Глава 8: «Накануне премьеры»
6 апреля 2026 г., 01:47
Несколько следующих дней Татьяна жила так, будто в её памяти застряла заноза. Всё шло как обычно: бумаги, визиты, лица. И всё же среди этих привычных, трезвых дел упрямо жило другое — сиплый голос цыганки, её чёрный платок, её сухое: «Тебе осталось недолго».
Татьяну не столько поразило не только само пророчество, сколько равнодушие, с которым они все позволили ему раствориться в ночи. Они посмеялись, запили дурное предсказание самогоном, и ночь покатилась дальше, как будто ничего не случилось. Только Татьяна, сколько ни старалась загнать эту память в угол, не могла отделаться от липкого, неприятного чувства, что смеяться тут было рано. Цыганка могла быть шарлатанкой, злой старухой. Всё это было возможно.
Её тревога, впрочем, росла не только из слов старухи. Полечка сама по себе уже казалась Татьяне существом опасно уязвимым. Да, она была громкая, живая, бойкая, с таким смехом, который у многих создавал иллюзию неуязвимости. Да, рядом с Костей она светилась тем простым, почти детским счастьем, от которого даже самые злые люди на миг делаются добрее. Но Татьяна не была ни глупа, ни сентиментальна. Она слишком хорошо понимала, чем обычно заканчиваются подобные связи. Константин был сыном князя, наследником, человеком из тех семей, где брак не имеет никакого отношения к любви, а всё решают имя, деньги, связь родов. Рано или поздно его женят так, как следует. На подходящей девице. На богатой. На удобной. А Полечка в лучшем случае останется его содержанкой, а в худшем — прошлым. И тогда, если теория Татьяны верна, Полечка действительно может оказаться похожей на портрет жертвы до пугающей точности.
В конце концов она поехала к Полечке под таким предлогом, который не показался бы подозрительным никому: просто соскучилась, просто давно не сидели вдвоём, просто захотелось чаю и глупостей. Полечкина квартира встретила её тихим, почти домашним теплом. На кухне пахло яблочной кожурой, лавандой и чем-то мучным. Сама Полечка, в простом тёмном халате, с распущенной косой и без обычного боевого блеска в лице, показалась ей вдруг моложе, мягче и трогательнее, чем в шуме таборной ночи.
Они уселись почти по-женски тесно — удобно, в развалку без потребности держать позу. Между ними стояла чашка варенья. Они заговорили сперва о сущей ерунде: о театральных склоках, о глупой статистке, которая влюбилась в помощника режиссёра только потому, что тот один раз подал ей плащ. Татьяна слушала, кивала, усмехалась, вовремя вставляла свои сухие замечания, а сама всё время осторожно кружила вокруг одного и того же. Она не знала с какой стороны вообще можно подобраться к такой теме, чтобы не спугнуть собеседницу и не выдать собственного страха. Сказать прямо: «Я боюсь, что тебя убьют» — было невозможно. Заговорить о цыганке — глупо. Начать с Кости — слишком прозрачно.
— Забавно, — сказала она, крутя ложечкой в чашке, — я иногда думаю, как круто поменялась моя жизнь. Полтора года назад я ещё жила в Петрозаводске, а теперь сижу вот с тобой в Петербурге. Была… замужем.
Полечка сразу притихла. Её живое лицо дрогнуло искренней жалостью.
— Таня… — тихо сказала она. — Прости, что я опять, наверное, лезу куда не надо. Но тебе, видно, до сих пор больно.
Татьяна улыбнулась едва заметно. В такие минуты особенно ясно чувствовалось, до какой степени ей не хватало человеческой жалости.
— Иногда, — ответила она. — Скорее не больно даже. Просто… пусто. Тебе повезло — Костя рядом, живой. Ты, наверно, не знаешь, что это такое — сердце разбитое. И Слава Богу, конечно, ты не подумай дурного. Просто о таком не расскажешь, это можно только прожить.
Полечка вздохнула, отвела глаза к окну и долго молчала, прежде чем заговорить снова. В этом молчании Татьяна уже успела почувствовать знакомый сдвиг: разговор переставал быть вежливым обменом переживаниями и переходил туда, где за словами уже стоят старые раны.
