***
Начало сезона послужило мне хорошей причиной, чтобы от себя убежать и забыться в работе. Я садился за прилавок, вновь преисполняясь уверенности, которой так мне не хватало в течение «зимней спячки», доставал кроссворд и прятался за горами утвари до восьми вечера, потом закрывал лавку и, запираясь в своей комнате, ждал наступления следующего дня — такого же уверенного, что и предыдущий. Кажется, ты что-то не договариваешь. Я без труда убедил себя, что всё необходимое узнал: отец — сложный человек, который не способен никого, кроме себя, полюбить. Ну и ладно. Проблема всегда была только в нём, но я научился жить без его одобрения. Больше меня ничто не собьёт с пути. Никаких Мейсонов больше не будет. Ревности тоже не будет. Диего моё место не отнимет, ведь он... Да, всё необходимое я узнал, чтобы жить дальше. В тумбочке у кровати, в ящике у стола ещё остались недопитые бутылки. Я все собрал и отнёс на помойку. Засомневался лишь у мусорного бака, но ненадолго — это в прошлом, они мне больше не нужны, — и выбросил. Я садился за прилавок, преисполненный уверенности, которой так мне не хватало, доставал кроссворд и прятался за горами утвари до восьми вечера, потом закрывал лавку и, запираясь в своей комнате, ждал наступления следующего дня. Я садился за прилавок, преисполненный уверенности, доставал кроссворд и прятался до восьми вечера, потом закрывал лавку и, запираясь в своей комнате, ждал наступления следующего дня. Я садился за прилавок, доставал кроссворд, прятался до восьми вечера, закрывал лавку, запирался в своей комнате и ждал наступления следующего дня. Садился за прилавок, доставал кроссворд, прятался до восьми вечера, закрывал лавку, запирался в своей комнате и ждал наступления следующего дня. Я сел за прилавок, достал кроссворд и понял, что с моей жизнью что-то не так. Работа, в которой я видел своё спасение, не принесла мне равновесия, что я так мучительно долго ждал. Ничего не изменилось. Я продолжал прибывать в каком-то оцепенении, на безопасном расстоянии от суеты, от подлинной жизни. Каждый день к прилавку приходило сотни людей, но для них это была всего лишь короткая остановка — пять, в худшем случае, тридцать минут, — тогда как я сидел, будто замурованный, в этой тканевой крепости. Без семьи, без друзей, без партнёра. «Apo» — с древнегреческого «вдали»; «ge» — Земля. Апогей — вдали от Земли — это я. Бывало, я слонялся вдоль железнодорожных путей, оценивая, через сколько месяцев закончится работа. Совсем скоро. Может, три месяца, может — пять, но поезда побегут через Фоксвилль уже в этом году. Открытие станции изменит логистику в делах Гаспара и Юрия, а, значит, в ночных поездках в Денвер пропадёт необходимость, по крайней мере, в таких частых. Отношения с денверскими барыгами достаточно укрепились, навыков у бандитов хватает, чтобы в случае чего защитить Гаспара и Одетт. Я больше не буду нужен, ведь от меня одни проблемы, ведь я требую плату за тренировки и забираю долю от вылазок. Немного времени, и Гаспар придумает, как меня убрать. Может быть, уже придумал. Я шёл, подгоняя ногой мелкий камушек, мимо потных мужских спин, на фоне тлеющей зари, и внутри меня набухала паника, а не облегчение, как я надеялся. У меня остался один сезон в Фоксвилле. Один сезон, чтобы докопить сумму. Я должен успеть. А потом... Потом я выкуплю казино Фальконе, может, даже заеду навестить Маринетт, а потом... Потом я вернусь домой к отцу, к матери и Авроре, к Диего, а потом... Потом... Всё необходимое я узнал. Хватит себя мучить. Снова серый караван будней, вместе с ним — клокочущие сомнения. Вереница людей проплывала мимо меня, задерживалась ненадолго, ведь им нужно было спешить к чему-то или кому-то более важному. Сидя за прилавком, я успокаивал себя