Упыри

Горячая работа
NC-21
Завершён
132
3
автор
Серия:
Фэндом:
Размер:
688 страниц, 265 977 слов, 50 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
132 Нравится 139 Отзывы 70 В сборник

Глава 10: «Чужая смерть, свои призраки», часть 2

Настройки
      Внутри личного экипажа Дашкевича пахло тёмной кожей, сухим деревом и ещё чем-то его — одеколоном, металлическим запахом чернил и свежей бумаги.       Татьяна села напротив. Она с самого начала решила не смотреть на него. Потому что стоило ей встретиться с ним взглядом после появления фон Гейля, как в памяти сразу поднимались Сосновицы — глухие, мерзкие, как гной под коркой. Всё, что тогда было сказано, не сказано, пережито, недожато, та особая смесь бессилия, злости и унижения, от которой до сих пор сводило зубы. Ей хотелось вцепиться ему в лицо, как кошка, и содрать эту проклятую сухую невозмутимость вместе с кожей. Потому она смотрела в окно, на ленту улицы.       Появление барона подняло в ней не только старую злость, но и другое. Адриан. Она нарочно не думала о нём уже давно. Барон привёл к ней мальчика почти сразу. Ребёнку было пять лет, он смотрел на мир с той беззащитной серьёзностью, какая бывает только у детей. Татьяна, столько лет мечтавшая о материнстве и так и не сумевшая стать матерью, вложила в него всё, что некуда было девать. Ту полную, безоглядную, почти животную женскую преданность, с какой любят ребёнка просто потому, что он есть. Она слушала его детский шёпот сквозь сон, поправляла воротнички, ловила за локоть, когда он нёсся по лестнице слишком быстро. С каждым годом всё глубже вязла в этой любви.       Она ушла бы от барона раньше. Адриан был той верёвкой, на которую фон Гейль ловил её всякий раз, когда чувствовал, что она слишком близко подошла к бегству. Он очень спокойно, почти лениво давал понять, что, стоит ей уйти, мальчика она больше не увидит. И это работало лучше любой угрозы, потому что она знала: слово он сдержит. Впрочем, не это было самое страшное из того, что он с ней делал. Когда же она всё-таки ушла из самого обыкновенного, животного желания не сдохнуть под его рукой однажды ночью, он сделал ровно то, что обещал.       Теперь Адриану было почти тридцать. Упыри по рождению перестают взрослеть так быстро, когда достигают лет семнадцати-двадцати, каждый по-разному. Она иногда пыталась представить его нынешнее лицо, но память упрямо подсовывала ей мальчика из воспоминаний. И вот теперь она с почти физическим отвращением поймала себя на мысли, которую немедленно захотелось задавить: а что, если во время этой неизбежной встречи попросить фон Гейля передать Адриану письмо? Мысль была мерзка уже тем, что в ней снова приходилось что-то просить у него, снова подставлять горло под старую власть. И всё же мысль не исчезала.       Дашкевич молчал дольше, чем требовала простая вежливость, и Татьяна слишком хорошо знала цену этому молчанию. Свет фонаря снаружи резал их лица короткими, жёлтыми полосами: то его скуластый профиль, сухой и упрямый, будто вырезанный тупым ножом, то её руку в перчатке, слишком крепко сжатую на подоле. Внутри было тесно, тепло и невозможно дышать так, чтобы не чувствовать его присутствия.       Наконец он заговорил, не повышая голоса, и именно поэтому фраза ударила точнее, чем если бы он рявкнул: — Барон — это неприятность не только для Вас.       Татьяна не повернула головы. Продолжала смотреть в тёмное стекло, где отражался не столько город, сколько её собственное лицо — бледное, злое и упрямое. — Какая утешительная новость, — отозвалась она. — Значит, погибать буду с обществом. — Не паясничайте, — сказал он сухо. — Если он вцепился в тот отчёт, последствия могут коснуться и Вас, и Филиппа Филипповича.       