— У меня ведь тоже был один, — сказала Полечка наконец, не глядя на неё. — Давно. Я тогда совсем девчонкой была. Такой дурой, что и вспоминать противно. Из деревни с ним в Петербург бежала, как в романах. Всё думала — вот сейчас начнётся настоящая жизнь. Обвенчаемся. Будем вместе. Работать будем, нужду терпеть будем, да хоть что, лишь бы вместе.
Она усмехнулась, но в этой усмешке не было ни веселья, ни злости. Только старая усталость человека, слишком много раз пересказывавшего себе одну и ту же историю в голове, пока она не стала гладкой от боли.
— А потом? — тихо спросила Татьяна.
Полечка пожала плечом, слишком беспечно для того, о чём говорила.
— А потом он решил, что лучше жениться на другой.
Татьяна уже хотела ответить чем-нибудь сухим, едким, поддерживающим, но Полечка заговорила дальше, и голос у неё стал ниже.
— Я тогда узнала, что беременна.
Вот тут Татьяна и почувствовала, как у неё внутри всё сжалось. Почти животно. Тема детей всегда сидела в ней как оголённый нерв, к которому лишний раз не прикасаются даже мысленно. И потому слова Полечки прозвучали для неё не просто как часть чужой беды, а как прямой удар в ту внутреннюю пустоту, о которой она не любила думать.
— Я решила, — продолжала Полечка, уже глядя в чашку, — что теперь-то он никуда не денется. Что всё, допрыгался. Что отменит помолвку, женится на мне, потому что куда ж ему деваться. И знаешь, он даже будто согласился. Я тогда простудилась ужасно, валялась, кашляла, как старая бабка. Он за мной ходил, лечил, клялся, что всё исправит, что я только выздоровею и мы всё уладим… Я, дура, ещё плакала от счастья.
Она рассмеялась коротко, зло и тут же отвернулась. Смех этот был куда страшнее слёз.
— А потом я потеряла ребёнка, — сказала она. — Оказалось, он поил меня отваром пижмы. Чтобы всё вышло само и никто ни о чём не догадался.
Татьяна не сразу поняла, что сжимает кулаки до боли. Ей вдруг стало так дурно от одной этой спокойной фразы, что на миг захотелось встать и начать ходить по комнате, лишь бы не сидеть смирно. В воображении уже слишком ясно возникал безымянный мужчина — его лицо Татьяна не знала, но от этого ненавидела не меньше. Хотелось не просто прибить его. Хотелось очень медленно и внятно объяснить ему, что он сделал, прежде чем вырвать из него жизнь. Но Полечка говорила об этом тем поразительно тихим тоном, каким говорят о старом шраме, который уже зарубцевался.
— Ты… — начала Татьяна и осеклась, потому что голос вышел слишком хриплым.
Полечка чуть улыбнулась.
— Переболело уже. Не жалей меня — это в прошлом.
Она произнесла это нарочито легко, почти отмахиваясь. Татьяна слишком хорошо слышала, что за этими словами стояла настоящая боль. И именно от этого ей стало ещё тоскливее. Полечка говорила, что переболела, что всё прошло, что это было давно, но Татьяна теперь видела эту рану. И всё же — была ли эта рана ещё той самой, смертельной, живой, свежей? Или уже нет? Если убийца ищет женщин, в которых трещина ещё открыта, тянет воздухом и гноем, то Полечка, может быть, и не его добыча. Она перестрадала своё. Обросла смехом, театром, пудрой, скандалами, Костей. Может быть, цыганка действительно солгала. Может быть, всё это просто старушечья гадость. Но почему же тогда так неспокойно?
Она взяла Полечкины руки в свои. Руки у той были тёплые, рабочие, с мозолью у основания пальца и лёгким запахом мыла и пудры. Полечка удивлённо вскинула глаза.
— Поля, — сказала Татьяна тихо, — будь очень осторожна. Пожалуйста. Просто… будь.
Полечка несколько секунд смотрела на неё, а потом, конечно, фыркнула, потому что иначе не была бы собой.