мыслями о доме. Вспоминал его запах, его прямые коридоры, широкие залы и высокие окна. Всё было не зря. Я думал о семье, о том, как буду рассказывать, где был, кого видел и что пережил вдали от дома. Думал об отце. Всё было не зря. Иногда я мимолётно, даже не поворачивая головы, чтобы чуть что — и отвести глаза, смотрел на горы утвари: высокие, неровные башни, под стать той, в которой они хранились. Меня охватило страшное осознание, до того стыдливое и полное нового предательства, что я едва мог обличить его в слова. У меня нет ничего, кроме этих кастрюль и лотков. Всё, чем я жил последние несколько лет — это мечтой вернуться домой, и ни в чём другом не преуспел. У него ничего кроме этой цели нет. Совсем ничего. С последней нашей встречи с отцом Авелем минуло два месяца. Я так и не набрался смелости к нему прийти. Я боялся, что он отнимет у меня даже это «ничего». Не будь один. У меня был Адриан. Маленькая крупица того, что я смог урвать у скупой судьбы. Я знал, что у него есть Мэри, семья, друзья — всё, чего не было у меня. Он был нужен всем, но и мне он был не менее нужен. С Адрианом легко — он ничего не ждёт и ничего не требует, хотя я уверен, появись у него возможность, он бы нашёл, что попросить. Иногда, пока он был рядом, я засыпал и всякий раз свозь сон чувствовал, как Адриан гладит меня по волосам — всегда боязливо, еле касаясь. Я ни разу не подал виду, что знаю об этом. Моя безропотность и наивность были своеобразной платой за заботу, да и... Признаться, мне нравилось быть его тайной, его таким застенчивым проявлением нежности. Это ломало его образ брутальности, неотёсанной грубости уличного хулигана — мне нравилось, что он мог таким быть. Иногда даже слишком нравилось. Бывало, когда я открывал глаза и видел его привычную закрытость — руки убраны глубоко в карманы, держится целомудренной дистанции, смотрит куда угодно, только не на меня, — мне хотелось снова притвориться спящим. Очертания его спины, копна его волос, уголок его улыбки — от всего это мне становилось как будто легче. Знаю, я не должен так на него полагаться. Он ведь гораздо младше меня. И всё же мне казалось, ему под силу отогнать от меня любую печаль. Старый кабинет с облупленной под потолком краской, рукомойник в углу не работает вторые сутки из-за прорвавшихся труб, и чаще учеников в школе натыкаешься на нервно бегающих слесарей. Сегодня Нортон не придумал ничего лучше, чем достать из кармана растаявшую конфету и испачкать себе не только руки, но и каждую вещь в кабинете, которой успел коснуться. Остальные дети уже ушли домой, а этот толстяк стоял с Адрианом у раскрытого окна и отмывал руки питьевой водой. Я рассматривал приделанные к стене рисунки младшеклассников, когда Нортон завопил: — Адриан! Адриан, ты видел? Эрик, там звезда упала! О, вот ещё одна! Я подошёл к окну. По другую сторону от Нортона Адриан пристально вглядывался в черноту ночи и вот — с неба упала звезда, а за ней ещё одна и — ещё. Вмиг небосвод озарился быстрым летящим светом, будто небо вдруг криво и ослепительно заплакало. Все дома словно разом уменьшились, сплющились, прибились к земле. Мы застыли, едва дыша, наши щёки гладил майский ветер. Нортон на эмоциях обнял меня и Адриана за шеи; он практически прошептал, боясь спугнуть чудо: — Я уже тыщу желаний загадал! А вы? — И я, — также затаённо ответил Адриан. — А ты, Эрик, загадал? — Нет, я в это не верю, — я быстро глянул на Адриана, и он шутливо закатил глаза. — Ну давай же, загадай одно — вдруг сбудется! — наседал Нортон. Полёт звезды слишком скоротечен. Эти далёкие огни так же стары, как и мои желания. — Загадал? — Норт, боже правый, помолчи! — шикнул на него Адриан. — Весь момент портишь своими расспросами. — Можно последний вопрос? — Нет. — Последний — и я замолчу. — Не торгуйся со мной. — Ну пожалуйста! — Последний — и ты затыкаешься. — Где оказываются звёзды после смерти? — тихо-тихо спросил Нортон. — Они же сейчас умирают, да? — Нет, Норт. Звёзды умирают по-другому. — Как? Мне вспомнилась мама. Хоть и не она рассказала о гибели звёзд, но я наградил её этим знанием, приписал его ей, потому что в моей жизни было слишком много долгих вечеров наедине с книгами, а не в её руках. — Нам с тобой довелось жить в удивительное время, когда Вселенная полна молодых звёзд, — сказал я Нортону. — Когда-нибудь, много лет после нас, когда мир станет в тысячу раз старше, небо будет совершенно другим — звёзды умрут и на их месте образуются чёрные дыры. — То есть все звёзды станут дырами? — Не все, некоторые рассеются в космической пустоте. Нортон убрал с наших плеч свои руки и облокотился ими на оконную раму. Какое-то время он молча всматривался в ночь, в звездопад и в полную луну, а потом на выдохе произнёс: — Значит, всё-таки было правильно родиться в это время. Адриан еле заметно кивнул. Звезды падали всё реже и реже. Через полчаса мы шли по Большой дороге к дому Нортона. Вместо жителей в темноте гуляли одни лошади да коровы. Иногда был слышен только топот их копыт, редкое фырчание, и Нортон беспокойно оглядывался кругом, страшась невидимых гигантов. Мы с Адрианом лениво шли позади, тихо посмеивались над его вздрагиваниями, перебежками, вопросом «а они точно не нападут?». Нортону, конечно, всё это смешным не казалось, и он обиженно поджимал губы, стоило ему поймать даже тень наших улыбок. Когда мы наконец добрались до его дома, он подарил нам двоим по конфете и, попрощавшись, с такой скоростью скрылся за входной дверью, будто действительно бежал от разъярённого стада. Адриан хохотнул, покачал головой, а в следующее мгновение от его веселья уже не осталось и следа. — У Норта родители погибли в руднике, — сказал он, наблюдая, как за окнами дома плавают тени. — Именно в день, когда его мать пришла отдать обед отцу, случился обвал. — И с кем он сейчас живёт? — В приёмной семье. Там детей херова туча. Норт постоянно ест конфеты, ты заметил? — Такое трудно не заметить, — я опустил глаза на свою ладонь, на леденец в мятой обёртке. — Говорит, это для поднятия настроения. Каждый день их ест. До сих пор. — Ну, он такой... — из меня чуть не вырвалось «толстый», но я вовремя нашёл снисходительную замену: — большой. Видимо, радости в нём в достатке. Уголок губ Адриана слабо дёрнулся. Так по-мальчишески. Мы стоял бок о бок, соприкасаясь локтями, а где-то вдалеке изредка подмигивал фонарь, как сигнальный маяк. — Хорошо, что ты ему сегодня рассказал про звёзды, — тоном отца поблагодарил Адриан. — Ему нужно периодически напоминать о таких вещах. — Каких — таких? — Ну, знаешь, — он покачал головой влево-вправо, подбирая слова, — что на каждую боль найдётся своё утешение. Я перевёл взгляд на звёзды, которые теперь спокойно нависали над нами, точно приделанная невидимыми булавками гирлянда. «Может, так оно и есть» — подумал я. Что-то во мне, до предела натянутое, в тот день порвалось.***
Яблочный сад раскинулся одичалым лабиринтом близ приходской церкви. Солнечные лучи, просачиваясь сквозь листву, пятнами ложились на узкие дорожки, протоптанные вдоль гладких, ухоженных стволов. Здесь тишину нарушали лишь чириканье птиц, да трусливые перебежки белок с ветку на ветку — безобидные жители Эдема. Я сел на скамью, припрятанную, будто намеренно, в глубине тенистой рощи, и сидел не двигаясь какое-то время, вслушиваясь в собственное дыхание. Свежая душистость сада, запах спелых яблок и шелест листвы вгоняли в дрёму. Я закрыл глаза и с тяжестью вернулся домой — в дни тихого отчаяния и ещё более тихой скорби. Сложно в полной мере описать