть. Мейсон, я хочу поговорить с тобой. Я никогда не думал, что смогу снова заглянуть в эти глаза. Собственный голос доносился до меня будто бы издалека:
— Я пью. Не могу остановиться. Не могу заснуть и из-за этого потерял ощущение времени. Я... я как-то совсем в себе запутался, — слова вырывались рвано и порывисто, точно кто-то заставлял меня их произносить.
— Есть какая-то конкретная причина, почему ты пьёшь? — спросил отец Авель с хитрым блеском во всезнающих, всё чувствующих глазах.
— Это привычка.
— Понимаю, но что-то же побудило тебя изначально искать утешение в алкоголе.
Через силу я опустил глаза к дощатому полу крыльца, на котором таяли снежинки, и вновь смог трезво мыслить, отчётливо осознавать, где я и кто — напротив. Когда поднял голову, за столом уже сидел Мейсон и с холодным вниманием работорговца на рынке меня рассматривал.
— Эрик, — мягко сказал отец Авель. — Если ты пришёл за помощью, то нужно быть честным со мной, даже если это нелегко. Помощь — не всегда панацея. Бывает, что помощь болезненна, но и эта боль необходима. Иначе ты в себе не разберёшься.
— Я пью, чтобы не думать, иначе эти мысли, они меня... Иногда я вспоминаю вещи, которые мне не хочется заново переживать, но при этом... Меня не покидает чувство, будто я упустил что-то важное о себе, что во мне не то, чтобы чего-то нет; что-то есть — в виде отсутствия. И этот недостающий пазл всего меня определяет. Проблема в том, что я не понимаю, чего именно не хватает.
— Думаешь, что жалеешь своё сердце, а на деле — только больше его терзаешь. Не проще ли эти воспоминания наконец-то отпустить?
Я бестолково кивнул, я совершенно сбился, и всё то время, что пробыл на крыльце дома священника, никак не мог с собой совладать, то и дело ловя на себе взгляд другого, более близкого человека, с которым мне хотелось поговорить. Наша беседа протекала неровно и бессвязно. Должно быть, видя, как я растерян, и, списав это на что угодно, только не на то, чем это в действительности было, отец Авель рассказал немного о себе. На его учтивость я ответил сухо и бесцветно. Сказал, что жил в Тихуане, что ходил в государственную школу, что приехал на «золотую лихорадку», потому что бизнес отца потерпел крах и ещё что-то, такого же невнятного ему наплёл, на что отец Авель только добродушно улыбался и весело щурил глаза. Совсем немного мы коснулись темы алкоголя и, когда разговор окончательно закрепил за собой статус «провальный», я поблагодарил священника за потраченное время и сошёл на серебряный, скрипучей снег возле его дома. Впереди над оголёнными деревьями возвышалась церковь. Мимо её золотых куполов, сиявших в лучах солнца, пролетела стая птиц. Поддавшись внезапному порыву, я вновь обернулся к крыльцу, вновь посмотрел в голубые глаза, и с губ сорвалось:
— Можно будет ещё прийти?
— Можно, — ответил отец Авель и без злобы добавил: — Только при условии, что в следующий раз ты врать не будешь.
— Как вы... — начал было я, но передумал. Не хочу знать.
Я ещё раз поблагодарил его и поспешил уйти.