— Господи, да ты всё никак не выбросишь из головы ту цыганку? Таня, я ей с самого начала не понравилась. Ещё до этой чепухи. Не взлюбила меня давно. У меня потом, уже после того мерзавца, был роман с одним из их табора. Вот она и решила отомстить. Может, то ли тётка ему была, то ли мать, я уж не вникала. С тех пор косится на меня так, будто я у неё коня увела.
Татьяна улыбнулась, но очень слабо. Ей хотелось сказать: дело не в цыганке. Дело в том, что по городу ходит тот, кто делает из женской беды ужин. Дело в том, что если бы она знала то, что знала Татьяна, то не шутила бы. Дело в том, что Татьяна, может быть, уже слишком привязалась к ней. Но правда была невозможна. В газетах старались говорить об убитых девушках так скупо и туманно, что из этого нельзя было даже слепить нормальную городскую панику. О природе убийств и подавно никто не дал бы сказать вслух. Существование упырей не только прятали — его защищали, как защищают тайну государства. Татьяна только сжала Полечкины пальцы чуть крепче.
Полечка, заметив, что Татьяна всё же не смеётся, смягчилась.
— Ладно, не смотри так. Раз уж ты приехала меня спасать от будущего, я тебя хоть приглашу по-человечески в настоящее. У нас на днях новый спектакль. Я там над гримом чуть не сдохла, но вышло хорошо. Очень. Прямо горжусь собой, представляешь? Приходи. Я уже Костю позвала. И Филиппа тоже. Оба вроде обещали.
Имя Филиппа глухо царапнуло внутри. Татьяна сама себе напоминала, что должна бы теперь видеть его реже, думать холоднее, жить умнее. Она действительно хотела сосредоточиться на деле, хоть и скучала по нему. С ним рядом всё вдруг становилось легче.
— Нет, — сказала она мягко. — Не сейчас. Я и так слишком много развлекалась последнее время. Нужно заняться домом, там всё нынче плачевно.
Полечка состроила жалобную гримасу.
Татьяна не почувствовала облегчения. Только щемящую, почти материнскую нежность. Она культивировала в себе тоску — вроде сидела рядом с живой, но никак не могла отогнать мысль о её смерти.
Они ещё посидели немного — с вареньем, сплетнями и беседами ни о чём. Смеялись, но тревога так и не ушла. Она только сделалась тише, аккуратнее, словно забралась под кожу и решила ждать там.
Когда Татьяна уже стояла у двери, Полечка вдруг обняла её без предупреждения — крепко, тепло, по-своему, совсем не по-светски. И именно от этого Татьяне чуть не стало совсем дурно. Она обняла её в ответ, коротко, крепко, уткнувшись носом в её волосы, пахнущие пудрой, мылом и домашним теплом.
— Будь осторожна, — сказала она ещё раз, уже почти шёпотом.
— Буду, — легко соврала Полечка. — А ты не хорони меня раньше времени.
Татьяна усмехнулась, но ничего не ответила. И уже спускаясь по лестнице, поняла, что ещё сильнее, чем прежде, ненавидит всё это дело за одну простую вещь: оно заставляло её сидеть рядом с дорогими ей людьми и молчать именно тогда, когда следовало бы кричать.
Дашкевич вызвал её к себе в кабинет на следующий день. Татьяна вошла без спешки, но без покорности.
Кабинет Дашкевича, как всегда, был до оскорбительного собран: бумаги сложены, печать на месте, в камине тихо догорали угли. Он стоял у окна, одной рукой упираясь в подоконник, другой держа раскрытую папку, и, когда она вошла, не обернулся сразу. Это было почти невежливо, но Татьяна слишком давно его знала: чем медленнее он оборачивается, тем хуже новости.
— Надеюсь, Вы не звали меня исключительно затем, чтобы молча смотреть в окно.
Он обернулся, и по одному его лицу она сразу поняла, что новости всё же есть. Дмитрий подошёл к столу, положил папку на зелёное сукно. Взгляд его скользнул по ней быстро, цепко, как будто заодно проверяя, не притащила ли она с собой ещё какую-нибудь катастрофу.