состояние, в котором я прибывал после сделки с русской мафией. Меня душили противоречивые чувства. Марио умер по моей вине. За то, что я предал Семью, отца, влюбился в агента ФБР, всё ему выболтал, меня теперь называли дома героем. Моя жизнь ценнее всех прочих. Моя притворная жизнь. Отец впервые за долгое время ничего от меня не требовал — я стал ему достойным сыном, которым он мог гордиться. Сначала наследник — потом сын. И эти смешанные, бурные чувства о семье неизменно переплетались с глубоким одиночеством, которое я испытывал из-за предательства Мейсона. Порой я запирался в комнате, накрывался одеялом с головой, и долго лежал, повиснув над бездонной пропастью, в которой затесалось моё никому ненужное сердце. Как мазохист терзал себя воспоминаниями и заходился рванным, надрывистым плачем. Он тоже меня не любил. Приходила Аврора, гладила меня по плечу и тихонечко вздыхала: — Мне тоже грустно, что Марио погиб, но, Эрик, надо жить дальше. Её слова наносили мне новую рану. Её утешения самым жестоким образом напоминали мне о моём предательстве. Я должен был горевать по Марио, но я закрывался в комнате вовсе не из-за него. Надо жить дальше. Как мне дальше жить? Приезжал шпион отца из полиции с досье на Мейсона, и Хавьер сказал: «Да, это он застрелил Марио. Он единственный был без шлема». Мейсона, на самом деле, звали по-другому, но как — я не запомнил. Для меня он так и остался «Мейсоном Бейли», которого ждал один-единственный приговор. — Но Омерта... — начинает было Хавьер. — Этот агент убил моего подручного, — обрывает отец. — Его участь — корм для рыб. Это не обсуждается. Я услышал аккуратные поступательные шаги и, открыв глаза, увидел отца Авеля. Его лицо, изрезанное тенью веток, походило на витражный рисунок — гармоничное сплетение эмоций, среди которых, однако, я не обнаружил удивления. Он смотрел на меня добродушным взглядом мудреца, покой которого уже давным-давно ничего не способно пошатнуть. Наше приветствие прошло в молчаливой радости от встречи и, подвинувшись, я жестом предложил священнику присесть. — Прекрасный сад, — сказал отец Авель, оглядываясь кругом. — Здесь хорошо думается. — Ага, — поддакнул я. Мы обменялись ещё парой дежурных, малозначащих фраз и замолчали. Через время отец Авель учтиво поинтересовался о делах в лавке, я спросил его о службе в церкви; беседа протекала извилисто и медленно, в обход главного предмета, и когда вновь повисла тишина, никто из нас не придумал, чем её на этот раз вытеснить. — Вы знали, что я приду? — мой вопрос прозвучал больше, как утверждение, но отец Авель всё равно кивнул: — Рано или поздно. — Почему? — А почему ты пришёл? — в его глазах блеснул озорной огонёк, будто он находился в предвкушении увлекательной игры. Я лишь пожал плечами: — Не знаю. — Знаешь. — Ничего не изменилось с тех пор, как мы говорили в последний раз. — А должно было? — Я на это рассчитывал, — в словах проскользнула горечь, и у меня не нашлось никаких сил её подавить. — Почему вы знали, что я приду? Отец Авель посмотрел прямо на меня, пробил меня насквозь взглядом, и его следующие слова прозвучали до того резко, что даже плавность голоса не смягчила удар: — Ты обманщик, Эрик. Ты так глубоко заврался, что не заметил, как сам себя обманул. Ты жил в этом обмане много лет, но в начале весны начал о нём догадываться, испугался и ушёл. Готов поспорить, эти месяцы ты себе места не находил, потому что стал сомневаться во всём, в чём дотоле был так уверен. Поправь меня, если я ошибаюсь, — на моё молчание, отец Авель как-то особенно сочувственно вздохнул, будто и сам провёл последние месяцы в замешательстве. — Я знал, что ты придёшь, потому что ты молодой и любопытный. Тебе интересно, в какой лжи тебе удалось лучше всего себя убедить. Он