Вот тогда она всё же повернулась. Резко. Почти всем телом. Имя Филиппа, произнесённое этим ровным тоном, сработало сильнее пощёчины. В глазах у неё на миг вспыхнуло то опасное, тёмное, что всегда появлялось, когда кто-то слишком точно касался личного. — Оставьте его в покое. — Я бы с удовольствием, — ответил Дашкевич, выдерживая её взгляд так спокойно, что от этого хотелось ударить его уже не словами. — Но, к несчастью, барон не руководствуется моими симпатиями. Я уже говорил Вам — семья для меня значит всё. Я буду ему помогать, даже если он сам об этом не знает. — Вы могли бы хотя бы не произносить это с таким лицом, будто обсуждаете сущий пустяк. — Я делаю это не ради того, чтобы позлить Вас. Хотя, признаю, соблазн велик. Вы беситесь весьма очаровательно, особенно, когда хотите ударить.       Уголок её рта дрогнул. Не улыбка. Нечто хуже и ближе к укусу. — Какое великодушие. Я уже почти тронута.       Между последними словами почти вспыхнул жар, и Татьяна с ненавистью почувствовала: если смотреть на него слишком долго, злость начинает закипать сильнее. В нём всегда было это подлое умение — говорить резкость так, будто она была не просто уколом, а формой прикосновения. Она отвела глаза первой, проклиная и его, и себя, и саму необходимость проигрывать в этой мелочи. — Я пытаюсь Вам помочь, — добавил он тише.       Она хотела ответить немедленно, зло, язвительно, припомнить Сосновицы так, чтобы ему стало хоть на секунду так же тесно в груди, как ей сейчас. Вместо этого правда, как назло, встала перед ней слишком ясно. Достаточно будет хорошенько встряхнуть того шпиона, что следил за ними под Ораниенбаумом, а от этого уже одна нитка до до самого Филиппа. Татьяна медленно выдохнула и сказала уже глуше, без прежней искры: — Да. Вы правы. Если как следует прижать того осла, он вполне мог бы проболтаться, что я вела себя… не так, как положено вести себя бедной, перепуганной вдове. А дальше барон потянет за нитку и дотянется до него. — Именно. — Вы невыносимы. Не можете меня утешить? Пока Вы только культивируете мою тревогу. — О, конечно, я бы мог Вас утешить. Только боюсь способ Вам придётся не по вкусу.       Она вскинула на него глаза. На секунду между ними стало совсем тесно. Если бы он улыбнулся открыто, было бы легче. Но он не улыбался. Только смотрел с той своей сухой, опасной внимательностью, от которой всё внутри у неё напрягалось, как струна.       Молчание снова повисло между ними, но теперь уже другого свойства. Не такое колючее, не такое слепое. Злость не ушла, нет — она просто сменила температуру и стала похожа на что-то более опасное, чем просто желание задеть. Карета вошла в поворот, фонарь с улицы скользнул по его лицу, выхватив упрямый рот, жёсткий подбородок и ту усталость, которую он всегда носил так, будто это была не слабость, а ещё один знак отличия. Он дал ей ещё несколько секунд, словно знал: дальше придётся говорить о вещах, которые даже им уже не удастся превратить в игру. — Вы уверены, что Филипп Филиппович действительно что-то видел в ту ночь?       Уточнять не пришлось. Она поняла сразу. Прижала затылок к спинке сиденья и закрыла глаза ровно на один удар сердца. В памяти слишком живо вспыхнуло то короткое, страшное мгновение: кровь, фонарь, его вопрос, её ложь, сказанная слишком быстро. — Да. — Без всяких сомнений? — Без всяких. Он спросил меня, когда очнулся. Почти сразу. Я сказала, что ему померещилось. Что после удара по голове и не такое лезет перед глазами. Он был слишком слаб, чтобы спорить, и потом мы к этому не возвращались. Но… — она на секунду запнулась, и это мгновение собственной неохоты признавать сомнение вызвало в ней почти физическое раздражение, — я не думаю, что он поверил мне по-настоящему. Скорее сделал вид. Потому что сам не захотел трогать это.       