— Слежка за Владимиром, — сказал он, — заметила нечто подозрительное.
Татьяна на секунду замерла.
— Простите. Что именно?
— Подозрительную активность. Он шатается по местам, куда человек его круга без веской причины не сунется. Дешёвые трактиры. Съёмные комнаты. Переулки и дворы в тех районах, где нашли двух жертв. И, что особенно любопытно, по крайней мере с одной из убитых он, возможно, был знаком. Той самой первой жертвой.
Татьяна не села. Она стояла, слегка наклонившись к столу. Смотрела на папку так, будто одним взглядом могла вытащить из неё все подробности сразу. Внутри у неё привычно щёлкнуло хищное удовлетворение. Почти сразу за этим поднялось другое чувство — не менее сильное, только куда более неприятное. Он всё-таки поставил за Владимиром слежку. После шахмат. После того, как она проиграла. После того, как он вроде бы дал понять, что её теория слишком сыра и слишком строится на запахе беды, а не на настоящих уликах.
— Вы всё-таки распорядились следить за ним, — сказала она. — Хотя я, насколько помню, проиграла. Довольно безжалостно. Вы мне это ещё, кажется, смаковали.
Дашкевич поднял на неё глаза. На губах у него не было улыбки, но что-то едва заметно дёрнулось у самого рта, будто её колкость не только не уязвила его, а даже пришлась к месту.
— Ваше поражение за шахматной доской не обязывает меня быть идиотом и игнорировать полезную мысль только потому, что она пока сырая. Ваша интуиция, Татьяна Алексеевна, утомительно часто работает в правильном направлении. Я счёл возможным это проверить.
— Как трогательно. Значит, Вы всё-таки признаёте, что я бываю не совсем бесполезна.
— Я признаю, что иногда Ваши догадки стоят меньше, чем Вы о них думаете, и больше, чем кажутся на первый взгляд. Это не одно и то же.
Она наконец села. Дашкевич открыл папку, пролистал несколько листов, потом вытащил один и протянул ей. В рапорте было коротко и скупо отмечено всё то, что он уже сказал вслух: даты, адреса, время, свидетели, описание мужчины, что частенько составлял Владимиру компанию в этих вылазках. Словесное описание было подозрительно похоже не то на Филиппа, не то на того его приятеля, что составлял ему компанию в «Башне». Татьяна читала быстро, почти жадно. Чем дальше шли строки, тем сильнее внутри собиралось напряжение. На одном из последних листов она задержалась дольше. Завтра. Театр. Премьера.
Ей показалось, что сердце у неё на секунду сжалось. Согласно данным шпионов, Владимир завтра должен был посетить ту самую премьеру, на которую её звала Полечка. В театр, где она работала. Слова цыганки, которые она столько дней старалась не превратить в навязчивую манию, вдруг снова встали в ней с той же мерзкой ясностью: «Тебе осталось недолго». Совпадение? Дешёвая старушечья гадость? Или всё-таки что-то ползло к Полечке? Она опустила лист, и Дашкевич, конечно, заметил мгновенно, как изменилось у неё лицо.
— Что?
Татьяна подняла на него глаза. Они уже не были просто сосредоточенными. В них стояло что-то жёстче и живее — смесь тревоги и внутреннего расчёта.
— Я только вчера отказалась от приглашения на эту премьеру, — сказала она. — Полина, любовница Константина. Я отказалась. Хотела наконец заняться делом, а не шататься по театрам. Она… подозрительно похожа на портрет жертвы нашего убийцы. Боюсь, она может быть в опасности.
Он выпрямился. Не резко. Но Татьяна почувствовала эту перемену отчётливо. Он смотрел на неё, не мигая, слишком долго. Взгляд этот был ей знаком до последней степени: сначала скепсис, потом раздражение, потом очень осторожный внутренний поворот, когда он ещё не соглашался, но уже допускал, что она, к несчастью для него, может снова оказаться права.
— Вы полагаете, Владимир с приятелем идут в театр за ней?
— Я полагаю, что если он связан с жертвами, если он бывал в тех же районах, если завтра он оказывается в месте, где работает Полина, а у меня уже неделю ноет в груди от одной мысли о ней, — да, я полагаю, что мне лучше быть там.