замолчал, а я не придумал, что ответить, — да и нужно ли? Чувствовал себя оплёванным сверху донизу и потому сидел, преисполненный какого-то унылого желания поскорее со всем разобраться и уйти. Отец Авель откинулся на спинку скамьи, сцепил жилистые пальцы в замок, и я понадеялся, что он заговорит, но нет — терпеливо ждал. Ещё пару минут я собирался с мыслями. — Ту девушку звали Мэй, — негромко начал я, степенно уплывая в прошлое. — После того, как я узнал, что она обманывала меня, мы не виделись некоторое время. Мысли о ней стали такими невыносимыми, что эта тяжесть ощущалась почти физически. Сад потемнел, будто от нависшей над ним тучи, отец Авель размазано существовал где-то сбоку, но я едва улавливал его присутствие, продолжая рассказ: — Тоска так меня измотала, что я пришёл к Мэй, чтобы поговорить... Я стою, застыв, у изголовья кровати Мейсона. На улице глубокая ночь, свет фонарей сглаживает мрак комнаты жёлтыми всполохами. Мейсон спит на спине, а я целюсь ему в голову. Я должен проверить свою верность, самому себе доказать, что моя жизнь стоит того, чтобы за неё умереть. Мейсон медленно открывает глаза. — Думал, ты придёшь раньше, — тихо говорит он. — Заткнись! И... Закрой глаза. Ещё несколько секунд мы смотрим друг на друга, а потом веки Мейсона покорно опускаются. Мои руки дрожат, взгляд мечется по телу — знакомому, сильному как мрамор телу. Дуло переводится на ноги. Сначала ноги, чтобы причинить боль. В квартире повисла вакуумная тишина, будто мы уже находились под крышкой гроба. Я кладу онемевший палец на предохранитель, вдавливаю его со всей силы. Спустить. Нужно спустить. Лицо Мейсона безмятежно — кожа гладкая, на тёмных волосах пляшет свет луны. Я возвращаюсь к голове. Нет, лучше сотру это лицо, превращу его в фарш. Руки меня совсем не слушаются — предохранитель не хочет поддаваться. По щеке скатывается горькая слеза, и сердце разрывается от собственной слабости. — Почему я не могу? — я чуть ли не скулю в приступе отчаяния. Мейсон резко выныривает из-под одеяла и одним отточенным движением выбивает у меня из рук пистолет. Я не сопротивляюсь. Я уже получил ответ и ничего не смог доказать. Окончательно предал отца — теперь по-настоящему, умышленно предал, — и никогда не смогу это искупить. Ноги меня не держат, я падаю — в последний момент Мейсон успевает подхватить меня и сжать в своих сильных руках. Я цепляюсь за него, за его выглаженную футболку, и сквозь слёзы продолжаю задаваться вопросом, почему не могу его убить. — Ты обманул меня, ты меня использовал! — говорю я, уткнувшись ему в грудь. — Почему тогда... Ты меня сдашь, да? — Нет. Пожалуйста, успокойся, с тобой ничего не случится, — он гладит меня по волосам и легонько покачивает из стороны в сторону. — Почему? — Потому что ты просто ребёнок, который вырос не в той семье. — И что же? — спросил отец Авель, приглядываясь ко мне с интересом. — Она поставила тебя перед выбором, на который ты не смог решиться? — Да, — подтвердил я. — Либо она, либо семья. — А если честно себя спросить: с кем ты больше хотел остаться — с ней или с семьёй? По ближайшей яблоне прыгала с ветки на ветку белка. Я не помнил, чего хотел, а честность в этом вопросе всегда была относительной. Повернул голову обратно к отцу Авелю, но наткнулся на голубые глаза Мейсона. Он сидел рядом и выражение его лица было, как в ту ночь, полное смятения. Мейсон, я хочу поговорить с тобой. Ещё один раз. Я, как и в ту ночь, позвал его: — Мейсон. — Что? — мы проговаривали наши слова и задавались всё теми же вопросами, и даже на сад будто опустилась кромешная, безвыходная тьма, навевая атмосферу той ночи, когда мы виделись в последний раз. Я спросил его: — Ты когда-нибудь любил меня по-настоящему? Он печально заглянул мне в глаза, горячо