Дашкевич чуть качнулся вперёд, когда карету снова тряхнуло. Колено его едва заметно задело край её юбки, и Татьяна с ненавистью заметила, что не спешит отстраниться. — Значит, тем хуже, — сказал он. — Если барон вцепится, он быстро поймёт, что к чему. — И Вы полагаете, я этого не понимаю? — Я полагаю, — ответил он, и теперь в голосе уже явственно зазвучало знакомое раздражение, сухое, почти интимное в своей точности, — что Вы упускаете самое простое.       Она повернулась к нему всем корпусом. Старое, почти девичье желание спорить только ради того, чтобы не отдать ему ни дюйма пространства, вспыхнуло в ней так быстро, что даже дыхание стало резче. — Сделайте милость, просветите меня.       Он помолчал на полсекунды дольше, чем требовалось. Конечно. Эта отвратительная его привычка держать тишину так, будто она и есть его любимая форма превосходства, до сих пор действовала ей на нервы. — Савин вернулся, — сказал он наконец. — Недавно. Из своей заграничной поездки.       И всё. От одного этого имени внутри у Татьяны вдруг разом стало теплее, словно в груди кто-то аккуратно зажёг маленькую свечу. Она не видела графа Савина с самого переезда в Петербург. Для неё он давно значил больше, чем любая официальная формулировка родства или покровительства. Он был тем редким человеком, рядом с которым она могла позволить себе не держать зубы стиснутыми круглосуточно. Ближе, чем родной отец, но Дашкевич говорил не об этом. Савин был членом Совета, одним из самых уважаемых упырей. Фигура выше, старше и весомее, чем фон Гейль. Если кто и мог найти на барона узду или хотя бы правильный рычаг, так это Савин. Татьяна почувствовала почти детскую, неприличную радость и тут же, разумеется, возненавидела себя за то, что Дашкевич стал свидетелем этой вспышки. Потому она сразу же ощетинилась, как только голос ей снова подчинился. — Я и сама об этом подумала, — протянула она лениво, откидываясь на спинку сиденья. — Так что не воображайте себе, будто это была Ваша великая спасительная идея.       Уголок его рта дрогнул. Не улыбка — хуже. Та самая короткая, почти незаметная тень удовольствия, которая всегда появлялась у него, когда их диалог становился ехидным. — Разумеется, — ответил он. — Я нисколько не сомневаюсь, что Вы подумали об этом первой. Вероятно, ещё до того, как я открыл рот. Может быть, даже вчера.       Татьяна тихо фыркнула и посмотрела на него уже в упор, с той ленивой враждебностью, которая между ними давно стала отдельной формой близости. — Неужели Вам так трудно допустить, что я бываю умна и без Ваших подсказок?       На этот раз он наклонился к ней чуть сильнее, и в тесном, тёмном пространстве кареты это движение вдруг показалось почти неприлично близким. Голос его остался ровным, но в ровности этой уже слышался знакомый, сухой жар. — Нет, — сказал он. — я уважаю Ваш ум и упрямство. Просто стараюсь быть полезным, пока Вы не решили вновь разбить мне нос или отравить мой чай.       Она тихо фыркнула, вспомнив свои старые шалости. Затем отвернулась к окну, но теперь уже совсем не так, как прежде. Скорее чтобы скрыть слишком тёплую для этого разговора мысль о Савине, о его доме, о том, как он, вероятно, поднимет на неё глаза с той самой сдержанной, ироничной нежностью, которую не удавалось подделать никому другому. И всё же вслед за этим теплом почти сразу вернулось дело. Как и всегда. Это было почти невыносимо: стоило душе на секунду дрогнуть в сторону человека, которого любишь, как ум уже снова требовал строить ряд. — Значит, сначала первая семья, — сказала она, уже собирая голос обратно в рабочую жёсткость. — Потом четвёртая и пятая жертвы. Потом Владимир. И где-то между всем этим мне ещё нужно ухитриться проверить его серебром. — И Михаила, — напомнил Дашкевич. — Да. И Михаила.       Он чуть кивнул, принимая это возвращение к делу как единственно приличную форму передышки после слишком личного разговора. — По первой семье: Вы говорите. Я — присутствую и пугаю. — Это Ваш редкий и очень полезный дар. — Рад, что мои достоинства Вам не чужды.       