Он обошёл стол и остановился почти вплотную. Это было совершенно неприлично, почти до скандала, и теперь ей приходилось поднимать подбородок сильнее. Между ними всегда так и было: ни один не уступал пространства, и потому каждое приближение ощущалось как схватка двух хищников.
— У Вас замечательная привычка, — сказал он негромко. — Всякий раз, когда ситуация становится по-настоящему неприятной, Вы немедленно решаете в неё залезть.
— Я просто пытаюсь работать.
— «Пытаетесь» тут ключевое слово.
Татьяна прищурилась. Злость в ней поднялась быстро, но не перекрыла тревогу, а только придала ей острый, знакомый вкус.
— Вы просто так и не научились меня хвалить.
— Я уже один раз похвалил Вас, распорядившись поставить за ним слежку. Не заставляйте меня делать это дважды.
— Боже упаси.
Он чуть наклонился к ней, и в лице его на миг мелькнуло именно то, из-за чего их разговоры почти всегда оказывались опаснее всякой открытой ссоры: не просто раздражение, а сухое, тяжёлое внимание мужчины, который слишком давно знает, как именно эта женщина действует ему на нервы и почему он всё равно продолжает с ней стоять так близко.
— Вы туда пойдёте, — сказал он не вопросом, а констатацией.
— Разумеется. А Вы, разумеется, попытаетесь мне это запретить.
— Нет, — ответил он, и это «нет» ударило её неожиданно. — Не запретить. Организовать так, чтобы Вы не превратили вечер в очередную личную драму с последствиями для следствия.
Она уже открыла рот для нового выпада, но остановилась. Дашкевич отошёл на полшага, как будто сам решил, что ещё секунда в этой близости — и разговор уйдёт не туда, куда должен. Взял со стола лист, быстро что-то отметил карандашом и продолжил уже тем деловым тоном, который в нём всегда звучал ещё более раздражающе:
— Вы будете там. Напоминаю, что за Вами также всё ещё установлена слежка. Если почуете опасность — не лезете одна, а просите помощи. Никакой импровизации.
— Какая скука.
— Моё решение не подлежит обжалованию. Считайте это приказом начальства.
Татьяна опустила глаза на лист в его руке, потом снова подняла их на него. Под раздражением, под их обычной словесной грызнёй, под всем этим привычным сухим ядом уже жило другое: она и правда боялась за Полечку. Боялась неприятно, нелепо. Но Дашкевич, к несчастью, слишком хорошо умел читать в ней то, чего она не говорила. Он увидел. Не всё, но достаточно.
— Вы к ней привязались, — сказал он вдруг.
Это прозвучало почти укоризненно, будто сам факт привязанности был в ней ещё одной профессиональной ошибкой.
— Не Ваше дело.
— Всё, что заставляет Вас терять холодную голову, — моё дело.
Она усмехнулась, но в этом звуке не было лёгкости.
— Тогда, должно быть, Вы очень занятый человек.
Он посмотрел на неё так, что на секунду ей показалось: сейчас ответ будет не про службу. Но он только вздохнул, коротко, сдержанно и вернул разговор туда, где ему было безопаснее.
— Завтра Вы идёте на премьеру. На завтра я поставлю дополнительный надзор за Вами. Скрыто. Без Ваших фокусов. И, Татьяна Алексеевна… — он сделал крошечную паузу, дождался, пока она снова посмотрит ему в лицо, — если она действительно у него в поле зрения, Вам тем более нельзя ошибиться.
На этот раз она не стала шутить. Только кивнула, слишком быстро для своей обычной язвительной неторопливости, и этим выдала больше тревоги, чем любая исповедь.
— Я знаю.
Татьяна поднялась. Движение вышло резче, чем следовало.
— Если я успею, — проговорила она, уже направляясь к двери, — постарайтесь не делать потом вид, будто всё это было исключительно плодом Вашей предусмотрительности.
— Если Вы успеете, — отозвался он, — я, возможно, даже позволю себе признать, что Ваши дурные предчувствия иногда полезны.