зашептал: — Не знаю... Честно, если честно говорить, меня задевало, когда ты выкручивался, ещё больше злило — когда я сам врал тебе в лицо. В такие моменты я проклинал себя, потому что чувство долга внутри меня затихало, но ведь я... Я ведь просто человек. И не знаю, что было ложью. Может, всё. Может, лжи и вовсе не было. Я запутался, и, наверное, это правильно. В таких делах нужно путаться. В себе нужно путаться, чтобы правильно себя понять. — Мейсон. — Что? — Я люблю тебя. Это неправильно? Я фантомно почувствовал, как он крепче прижимает меня к себе, а Мейсон, сидевший рядом на скамье, сказал: — Пока ты часть мафии — это неправильно. — Значит, если бы я не был частью клана, ты бы любил меня? — со старой надеждой спросил я, и Мейсон ответил вопросом: — Ты готов уйти из организации? — Я не могу. Единственный способ покинуть семью — смерть. — Существует программа защиты свидетелей, — напомнил Мейсон. — Предлагаешь мне спрятаться от клана за государством? — Почему нет? Только, — на мгновение он запнулся, — тебе придётся рассказать всё о делах организации. — Нет, я не могу. — Почему? — Омерта... Мейсон резко схватил меня за ворот футболки с прежней страстью и злобой. Он прошипел мне в лицо: — О какой к чёрту Омерте ты говоришь?! Ты уже свой выбор сделал, когда не убил меня! Хватит прятать правду за своим грёбанным фанатизмом! — Я не могу простить себя, — плаксиво прошептал я, и лицо Мейсона заледенело в отчаянии. — Марио погиб по моей ви... — Он погиб из-за того же фанатизма! — И, если всех отправят из-за меня в тюрьму, то я не прощу себе это. Они моя семья. — Чёрт! — Мейсон отпустил меня и грузно сел обратно, пряча лицо в ладонях. Он вздохнул — тяжело, увесисто, будто в этом вздохе и таился ответ. — В моём мире всё чётко, Эрик: есть хорошие люди и есть негодяи. Ты — нехороший и неплохой. Ты ребёнок, застрявший посередине, который не понимает, чью сторону занять. Такое тоже бывает, но у кого-то другого — не у меня. В моём мире нет места середине, иначе я собьюсь с пути. — Значит, для меня в твоём мире места нет? — Тебе нужно решить, за кого ты борешься. Если выберешь меня, то я заберу тебя к себе, и мы сможем быть вместе. Вместе. Останется только «дом Мейсона» — его обещания, его неполноценная тишина, его запах, крепкие объятия, ужин на двоих. Каждый день — как уютный вечер, что я проводил в его квартире... — Эрик, — рядом снова сидел отец Авель. Моё виденье развеялось — мимолётно, как всплеск, как вспышка. — Скажи, почему тогда ты выбрал семью? Мы сидим с Мейсоном на полу возле его кровати. Я вспоминаю о времени и смотрю на настенные часы: половина третьего. Я говорю: — Тебе надо бежать. Сюда скоро придут люди отца — они хотят тебя убить. Говорят, ты застрелил Марио. — Подручного? — Да. Это правда? — Правда. — Зачем? — Что значит «зачем»? Он преступник — раз. Он открыл огонь — два. Это моя работа, — голос Мейсона твёрд и непоколебим. Его ничуть не напугала новость, и, кажется, ничего не способно пошатнуть его убеждённость в своей правоте. — Через сколько они будут? — Примерно через полчаса. Мейсон поднимается с пола и начинает быстро собирать рюкзак, в основном засовывая в него какие-то бумаги и книги. Я наблюдаю за ним молча, я изучаю его убранную квартиру заново, словно нахожусь в ней впервые. Теперь мне многое становится понятным. Выверенность, чёткость в каждой мелочи, принципиальная тяга к чистоте и постоянству, такая строгость к себе и законам — военная дисциплина Мейсона, о которой я никогда прежде не задумывался, на деле определяла всю его натуру. Он был верен работе настолько, что полностью подчинил ей и себя, и всю свою жизнь. Его идеалы были его самой искренней любовью. Если выберешь меня, то я заберу тебя к себе. Останется только «дом