Татьяна искоса посмотрела на него. И вот тут ей стало до смешного досадно, что даже после барона, после театра, после Сосновиц, сидя с ним в одной карете, она всё ещё ловит себя на этой нелепой, раздражающей, живой потребности — зацепить его словом. Дождаться в ответ чего-то острого, даже если оба делают вид, будто говорят только о работе. — Если Савин согласится вмешаться, — сказала она уже тише, — барон не рискнёт лезть в это с прежней лёгкостью. — Возможно не отступит, но станет осторожнее. Идти против Савина в открытую он не рискнёт, но, вероятно, продолжит плести интриги. — А мне сейчас и это сгодится. — Вам сейчас сгодится всё, что не ведёт к краху за один день, — сухо сказал он.       На это она уже не ответила. Потому что, к несчастью, и это тоже было правдой. Экипаж шёл дальше по тёмному городу, и за окном начинало понемногу сереть.       Экипаж остановился у знакомого дома. Татьяна, едва карета замерла, узнала дом сразу и почувствовала, как внутри у неё неприятно сжалось что-то мелкое, злое, почти детское. Именно отсюда её однажды выставили почти с порога, глядя с той упрямой, запуганной враждебностью. Тогда она приехала как «сочувствующая дама», и её не пустили. Сегодня рядом с ней сидел Дашкевич, и от одного его сухого профиля, от белой перчатки на трости, от складки у рта, вся сцена заранее меняла тон.       Она заметила, как он, прежде чем подняться на крыльцо, без лишней поспешности достал из внутреннего кармана сложенную вчетверо бумагу. Плотная гербовая, с печатью, с тем самым весом, которого в России боялись сильнее, чем крика. Не человека боялись. Бумагу. Следствие.       Дверь им открыли не сразу. Сначала внутри послышались шаги, потом скрип, потом короткая тишина, за которой обычно стояло напряжённое прижатое к щели лицо. Наконец створка отворилась на ладонь, и на пороге показалась та самая сестра убитой. Она была в старом тёмном платье, туго подпоясанном, с красными от стирки руками и лицом, на котором недосып, раздражение и страх лежали уже не слоями, а одним цельным, плохо разглаженным покровом. Узнав Татьяну, женщина дёрнула подбородком чуть заметно, и взгляд её метнулся к ней первым, как к знакомой неприятности. Потом она увидела рядом Дашкевича, задержалась на его пальцах, державших бумагу, и всё лицо у неё переменилось.       Дашкевич не стал повышать голос. Он вообще никогда не делал ничего, что обычные люди называли бы угрозой. Подняв бумагу ровно настолько, чтобы была видна печать, он назвал себя: — Граф Дмитрий Александрович Вронский-Дашкевич. Действую по делу об убийстве Вашей сестры.       Он чуть развернул лист, давая женщине увидеть гербовую печать, подпись, и выдержал паузу. Татьяна стояла на полшага позади, молчала и прекрасно видела, как у женщины дрогнули губы. Та, очевидно, не умела читать такие бумаги быстро и не понимала половины формулировок, но это было и не нужно. Герб, печать, ровный мужской голос, чужая официальность на собственном пороге делали за текст всю работу. — Нам необходимо задать Вам несколько вопросов, — продолжил Дашкевич всё тем же ровным тоном. — Разумеется, Вы можете отказаться. В таком случае Вам будет направлена повестка, и объясняться придётся уже не здесь, а в официальном порядке.       Последние слова он произнёс почти мягко, и именно от этого они прозвучали особенно скверно. Женщина побледнела не сразу, а как-то пятнами. Она снова взглянула на Татьяну, уже иначе, с тяжёлой, глухой досадой, будто та привела с собой не помощника, а чуму. В её взгляде мелькнул прямой, упрямый вопрос: кто эта женщина такая, что сначала является одна, а потом возвращается уже с печатями и графами. Но задать его вслух она не решилась. Отступила только на шаг, так неохотно, словно им не проход в комнату давала, а собственные зубы.       