Мейсона» — его законы, запреты, его границы... — Эрик, надо думать быстрее, — торопит Мейсон. Не торопитесь, маленький босс. Мейсон подходит к столу и, вынув из ящика поддельное дно, достаёт со дна настоящего пистолет, пули и документы. Я несколько раз открывал этот ящик, ни о чём не догадываясь. Всё было неправдой, даже ящик стола. И тут я вспоминаю себя — замёрзшего и заплаканного — в холле особняка, и взгляд отца, в котором вижу то, что никогда не надеялся познать — восхищение. Годы, проведённые в тени Диего, наконец-то воздались мне заслуженной любовью. Я столько лет боролся за то, чтобы выбрали меня... Я не готов вновь за это сражаться. Мои усилия слишком много значат для меня. — Потому что, — сказал я отцу Авелю сквозь нарастающий ком в горле. — Потому что в тот момент любовь отца была стабильней. Я уже точно знал, что он способен полюбить меня, а насчёт Мей-... Насчёт её любви я так уверен не был. — Мейсон, мне надо обдумать всё тщательней, — говорю я, следя за его спешными сборами. — Я не могу принять такое решение сейчас — от этого зависит судьба моих близких. Мейсон останавливается и внимательно смотрит на меня, силясь прочитать в моём лице необходимую ему склонность в нужную ему сторону. С улицы слышится звук подъезжающих машин. Я одним прыжком оказываюсь рядом с окном, и сердце проворачивает в груди сальто: они скоро будут здесь. — Мейсон... — Слышу. — Нет, я хотел сказать... Мейсон, мы ещё увидимся? — так как он не отвечает, я продолжаю допытываться: — Ты же не навсегда оставляешь меня? Мы же ещё... Если я пойму, что уйду, если... — Я найду тебя, — говорит Мейсон. — Не переживай, я тебя не оставлю. Но сейчас нам надо разойтись — времени нет. Я киваю, оглядываюсь по сторонам. — Мейсон, меня убьют, если узнают, что я здесь. Нам надо обыграть всё так, будто я проиграл тебе — завалился с пушкой и проиграл. — И знаешь, что я ещё скажу, — добавил отец Авель после затянувшейся паузы, но я его опередил: — Знаю. Вы скажите, что важнее всего для меня было не проявлять любовь, а довольствоваться тем фактом, что меня любят. Когда любовь Мэй оказался под сомнением, мне эти отношения стали больше не нужны. Взгляд, которым меня наградил Мейсон, я помнил до сих пор — тогда же не придал ему особого значения. Заметил, что глаза его потемнели, но списал это на ночь, на приближавшуюся опасность. Теперь же я понимал, какую боль причинил ему, как он во мне разочаровался. Его до последнего не покидала надежда, что я сбегу вместе с ним и оставлю свой «фанатизм». И теперь, спустя столько лет, мне кажется вполне ясным, что Мейсон отыгрывал драку в полную силу. Он ударил меня в лицо, как бы говоря «я надеялся, ты поступишь иначе»; он отшвырнул меня к входной двери, уже твёрдо зная «я за тобой не вернусь»; он толкнул меня с лестницы и наблюдал, как я теряю сознания внизу, убеждаясь, — долг одержал в нём верх над чувствами. А я перед тем, как окунуться во мрак, всего лишь подумал: план удался. Бедненький мой, тебе так тяжело... Мне было тяжело последние четыре года, и я нашёл, чем себя утешить. Пожалеть тебя? Я предлагаю тебе то, что ты хочешь. Да, пожалейте меня, ведь Мейсон обманул меня и бросил. Он бросил меня. Я так искренне в это поверил. — Фэбээровец ускользнул? — Смылся сразу же, не оставив никаких следов, — отец возвращается ко мне глазами. Его лицо будто высечено из камня — неподвижно, недоступно. Сейчас я для него не больше, чем отчёт с результатом работы, в котором он между строк ищет причину ошибки. Мы снова с отцом в моей комнате с плотными персиковыми шторами. Он снова говорит мне: — Я уже написал сестре, что ты погостишь у неё какое-то время в Лас-Вегасе. — Тётушке Маринетт? — ошеломленно уточняю я. — Эрик, — отец поднимается с кровати и теперь смотрит на меня сверху вниз, — я повторюсь: мне жаль. Ты знаешь, я всегда приветствовал твоё стремление проявить себя, и, пожалуй, это моя ошибка, что ты решился на столько опрометчивый поступок. Хорошо, что в итоге всё обошлось. Размеренным шагом он покинул мою комнату, не обернувшись на прощание, и на этом всё закончилось — его любовь, моя надуманная стабильность. Одного проступка хватило, чтобы отец отказался от меня, сослал в Вегас к тётке Маринетт. На его уходящем шаге всё и началось — четыре месяца я провёл в доме Маринетт, ожидая не то письма отца, не то машины Мейсона, путано соображая, чего же я больше хочу. Кто из них меня сильнее любит. Никто. Я предал Мейсона, выбрав семью, и предал отца. «Думать на тебя — значит, в первую очередь, запятнать свою собственную честь» — так сказал отец. Возможность того, что крысой был я, оскорбила его, опозорила, но за неимением доказательств легче было изгнать меня в Вегас, забыть о моём существовании и преподнести всё так, будто я сам решил уехать во избежание новых ошибок. А я, наивный, сунулся на золотую лихорадку, думал, исправлю всё с помощью казино. Теперь же понимал — отец никогда не примет меня обратно. И Мейсон тоже — он никогда не вернётся за мной. Я сам в этом виноват. — Ты держишься за отца, — тихо сказал отец Авель сквозь шелест листьев, — потому что думаешь, что без него не справишься. Тебе нравится это, говорит Уилл, нравится быть от кого-то зависимым. — Ты привык... быть чьим-то сыном, чьим-то братом, чьим-то любовником, и не знаешь, кто ты сам без всех этих ролей. День уже клонился к вечеру. На зелёном газоне вытянулись длинные тени яблонь. С раннего возраста я знал, что все мои увлечения, умения и привычки срисованы под копирку с Диего. Брат поставил планку — я её придерживался. Дальше этого не было ничего. Да и это, по сути, ничем настоящим не было. Я хорошо знал, за что можно любить брата. Я никогда не знал, за что можно любить меня. Всё, что меня волновало, это ответ на вопрос: что мне сделать, чтобы вы меня полюбили? — Ты хорошо знаешь, кого перед родителями отыгрываешь, и знаешь, как в условиях своей роли измерить их любовь. То, что ты назвал «стабильной любовью отца», на деле было лишь твоим ясным понимаем, где его любовь начинается и заканчивается, в отличие от новых чувств Мэй. Но проблема в том, что тебе всегда будет недостаточно, ведь любовь высчитать нельзя, а усилия, что ты приложил к её заполучению, — можно. Тебе себя жалко, Эрик. Это замкнутый круг, и чтобы его разорваться, нужно учиться искать себя вне «ролей». — Значит, я превратился в отца... — выговорил я дрожащим голосом, — тоже никого не умею любить. — Любить может каждый, но конкретно ты — боишься, — отец Авель положил ладонь мне на коленку, чтобы я посмотрел на него. — Боишься узнать, каково это полюбить по-настоящему — без гарантий и расчётов... Пока ты так не умеешь, но придёт время, и ты полюбишь, может, ты встретишь человека, который научит тебя любить без условий. Мы все учимся — без этого никуда. Ошибки — это опыт. Плохое — тоже опыт. А опыт — это самое ценное, что мы несём с собой по жизни. Не отказывайся от него, даже если больно за собой что-то признать. Ещё некоторое время мы просидели под яблоней, изредка переговариваясь и замолкая. Потом отцу Авелю нужно было идти по делам, и он, извинившись, оставил меня одного. Не знаю, сколько ещё я пробыл в саду после его ухода. Стало совсем темно. В высокой, покрытой росой траве застрекотали сверчки. Ветер похолодал. Продрогнув, я поднялся со скамьи, не зная, куда мне пойти, что дальше делать. Всё казалось таким бессмысленным. Я ничего не знаю. Никогда не знал. Мне на всё придётся искать ответы заново. Я сел обратно, вжал голову в плечи и сам не заметил, как начал плакать.