Женщина предложить сесть не спешила, но и не мешала им пройти дальше. Дашкевич сам выбрал место у стола и устроился без церемоний, не раскидываясь. Этим он мгновенно превратил всю эту комнату в территорию допроса. Татьяна, злорадствуя, осталась стоять чуть сбоку, ближе к окну. Её присутствие продолжало раздражать хозяйку, и это чувствовалось по тому, как та всё время невольно косилась именно на неё, а не на мужчину с бумагой. — Начнём с простого, — сказал Дашкевич, положив бумагу на стол так, чтобы печать оставалась видна. — Прежде Вы уже говорили, что у Вашей сестры была история с мужчиной, который обещал ей брак, а потом исчез и женился на другой. Это верно?       Женщина сжала край передника так туго, что костяшки проступили сквозь кожу. Ответила она не сразу, будто даже теперь, после смерти сестры, одно упоминание той старой глупости обжигало ей язык. — Верно, — сказала она глухо. — Был такой. Обещал. Обманул. Всё как у людей, только нам от этого не легче. — И после этого она переменилась? — продолжил он. — А как не перемениться, — буркнула сестра, бросив короткий взгляд в сторону. — Сначала ревела, потом злилась, потом будто совсем утихла. Я думала, уже всё. Отболело.       Татьяна слушала молча, но ощущала, как по позвоночнику медленно поднимается знакомое рабочее напряжение. Подтверждение разбитого сердца ложилось туда, куда и должно было лечь, но ничего нового в этом ещё не было. Всё шло по старому, уже проложенному следу. — Перед смертью у неё были новые знакомства? — спросил Дашкевич. — Кто угодно, кого раньше в её жизни не было.       Женщина нахмурилась. Её глаза снова метнулись к Татьяне, уже с заметной неприязнью, как если бы именно та вытаскивала из неё то, что следовало бы оставить в земле вместе с мёртвой. Она облизнула губы, вздохнула через нос, тяжело, и всё-таки ответила. — Были, наверное. Один точно был. Молодой. Красивый больно. Такой… из тех, на кого наши дурёхи смотрят и сразу голову теряют. Я боялась, что история повторится.       Дашкевич даже не пошевелился, только пальцы его на столе чуть сдвинулись, выравнивая край бумаги. Татьяна же почувствовала, как внутри всё разом насторожилось. — Видели его? — Один раз, у дома. Кажется, провожал её. — Опишите, — произнёс он.       Женщина прикрыла глаза на миг, пытаясь собрать чужое лицо из памяти, и это усилие странно тронуло Татьяну. — Светлый. Не прямо белый, а такой… блондинистый. Волос мягкий, чуть вьётся. Высокий. Глаза светлые. Одет был хорошо. Она про него толком не рассказывала, а я и не лезла. Познакомились они прямо незадолго, перед самым… — женщина сглотнула, не договорив, и с силой дёрнула передник вниз. — Перед самой смертью.       Татьяна не отвела глаз. В голове сразу, почти слишком легко, сложился Володя: белокурый, хорош собой, с тем беспечным светом лица, из-за которого людям хочется прощать всё. Описание подходило пугающе гладко. Дашкевич, кажется, подумал о том же: лицо его не изменилось, но в неподвижности стало больше внимания, как в натянутой струне. — Имя? — спросил он. — Не знаю, — отрезала сестра с досадой, будто уже заранее стыдилась этого незнания. — Не называла. Или называла, а я не запомнила. Мне тогда не до его имени было. Работы полно, забот полно, а она то молчит, то смотрит куда-то с дурацкой улыбкой.       Последние слова она выплюнула почти зло, и в этой злости проступило не осуждение даже, а старая сестринская усталость: опять влюбилась, опять влипла, опять жди беды. Татьяна уже собиралась мысленно уложить это в прежнюю версию, как вдруг женщина продолжила сама, нехотя, словно ей хотелось уже замолчать, а язык всё равно тащил наружу ещё один кусок правды. — Ещё подруга у неё появилась. За месяц, может.       В комнате как будто стало слышно даже то, как в печке оседает зола. Татьяна медленно повернула голову. Это было так неожиданно, что она не успела сразу спрятать живой, слишком резкий интерес. — Подруга? — спросила она прежде, чем Дашкевич успел открыть рот.       Женщина дёрнулась на её голос, нахмурилась ещё сильнее, но теперь уже было поздно делать вид, что она ничего не сказала. Татьяна шагнула на полшага вперёд. — Подруга, — буркнула сестра. — Или чёрт её знает кто. Женщина. Я её не видела. Сестра рассказывала просто, что после их встреч ей становится легче. Жалела её, видимо. — Легче? — тихо переспросил Дашкевич. — Да, — огрызнулась женщина, будто её уже утомили собственные воспоминания. — Легче. Она раньше ходила как побитая. А потом будто оттаяла немного. Не весёлая, нет. Но тише. Спокойнее. Будто появился кто-то, с кем можно говорить. Месяц, может, до смерти это тянулось. Может, чуть меньше.       Татьяна стояла неподвижно, но в ней всё уже перестраивалось с сухим, быстрым скрежетом шестерёнок. Женщина. Не мужчина-обольститель. Не очередной обещанный брак. Женщина, после которой жертве стало легче. Мысль была неприятна. Она поймала на себе короткий взгляд Дашкевича. Он не оборачивался к ней полностью, но этого короткого, скользящего взгляда хватило: он тоже услышал треск в прежней версии. И, что было особенно мерзко, он понял, насколько это её удивило.       Татьяна почувствовала, как под тонкой кожей на затылке холодеет. Не от страха, от мысли. Женщина могла быть кем угодно: просто случайной утешительницей, посредницей, приманкой, сообщницей, да хоть самой убийцей, если на то пошло. Но так же легко всё это могло оказаться совпадением, а светловолосый юноша с голубыми глазами всё равно оставался слишком удобным подозреваемым. — Она называла эту женщину по имени? — спросила Татьяна уже тише. — Нет. — Говорила, где познакомилась? — Нет. — О чём они разговаривали? — Откуда мне знать? — вспыхнула сестра, и голос её сорвался неприятно, будто по живому. — Я за ними не ходила. Видела только, что после той женщины сестра не ревела по ночам. А потом появился этот красивый мужчина. И всё. Больше мне рассказать нечего.       Дашкевич чуть кивнул, принимая и эту вспышку, и её бесполезность. Он убрал бумагу в карман так же спокойно, как доставал её, и поднялся. От его движения комната снова стала тесной, официальной, чужой. Женщина тоже выпрямилась, будто только сейчас вспомнила, что всё это время стояла перед властью, а не просто перед неприятными гостями. — На сегодня достаточно, — сказал он. — Если вспомните ещё что-то, Вас найдут.       Сестра дёрнула ртом, не то собираясь что-то буркнуть, не то подавляя желание перекреститься после их ухода. Когда они вышли на улицу, воздух показался резче, чище и холоднее, чем был утром. Татьяна спустилась с крыльца молча.       Женщина. Вот чего она не ждала. Не после всей этой линии с брошенной дурой, обманщиком, красивым юношей и чужой кровью на манжете. Она уже почти выстроила себе удобную дорогу, а теперь под ноги ей подбросили боковую тропу, тёмную и скользкую.       В экипаже она села первой и только тогда позволила себе повернуть голову к Дашкевичу. Лицо у неё оставалось собранным, но пальцы, стягивавшие перчатку, двигались чуть резче, чем следовало. За окном бедный дом уже уплывал назад, становился частью улицы, частью города, частью чужой, вечно грязной жизни, из которой они вынимали лишь трупы и показания. И всё же именно там сейчас осталась новая заноза. — Женщина, — сказала Татьяна наконец, и голос прозвучал ниже обычного. — Прекрасно. Просто прекрасно. Этого нам ещё не хватало.       Она отвернулась к стеклу, в котором отражалось её собственное лицо, бледное, сосредоточенное. Владимир по-прежнему оставался возможен. Михаил тоже никуда не делся. Но теперь между ними и жертвой вдруг встала неизвестная женщина, после которой стало легче.
132 Нравится 139 Отзывы 70 В сборник
Отзывы (1)